Текст книги "Эпоха и личность. Физики. Очерки и воспоминания"
Автор книги: Евгений Фейнберг
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 34 страниц)
Однако, когда революция свершилась и в Москве начались бои, Тамм оказался изолированным: он жил в большом доме вблизи Никитских ворот и, когда попытался выйти и пробраться к красной гвардии, был арестован белым отрядом. У него отобрали пистолет, вместе с другими жильцами загнали в дом (обстреливавшийся с обеих сторон) и блокировали его. Все дни боев (шесть суток) Тамм просидел дома, питаясь отрывочными известиями о событиях в городе. Некоторые действия большевиков приводили его в негодование. Однако он пишет в одном письме, что «упорно думал» над тем, как выбраться, но «к красным пробраться было нельзя, а у белых мне делать нечего».
Ощущая свою беспомощность, он решил кончать университет (ему предстояло еще только несколько экзаменов). 14 (27) ноября он писал: «Моя позиция та же, только окрепла. Я занимаю еще более левый фланг в меньшевизме, чем раньше. Работать политически конечно буду, больше еще, чем раньше, и если сейчас занялся Университетом, т[а]к только потому, чтоб развязать себе руки… Все равно, совместить регулярную политическую работу с экзаменами, к[а]к я убедился, нельзя, ни из одной ничего путного не выйдет».
Таким образом, он еще считал, что при новом строе будет возможна не чисто большевистская политическая деятельность. Но хотя ему удалось окончить университет, все пошло не так, как он думал. Разгон Учредительного собрания, быстро разворачивавшийся террор, разгул «демагогического анархизма» и вскоре начавшаяся гражданская война трагически отрезвили многих «нетерпеливых» интеллигентов.
Александр Блок, ранее писавший иногда десятки стихотворений в месяц, после вдохновенной поэмы «Двенадцать», еще оправдывавшей пришествие «гуннов» высокой целью, написал только два стихотворения. Первое из них («Скифы») по существу обнаружило охватившее его смятение; он все еще в парадоксальной форме пытался оправдать наступивший ужас, но потом, видимо, сдался и был сломлен. За три оставшихся ему года жизни он написал только одно стихотворение – «Пушкинскому дому». На одном из литературных диспутов тех лет некий энтузиаст революции, указывая на Блока пальцем, грозно произнес: «Блок, Вы труп!» Когда после этого поздней ночью Блок вместе с Чуковским шли домой, Блок сказал: «Да, я труп». Он, не сопротивляясь, шел навстречу своей смерти. А ведь именно тогда, когда поэт создавал воспевавшие революцию «Двенадцать», Тамм заявлял, что занимает «еще более левый фланг в меньшевизме», т. е. еще более близкий к большевикам. Но и для него пришло отрезвление.
После окончания университета жизнь бросала Игоря Евгеньевича по разным городам. Несмотря на весь прошлый «почти большевизм», то, что он увидел и пережил, заставило его навсегда отказаться от политики и остаться «просто» физиком-теоретиком. Однако хоть он и видел, что возникшая новая Россия была карикатурой на социалистический идеал его молодости, тот прежний идеал оставался у него в душе всю жизнь. Поэтому он с жадностью ловил те элементы в последующем преобразовании страны, которые все же говорили о социализме. Они, по-видимому, оставляли у него надежду, что когда-нибудь злые силы угаснут и продвижение к «светлому будущему» осуществится. Этим утешались многие интеллигенты, даже когда «бесы» проявили себя в полной мере.
* * *
Что же было коренной ошибкой в стремлении особенно «нетерпеливых» к немедленной «уравнительной» революции? То, что в стране, лишь недавно освободившей чуть ли не треть населения от рабства и сохранившей в неприкосновенности традиционное самодержавие, в стране, только начинавшей воспитывать в массах элементы гражданского правосознания и других основ демократии, не совершившей того, что принято называть культурной революцией, т. е. всего того, на что в других странах потребовались столетия, в стране, где десятки миллионов людей из «низов» были дополнительно озлоблены мировой войной, – в такой стране и нельзя было ожидать ничего иного, чем то, что предвидели и Брюсов, и Дурново, и что действительно произошло.
