355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Евгений Замятин » Том 3. Лица » Текст книги (страница 10)
Том 3. Лица
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 03:34

Текст книги "Том 3. Лица"


Автор книги: Евгений Замятин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 35 страниц)

«Гибель антенны», рассказ Огнева – несомненно, лучший из рассказов Пильняка. Вся лаборатория Пильняка – налицо: все то же постоянное смещение планов, тот же «многофазный ток», вклеивание документов, типографские трюки. Но у Пильняка прежнего – все это нанизано на катушечную нитку, она все время рвется;, у Пильняка, усовершенствованного Огневым, куски надеты на крепкий сюжетный стержень. У Пильняка усовершенствованного – композиционная работа идет рядом с орнаментальной: быстрые и острые синтаксические ходы; разнообразный словарь – от радиотерминов до народных речений; простая и смелая символика («пахло широко»… «пустяковый земной шар» – для облетающих его радиоволн и т. д.).

Мелкие промахи – не в счет («бензинных дизелей» – нигде на свете нет; и никто на свете не ставит дизелей на аэропланах; и никому на свете не надо ставить в прозе анапестов по Белому – как у Огнева на 301, 307 стр.). «Гибель антенны» – прекрасный рассказ; это – «наши дни» и по теме, и по технике. И все же этот прекрасный рассказ Огнева – лучший из рассказов Пильняка.

Я знаю случайно, что Пильняк и Огнев – приятели, оба в Коломне одновременно работали в поисках новой формы. Но Пильняк запатентовал свою форму раньше, и Огневу – что делать! – надо искать другого пути. Сил для этого у него хватит.

4

Третий альманах – «Круг»… От первых двух – шел свежий ветер, от третьего – «Круга» – внезапно и густо запахло нафталином 60-х годов. Не так давно Луначарский раскаялся в прежнем своем покровительстве футуризму и взял под высокую руку некоего Островского. Не этот ли новейший лозунг – «Назад, к Островскому!» – подействовал и на «Круг»?

Но если бы еще это было – назад к Островскому: это – назад к Успенскому, и не к Глебу, не к Николаю, а к А. Успенскому. Этому Успенскому, автору повести «Переподготовка» – нужна просто подготовка, самая элементарная подготовка, чтобы научиться хоть немного владеть техникой рассказа и научиться пришивать тенденцию хотя бы не такой здоровенной мешочной иглой.

Современна в повести только тема: послереволюционное захолустье. Задача автора – не искусство, а проповедь; его задача – «обличить» это захолустье, и обличить не как-нибудь предерзостно, а сколь возможно патриотически. Впрочем, даже и такая – реверансная – сатира показалась редакции опасной, и повесть выпустили, наклеив ей на причинное место «предисловие».

Вдохновленный самым последним из прочитанных им русских писателей – Денисом Фонвизиным, – А. Успенский начинает с того, что наклеивает ярлычки на своих героев: Азбукин (учитель – конечно же!), Налогов (из Финотдела – ясно!), Усердное, Молчальник… Затем эти аллегории разгуливают по страницам; автор же, заложив руку за борт сюртука (непременно длинный – ниже колен сюртук), читает им мораль:

«Эх, Головотяпск! Головотяпск! Высушить бы всю грязь, в которой постоянно купаешься ты; очистить бы тебя, приубрать, приукрасить; приобщить бы тебя к радости новой, разумной и прекрасной!»

Цитата – «Сейте разумное, доброе, вечное» – в повести не встречается ни разу. Но, несомненно, именно этой цитатой всегда кончает автор свои ораторские выступления в родном Головотяпске – и старушки мужского и женского пола утирают слезы…

Было бы, впрочем, клеветою сказать, что А. Успенский почил на Фонвизине: в чтении нынешних газет – он Усердное, и оттуда берет самые сусальные штампы. Жаль усердного автора и еще больше жаль богатого анекдотического материала, погубленного обработкой.

Невинность натурализма 60-х годов, не омраченного никакими композиционными и стилистическими ересями, в повести Айзмана («Их жизнь, их смерть»), в рассказах Шишкова («Черный час») и Федоровича («Сказ о боге Кичаг и Федоре Козьмиче»).