В свое время, отвечая на соответствующий упрек меньшевику Н. Н. Суханову, Ленин писал: а почему нельзя сначала взять власть и лишь потом свершить культурную революцию? История дала ответ: нельзя. Можно быстро ликвидировать почти всеобщую неграмотность, затем даже организовать всеобщее школьное образование и насадить университеты, но, делая все это «на классовой основе» при чудовищной милитаризации страны и небывалом подавлении личности, можно лишь террором удерживать людей в бесправии и страхе. Можно достичь «образованщины» (меткое слово, принадлежащее Солженицыну), но не подлинной всеобщей (т. е. охватывающей и «низы») культуры, неотделимой от демократии.
* * *
Революция, гражданская война и террор перевернули все основы прежнего положения и прежней позиции интеллигенции. Откровенно теперь презираемое «сословие второго сорта» было, тем не менее, нужно государству, нужны были «спецы». Интеллигенция испытывала пресс власти вместе со всем народом, как правило, еще более сильный. Поэтому того чувства вины перед народом, которое характеризовало дореволюционную интеллигенцию, уже не могло быть. Боль стала болью за всю страну и за самих себя.
Три группы интеллигенции, о которых говорилось в начале этой статьи, испытали разную судьбу. Те, кого мы условно называли славянофилами, нераздельно связанные с православием, были либо высланы из страны (писатели, философы и многие другие выдающиеся люди), либо задавлены вместе с церковью безжалостным террором, либо, если уцелели, ушли в молчавшую, спасающую себя и свою культуру «внутреннюю эмиграцию». То, что чудом сохранилось – главным образом через детей и внуков – оживает на наших глазах, но одновременно с возрождающейся неумолимо консервативной и агрессивной церковностью, мечтающей о возрождении допетровских порядков, когда царь боялся патриарха, авторитет которого был не меньше царского.
Те, кто принадлежал к самому крайнему революционному крылу интеллигенции, в большинстве приняли революцию полностью и слились с властью. Но вскоре (левые эсеры почти сразу, остальные в течение одного-двух десятилетий) все равно были уничтожены. Как и предсказывал Дурново, не прошедшие через «культурную революцию» низы обрушились на тех самых либералов и демократов, которые звали народ к революции.
Основная же масса трудовой интеллигенции никак уже не могла проявить политической активности и работала, пытаясь следовать прежнему моральному кодексу, но это было очень трудно и многие перешли на положение «попутчиков», более или менее пытающихся принять господствующую идеологию и найти ей оправдание.
Существование интеллигентов (в дореволюционном смысле) в значительной мере определялось теперь возможностью найти такую нишу, в которой они могли профессионально или, еще лучше, творчески работать, сохраняя себя как личность. Конечно, никакая такая ниша не была гарантией того, что на голову не опустится топор палача.
В новых условиях гуманитариям, писателям, людям искусства было гораздо труднее найти эту нишу, чем инженерам, ученым-естественникам и прочим «спецам», необходимым государству сейчас, в данный момент. И идеологический пресс в первое время можно было к ним еще не применять в такой мере, как к гуманитариям. Но Пастернак уже в 1923 г. писал:
Мы были музыкой во льду.
Я говорю про ту среду,
С которой я имел в виду
Сойти со сцены и сойду.
Здесь места нет стыду.
Он с сарказмом писал о тех интеллигентах, которые страстно поверили в новый строй (Брюсов? Маяковский?):
А сзади, в зареве легенд,
Дурак, герой, интеллигент
В огне декретов и реклам
Горел во славу новой силы,
Что потихоньку по углам
Его с усмешкой поносила…
Идеалист интеллигент
Печатал и писал плакаты
Про радость своего заката.
И все же он не мог скрыть понимания известной закономерности происходящего и своего изумления перед личностью Ленина, чьим «голосовым экстрактом… сама история орет» о том, что в ней «кровью былей начерталось», а сам он был «их звуковым лицом». И признавал, что Ленин «управлял теченьем мысли и только потому страной». Но
Предвестьем льгот приходит гений
И гнетом мстит за свой уход.
(Курсив мой. – Е. Ф.)
Прошли годы, прежде чем эта известная двойственность перешла в окончательный вывод:
Я льнул когда-то к беднякам
Не из возвышенного склада.
...................
Хотя я с барством был знаком
И с публикою деликатной,
Я дармоедству был врагом
И другом голи перекатной.
...................
Но я испортился с тех пор,
Как времени коснулась порча.
...................
Всем тем, кому я доверял,
Я с давних пор уже не верен.
Я человека потерял
Затем, что всеми он потерян.
С разными вариантами этот процесс преобразования в умах охватывал едва ли не всю интеллигенцию дореволюционной закваски.
Ученым-естествоиспытателям было легче. Несмотря на многие потери от террора, на усиливающийся идеологический пресс невежественных «руководителей», они все же могли дышать чистым воздухом своей науки, которая была нужна новой власти и потому быстро развивалась. Научные институты, высшие учебные заведения росли как грибы. Всеобщее среднее образование при всех его недостатках неизбежно рождало поколения людей, способных думать. Часто, конечно, это приводило лишь к «образованщине», а не к подлинной интеллигентности.
Власть нуждалась в этих людях, но и опасалась их, а потому держала в постоянном страхе. В сатирической повести Д. Гранина «Наш дорогой Роман Авдеевич» ее герою, типичному брежневскому члену Политбюро, принадлежит великолепная сентенция: «Страх рождает сознательность».
Страх, господствовавший в стране, действительно побуждал подсознательно искать и находить черты режима, хотя бы частично примиряющие с ним. А такие черты, конечно, были. Стремление как-то вписаться в господствующую систему, принять дух времени можно найти у многих, даже лучших, поэтов и писателей, но, разумеется, не у всех (вспомним хотя бы несгибаемых Ахматову и Булгакова).
Интеллигент, ученый-естественник, нашедший свою нишу, более других был склонен видеть в режиме положительные стороны. Не случайно молодой Ландау громогласно – и дома, и за границей – объявлял себя материалистом и даже марксистом. Не случайно смелый, непреклонный Капица подчеркивал положительные стороны этого же строя. Не случайно и Тамм во время своих поездок за границу в 1928 и 1931 гг. убеждал в том же зарубежных коллег и, по-видимому, сагитировал даже Дирака.
Все это решительно изменилось в период «большой чистки» конца 30-х годов. Весной 1938 г. Ландау принял участие в составлении листовки для распространения во время первомайской демонстрации. В ней говорилось, что Сталин предал идеалы Октябрьской революции и установил режим, родственный гитлеровскому. Его, разумеется, арестовали. После года тюрьмы и мучений следствия Ландау был все же освобожден (чудо, которого добился смелый и мудрый Капица, поручившийся за него).[43]43
См. ниже очерк «Ландау и другие».
[Закрыть] В эти годы люди, в том числе физики, исчезали, многие навсегда. Шли чудовищные публичные судебные процессы.
Одним из отвратительных «обычаев» того времени были «проработки» неугодных личностей на собраниях сотрудников учреждения, в котором они работали. На людей, имевших «ужасные пороки», – репрессированных родственников или друзей, «порочащее» прошлое, «плохое» социальное происхождение или родственников за границей, – бдительные активисты набрасывались, как свора собак. Ожидалось, что «прорабатываемый» осознает свои ошибки и покается в них, осудит «разоблаченных» уже друзей или родственников, «отмежуется» от них и т. п. Самое нелепое было в том, что почти никогда не знали, в чем именно обвинен репрессированный «враг народа» – «органы» об этом не сообщали. И здесь, на собрании, вспоминали факты из их деятельности, за которые старались зацепиться как за свидетельство их вредительства, вражеской работы, которую «прорабатываемый» не разоблачил и должен еще разоблачить.[44]44
Подробнее см. в очерке «Вавилов и вавиловский ФИАН».