Повесть Айзмана – с французского, под Золя. «Черный час» Шишкова – рассказ из очень старой его (и вообще – старой) этнографической серии, с какой он когда-то начинал. Сегодня – есть только в теме рассказа Федоровича.

Повешенной Федоровичем вывеске «сказ» – верить следует не больше, чем вывеске «Василий Федоров из Парижа»: сказа никакого здесь нет, это, конечно, просто рассказ, в авторских ремарках изредка освеженный народным словарем. Когда-нибудь у автора, пожалуй, выйдет и сказ: диалогическим языком он владеет и чувствует свойственный народной речи юмор. Там, где говорят хохлы, автор (или редактор?) с серьезным видом снабжает рассказ примечаниями, что «пивень» – есть петух, а «очипок» – повойник. Не менее примечаний поучителен и сюжет: низвержение заводской комячейкой статуи Александра I («Федора Козьмича»), вокруг которой сложился некий народный миф. Впрочем, сусальности – для нее тема давала простор – автор сумел избежать.

В заколдованный круг сказа попали в «Круге» и четыре остальных автора: Бабель («Иисусов грех»), Леонов («Гибель Егорушки»), Форш («Для базы») и Рукавишников («Скомороший сказ»).

Лучше всего эта форма удалась Бабелю: вся его небольшая новелла целиком – включая авторские ремарки – сложена из элементов народного диалогического языка, нужные синонимы выбраны очень умело, использованы типичные для народной речи деформации синтаксиса. Работа над орнаментом не заставила автора забыть о композиционной задаче – как это часто бывает. И еще одно: Бабель (в этой хотя бы вещи) помнит, что кроме глаз, языка и прочего – у него есть еще и мозг, многими писателями сейчас принимаемый за орган рудиментарный, вроде appendix'a: коротенькая новелла приподнята над бытом и освещена серьезной мыслью.

В сказе Леонова трехмерные, бытовые ширмы временами тоже раздвигаются в фантастику (появление монашка Агапия), но к концу автор вдруг взглянул на землю, у него закружилась голова – и он наспех снизился в реальный план: обещавший развернуться во что-то большое лёт Егорушки и Агапия на «человечьих птицах» – раскрывается автором как сон, к рассказу пристегивается неудачная концовка (опять – концеболезнь).

Весь сказ построен в каком-то церковном ладе, и в нем есть местами приторность. Получается она от обилия уменьшительно-ласкательных синонимов (ягодка, клюковка, брусничка, гвоздик, кустик, Егорушка, хижинка, сараюшко, заливчик, березки, младенчик, мертвенькая благостынька и т. д.) и от встречающейся кое-где перестановки эпитетов после определяемого («костры сияний северных», «в зыбинах мох белый», «рыхлой земле сырой» и т. д.). Лексика – как обычно у Леонова – богатая и смелая, много очень органических неологизмов. Ошибки рассказа – хорошие ошибки: они обусловлены трудностью заданий, поставленных себе автором, а тяготение к трудным задачам – хороший знак.

Задача, поставленная себе О. Форш, – гораздо легче: закрепить в живой сказовой форме кусок «революционного быта» – творящейся в наши дни церковной революции. Сказ проведен очень последовательно и умело (откуда только у Форш это неприятное, одесское «выявить», «выявлять»?), и все же это – только плоский мир быта и только сказовая, уже канонизованная, форма. От автора ждешь хороших ошибок в трудном: они ценнее легких достижений.

Рукавишниковский опыт стихотворного сказа – очень любопытен. Ритмическое строение народного эпоса (у Рукавишникова – попытка реставрировать именно эту форму) и ритмическое строение художественной прозы – по сути аналогичные – до сих пор остаются не вскрытыми. Неудачна была попытка Белого подойти к этому вопросу с метрическим стандартом: в сущности, с тем. же стандартом подходит в своем запутанном и бескостном предисловии Малишевский.

Все остальные стихи в «Круге» – по старинке, вплоть до того, что в стихах Наседкина кто-то «радостный и близкий смеется тихо у воды». Новое только у Есенина: он, кажется, впервые пробует себя в патетической форме оды – и, увы! до чего это оказывается близко к сусальности прочих бесчисленных од. Быть может, отчасти тут и вина редакции, украсившей стихи Есенина длинным ожерельем многоточий…

5

Рядом с солидными «Нашими Днями» и сытыми «Недрами», рядом с пузатым «Кругом» – тощенький незнакомец со странным именем «Рол» – конфузливо садится на краешек стула, люди в сюртуках и люди в галифе – его не замечают, а между тем поговорить с этим незнакомцем – и о нем – стоит.

Не о стихах: в стихах здесь та же золотая, разной пробы, середина. Но из четырех прозаиков двое – Лидии и Иван Новиков – выше, чем многое в солидных их соседях.

В картинах французских импрессионистов часто видишь цветовые рефлексы на лицах: зеленые – от листьев, оранжевые – от апельсинов, малиновые – от зонтика. Вот такие же посторонние рефлексы ложились на лицо Лидина – с самых первых его, окрашенных Буниным, рассказов. Сейчас над ним – Лев Толстой, на лице у Лидина – Толстовские тона. Но это настолько же естественно, как то, что над всеми нами – небо, и под этим небом «Одна ночь» Лидина вышла густой и полновесной. Близкая нашему времени тема – недавняя война; с искусными паузами развитая фабула – соединена с языком, освеженным (простыми как будто) сдвигами в символике («зайчик стыдливой улыбки», «звезды крепко лились»). И за всей этой внешней тканью – ощущается некий синтез, дающий рассказу перспективу, глубину.

Еще больше этого синтеза, еще глубже перспектива в рассказе Ивана Новикова – «Ангел на земле».

По-видимому, в ангелов мы до сих пор еще верим: чем иначе объяснить, что мы так боимся упоминаний о них. А боимся напрасно: миф об ангеле, восставшем против своего владыки – прекраснейший из всех мифов, самый гордый, самый революционный, самый бессмертный из них. В рассказе Новикова – вариант именно этого мифа, вплетенного в наш, земной, и наш, русский, быт: восставший ангел у Новикова – попадает в работники к сельскому попу, уходит от него, чтобы звать к восстанию деревенскую голытьбу, – и уходит от людей, потому что он не в силах пролить кровь.

Летний зной – над всем рассказом. Это тот самый зной, когда все торопливо наливается соком, цветет, и цветут любовью люди; и это тот самый зной, когда к закату повисают жуткие медные тучи, загорается и рушится небо. Ощущение близости любовного разряда и грозового разряда бунта – держит в напряжении до самого конца. Но на последней странице оказалось, что и Новиков не ушел от всеобщей эпидемии – плохих концовок (хорошо еще, если перенесший эту болезнь получает иммунитет!). Выросший в конце, по изволению автора, розовый куст необходимо вырубить – чтобы не был розовым конец.

Язык рассказа торжественный, мерный – хорош уже по одному тому, что он звучит как нарушение сегодняшних – прыгающих – телеграфно-кодных канонов.

6

Это случайно сказавшееся слово «сегодняшний» – нынче самый ходовой аршин, каким меряют искусство: сегодняшнее – хорошо, несегодняшнее – плохо; или: современное – хорошо, несовременное – плохо.

Но в том-то и дело, что не «или»: «сегодняшнее» и «современное» – величины разных измерений; у «сегодняшнего» – практически – нет измерения во времени, оно умирает завтра, а «современное» – живет во временных масштабах эпохи. Сегодняшнее – жадно цепляется за жизнь, не разбирая средств: надо торопиться – жить только до завтра. И отсюда в сегодняшнем – непременная юркость, угодливость, легковесность, боязнь копнуть на вершок глубже, боязнь увидать правду голой. Современное – стоит над сегодня, оно может с ним диссонировать, оно может оказаться (или показаться) близоруким – потому что оно дальнозорко, оно смотрит вдаль. От эпохи – сегодняшнее берет только окраску, кожу, это закон мимикрии; современному – эпоха передает сердце и мозг, это закон наследственности.