[Закрыть]
Но такое разоблачение подходило только для лиц, про которых сочинили известный парафраз на строки из «Евгения Онегина»: «Он по-марксистски совершенно мог изъясняться и писал, легко ошибки признавал и каялся непринужденно». В самом деле, почему бы не отречься, не проклясть друга, который уже расстрелян и ему ни помочь, ни повредить уже нельзя? Но это было невозможно для российского интеллигента, и ни Тамм, ни многие другие, в том числе ученые, пойти на это не могли. Он держался в таких ситуациях, не теряя лица, хотя переживания его были очень тяжелы. Несмотря на прямое давление и угрозы, ни от кого не отрекся, никого, разумеется, посмертно не осудил и вообще оставался Таммом, которого знали все. Внешне держался хорошо, и лишь близкие понимали, чего это ему стоило.
* * *
Но вот разразилась война. Перед лицом гитлеровского нашествия всю страну, включая интеллигенцию, охватило чувство подлинного патриотизма. Хотя многие понимали, что Сталин, как деспот, сродни Гитлеру, огромную роль сыграла национальная идея. Ведь Гитлер открыто объявил своей целью порабощение славян, уничтожение евреев и не просто завоевание, а покорение страны, установление господства «высшей расы».
Что касается нашей интеллигенции, то Сталин, как он ни презирал и даже ненавидел ее, проявил неожиданное понимание необходимости сохранить ее для будущего страны. Решением Государственного комитета обороны от 15 сентября 1941 г. было категорически запрещено брать на фронт (и вообще использовать не по специальности) всех преподавателей вузов и научных работников (и естественников, и гуманитариев). Поэтому патриотические чувства ученых реализовались в страстной работе над тем, что могло помочь обороне. Такие работы развернулись и в ФИАНе. Но Тамм, посвятивший все последние годы крайне абстрактным, как тогда считали, вопросам теории ядра и элементарных частиц, оказался «не у дел». Он искал приложения своих незаурядных возможностей, и то, что он делал, было действительно нужно. Но все сводилось к мелким (в его масштабе) вспомогательным работам.
Однако в 1943 г. начались и быстро развивались советские работы по созданию атомного (ядерного, – уранового и плутониевого) оружия. Хотя благодаря упомянутому решению ГКО ученые и в этой области были сохранены, и они в конце концов справились со своей задачей, для такой огромной проблемы их все же было мало. К работе привлекали даже аспирантов, отзываемых с фронта, сколько-нибудь близких специалистов из других научных областей. Они быстро осваивали новую тематику.
Казалось бы, вот тут и необходим был Игорь Евгеньевич с его широтой охвата самых разных областей физики, с его блестящим талантом мастера. Однако он сначала не был привлечен к этой сверхсекретной работе. Причину можно усмотреть только в его политической «неблагонадежности» в глазах «органов». Кроме всех его «пороков», упомянутых выше, возможно, влияла и личная неприязнь А. А. Жданова, идеологического руководителя во всех областях культуры. Она проявилась и позже, в 1946 г., когда выбирали новых академиков.
В то время списки кандидатов предварительно проверялись в ЦК партии и необходимо было, чтобы кандидат получил одобрение. Тогда члены партии были обязаны голосовать за него, а многие беспартийные подчинялись из страха, хотя голосование было тайным (такой порядок сохранялся до перестройки). В день выборов в каждом отделении Академии за час до начала заседания собиралась «партийная фракция» (члены Академии, состоявшие в КПСС) и в присутствии представителя Отдела науки ЦК им сообщалось, за кого следует, а за кого не следует голосовать. Можно вспомнить только два случая, когда Академия не подчинилась: в период «оттепели» провалили Нуждина – сподвижника Лысенко (Хрущев в бешенстве хотел разогнать Академию) и в 1966 г. провалили заведующего Отделом науки ЦК, безграмотного Трапезникова, и скандал был очень громкий (даже объявление результатов голосования из страха отложили на два дня).
Благодаря влиянию тогдашнего президента Академии С. И. Вавилова в 1946 г. удалось получить одобрение и избрать действительно хороших физиков. Но кандидатуру Тамма из списка вычеркнул самолично Жданов. Этот «знаток науки», резко критически высказывавшийся по поводу квантовой механики, видимо, считал невозможным допустить «буржуазного идеалиста» Тамма в Академию, хотя для ученого мира это выглядело нелепостью.
Только в 1946 г. Тамма привлекли к рассмотрению некоторых вопросов, более «безопасных» с точки зрения секретности. Так появилась его работа «О ширине фронта ударной волны большой интенсивности», разрешенная к опубликованию лишь через 20 лет. Такова же судьба его работы о взаимодействии ускоряемых частиц в ускорителе (этот вопрос тогда тоже относился к атомной проблеме).
Прошло, однако, всего два года, и то ли потому, что Жданов умер, то ли благодаря личному влиянию И. В. Курчатова (научного руководителя всей проблемы) положение изменилось. Тогда возникла задача создания еще более страшного оружия – водородной бомбы. Игорю Евгеньевичу было предложено организовать в Теоретическом отделе ФИАНа изучение вопроса, хотя сама принципиальная возможность создать такое оружие казалась еще очень проблематичной.
Игорь Евгеньевич принял это предложение и собрал группу из молодых учеников-сотрудников. В нее вошли, в частности, В. Л. Гинзбург и А. Д. Сахаров, уже через два месяца выдвинувшие две важнейшие оригинальные и изящные идеи, которые и позволили создать такую бомбу менее чем за 5 лет, и притом раньше американцев. В 1950 г. Тамм и Сахаров переехали в сверхсекретный город-институт, известный теперь всем как «Арзамас-16» (с ними поехал и Ю. А. Романов; некоторых других сотрудников, которых Тамм хотел взять с собой, не пустили «по анкетным данным»).
Работа над реализацией основных идей была необычайно напряженной и трудной. Она требовала решения множества проблем из самых разных областей физики – физики ядра, гидродинамики, газодинамики и т. д. В статье «Глазами физиков Арзамаса-16», помещенной в 3-м издании сборника «Воспоминания о И. Е. Тамме» и в журнале «Природа» (№ 7 за 1995 г.), Ю.Б. Харитон (научный руководитель института) и его сотрудники показывают, какую огромную роль сыграл Игорь Евгеньевич и как исследователь, и как руководитель коллектива теоретиков. Он даже был одним из участников реального испытания первого «изделия» летом 1953 г.
Как известно, в этом институте тогда работало много физиков, выделяющихся и своими научными талантами, и высокими моральными качествами. Это сотрудничество было замечательным, и Игорь Евгеньевич прекрасно «вписывался» в него. Он был одним из признанных лидеров. Мне Игорь Евгеньевич рассказывал, с каким сильнейшим, давящим чувством ответственности он и еще кто-то из специалистов перед намеченным первым испытанием изучали метеорологические данные, чтобы решить, можно ли его проводить. Ведь от метеообстановки зависело, ляжет ли опаснейший радиоактивный след в нужном направлении – так, чтобы не поразить населенные места. В конце концов они дали «добро» и оказались правы.
Успех всего дела в корне изменил положение Игоря Евгеньевича, так как изменилось мнение о нем власть имущих. Авторитет его резко возрос в их глазах. Его наконец разрешили избрать в Академию. Игорь Евгеньевич вернулся в Москву, в ФИАН, и сразу интенсивно и страстно продолжил свою работу над фундаментальными проблемами теории частиц и квантовых полей вместе со своими молодыми сотрудниками. Он стал много выезжать за границу как в научные командировки, так и для участия в Пагуошских конференциях ученых по предотвращению ядерной войны. Мне не кажется, что он высоко оценивал значение этих совещаний либеральных ученых – людей прекрасных человеческих качеств, но имевших дело с советскими участниками, которые строго, детально контролировались и инструктировались высшими партийными боссами. Но он не счел возможным уклониться от участия в них.
* * *
И все же… все же… у широкой публики постоянно возникают два неизбежных вопроса. Во-первых, как могли Тамм и другие ученые принять деятельное участие в создании чудовищного оружия, которое уже полвека наводит страх на все человечество? Во-вторых, как он и другие наши ученые могли создать такое оружие для Сталина (как раньше, когда Тамм еще не участвовал в этом, создали атомную бомбу)?
Ответ на первый вопрос сравнительно прост. Многовековое развитие науки неизбежно подвело ее к овладению ядерной энергией. Если не в одной стране, то в другой это обязательно произошло бы, разве что с задержкой в несколько лет. Обвинять в этом ученых, даже совершивших последний шаг, несправедливо. Они сами понимали последствия их открытия. И все же замечательно, что раздираемые почти первобытной дикой враждой страны нашли в себе силы договориться, и вот уже полвека дамоклов меч висит, но не падает. Это очень обнадеживает. Человечество учится быть разумным, подавлять звериные побуждения.
Обвинять ученых так же нелепо, как обвинять Прометея, принесшего людям на Землю огонь, который стал огромным благом для человечества, но породил и зло. Несчастье состоит в том, что развитие науки опередило моральное и социальное развитие человечества, оказавшегося неспособным использовать благо грандиозного открытия и в то же время подавить его зло.
Сложнее ответить на второй вопрос. Следует учесть, что действовали два фактора. Во-первых, наши ученые работали не для Сталина, а для человечества и для нашей страны. Сталин и его режим для очень многих из них не были загадкой. Конечно, подсознательно подстегивало и чисто научное увлечение грандиозной физической проблемой. Ферми выразил это трезво и сознательно: «Прежде всего – это хорошая физика». Но для подавляющего большинства важно было не это, а понимание того, что есть только один путь предупреждения зла: ликвидация монополии одной стороны и установление равновесия между двумя противоборствующими лагерями в отношении ядерных вооружений. Тогда никто не решится развязать ядерную войну, в которой не может быть победителей. От Ландау я не раз слышал: «Молодцы физики, сделали войну невозможной».
Следует также вспомнить, что Нильс Бор еще в 1944 г., до первого испытания атомной бомбы, пытался убедить государственных деятелей Запада, что необходимо поделиться с Советским Союзом секретами атомного оружия (и, конечно, это не было мнением только его одного), иначе после победы над Гитлером возникнут опасные осложнения. Однако правители играли им как мячиком. Рузвельт вроде бы соглашался, но отослал к Черчиллю. Тот возмутился и хотел даже интернировать Бора. Этого не произошло, но оба лидера сразу же договорились, что никакого разглашения допустить нельзя.
Когда приподнялся «железный занавес», в Москву в 1956 г. на Сессию Академии наук по мирному использованию атомной энергии впервые прибыло очень много западных ученых (около 40 человек). Я был сначала поражен тем, как мгновенно восстановились старые и завязались новые дружеские связи между людьми, создававшими по обе стороны занавеса ядерное оружие для своих стран. Встречи происходили в радостной атмосфере. Но вскоре понял: они считали, что делали общее дело, предотвращая ядерную войну.
Для наших ученых важен был и другой фактор – инерция патриотизма, возникшего во время войны и резко усиленного речью Черчилля в Фултоне, с которой и началась «холодная война». Он, конечно, прекрасно понимал, что агрессивная политика Сталина не окончилась после войны и от него можно ожидать чего угодно. За этим последовали многочисленные высказывания в США, призывавшие покончить с коммунизмом, сбросив на СССР атомные бомбы, пока на них есть монополия у Запада.
Как известно, монополия окончилась в 1949 г., и Сталин сразу начал войну в Корее. Это, конечно, подтверждало предвидение Черчилля и опровергало утверждение, что при равновесии ядерных сил война вообще невозможна. Но она возможна только при ведении ее обычными средствами; атомное оружие и в Корее оставалось не использованным. В то же время монополия неизбежно ведет к искушению применить ядерное оружие. Это доказала бомбардировка Хиросимы и Нагасаки, которая, по мнению многих критиков во всем мире, с военной точки зрения уже не была необходимой.
Конечно, опасность ядерной войны не исчезла. Но полувековой период молчания ядерного оружия укрепляет оптимистические надежды ученых. Пожалуй, так можно ответить на второй вопрос.
* * *
Игорь Евгеньевич скончался в 1971 г. До конца дней он оставался верен основным принципам российской интеллигенции и ее идеалам (как я уже писал в другом месте, за год или два до смерти, когда мы с ним с грустью обсуждали тяжелое положение в нашей стране, он сказал: «Да, но все же нельзя отрицать, что экономика преобразована на социалистических началах»). Сильные стороны российской интеллигенции, ее слабости и ошибки, ее горести и радости, как я пытался показать, отзывались и в нем.
Как видно, было бы неверно считать, что интеллигенция была полностью растоптана, сдалась, превратилась в униженную серую массу и утратила свой прежний благородный облик. Само наличие таких неповторимых личностей, как Игорь Евгеньевич Тамм и другие отечественные ученые, о которых говорится в этой книге, показывает, что это не так. Неверно такое унижающее суждение и по отношению к гуманитариям и художникам. Несмотря на предательство по отношению к великой культуре одних, ошибки и компромиссы других, они протянули нить этой культуры, пусть поносимой и угнетаемой, до новых дней. Не зря затравленный Осип Мандельштам написал:
За гремучую доблесть грядущих веков,
За высокое племя людей
Я лишился и чаши на пире отцов,
И веселья, и чести своей.
Мне на плечи кидается век волкодав,
Но не волк я по крови своей.
Запихай меня лучше, как шапку в рукав
Жаркой шубы сибирских степей.
Чтоб не видеть ни труса, ни хлипкой грязцы,
Ни кровавых костей в колесе,
Чтоб сияли всю ночь голубые песцы
Мне в своей первобытной красе,
Уведи меня в ночь, где течет Енисей
И сосна до звезды достает,
Потому что не волк я по крови своей
И меня только равный убьет.
Это стихотворение – и стон угнетенной интеллигенции, и декларация веры в «гремучую доблесть грядущих веков», и уверенность в том, что переносимые страдания испытываются не впустую, – это страдания ради «высокого племени людей». И крик отвращения, которое вызывает трус, «хлипкая грязца» и кровавые кости в колесе. И весь этот надрывающий душу стон вдруг сменяется гордыми двумя последними строчками: «Потому что не волк я по крови своей. И меня только равный убьет». Он знает, что он сильнее огромной своры волкодавов-нелюдей. И жизнь показала, как он был прав! Можно было замучить и умертвить поэта в дальневосточном лагере Гулага, но настало новое время, и его стихи звучат со все большей и большей силой для многомиллионного «высокого племени людей». Исчезли загрызшие его волкодавы, забыты стихи тех, якобы поэтов, которые выполняли «государственный заказ» и процветали, когда Мандельштама травили, и он погибал, но убить его стихи, как и стихи других подлинных поэтов, не удалось. Приведенное здесь замечательное стихотворение можно рассматривать, как credo той интеллигенции прошедших лет, которая не поддалась ни искусу, ни угнетению, среди которой сохранились личности. Мы должны быть благодарны всем им, российским интеллигентам разных пластов и разных поколений, сумевшим «довести» уже слабевшую великую культуру до новой эпохи, в которой она имеет реальные шансы вновь обрести былую мощь.