Так приведенная выше оценочная формула – сводится к другой, более короткой: современное в искусстве – хорошо, сегодняшнее в искусстве – плохо. Если приложить эту формулу к новой литературе, ко всему, что сейчас ходит с паспортом художественной литературы, то, к сожалению, станет ясно, что там сегодняшнего – куда больше, чем современного. И, кажется, пропорция эта, отношение сегодняшнего к современному, все растет, так же как растет, лопухом лезет изо всех щелей мещанин, заглушая человека.

Перегудам. От редакции «Русского Современника»*
1

Знакомы ли вы с Оноприем Опанасовичем Перегудом? Конечно, знакомы – только вы не узнаёте его, потому что он постригся, переменил костюм. И чтобы при следующей встрече вы не забыли раскланяться с ним, мы напомним вам о самом замечательном происшествии в жизни Оноприя Опанасовича.

Оноприй Опанасович жил тихо и мирно, в животном благоволении. Но однажды его обуяла жажда славы, и слава его была в том, чтобы непременно отыскать и предоставить по начальству «потрясователя основ». На счастье, к соседу приехала учительница – стриженая и в очках. Ясно: она и есть! И когда она обмолвилась при нашем герое подозрительными изречениями насчет богатых и бедных, счастливец полетел к начальству, прихватив с собой листок с напечатленными там «выражениями фраз ее руки». Оноприй Опанасович уже ощущал ниспадающие на его грудь звезды, но тут-то и вышел невероятный конфуз: начальство обнаружило, что записанные на листке страшные «выражения» ни больше и ни меньше, как… евангельские тексты.

Н. С. Лесков в своем «Заячьем Ремизе» уверяет нас, что это было началом гибели Оноприя Опанасовича, и описывает даже романтическую его кончину. Но тут Лескова несомненно кто-то ввел в заблуждение: Оноприй Перегуд не только не погиб, не только здравствует и посейчас, а напротив того – как бы даже размножился; причем, дабы не напоминать о происшедшем некогда конфузе, свое громкое литературное имя – Перегуд – он заменяет подписями скромными и мало кому известными, как то: Розенталь, Лелевич, Родов – и так далее.

Оноприй Опанасович Розенталь снова переживает минуту незабвенного восторга: найден, найден «потрясователь основ»! Этот потрясователь – конечно же, «Русский Современник». И так же, как это было в первый раз, в руках у Оноприя Опанасовича – листок «с выражениями фраз руки» – доказательства неопровержимые, смотрите сами:

 
День минувший вечно жив,
Душа, как птица, мчится мимо…
. . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . .
Там расцветает та же роза
Под тою ж свежею росой.
 

Вы думаете, что это – просто лирические стихи Сологуба и что роза – так она и есть роза? О, молодость! О, неопытность! Вот Оноприй Розенталь сразу же догадался, что в этих строчках сокрыты мечты о «лучшем будущем, когда не будет налогов, уплотнения, Г.П.У., когда, одним словом, будет так же, как вчера». Вот что такое «роза»!

Или возьмите вы, например, две строчки, подслушанные Оноприем Розенталем из четырех стихотворений Пастернака, которые были напечатаны в «Русском Современнике» № 2:

 
Ты распугал моих товарок,
Октябрь, ты страху задал им.
 

Пусть себе хитрый Пастернак пишет дальше и о сентябре, и об астрах, и о снеге, пусть заглавие стихотворению дает «Осень», – великого Оноприя этим не проведешь: перед ним «опять выплывает картина: Ильинка, облава и распуганные Октябрем товарки».

И то, что вам, наивные читатели, было, может быть, неясно, – не укроется от хитроумного ловца человеков: «Какой свободы хочется „Русскому Современнику“? Очевидно, буржуазной… Но ее нет, и нет никакой надежды на ее возврат, и вот „Русский Современник“ пишет»…

А вот угадайте: что дальше процитирует Оноприй Розенталь, чтобы окончательно уложить «Русский Современник»? Можно держать любое пари, что не угадает никто, ибо Оноприям законы (логики) не писаны. И Оноприй кончает:

«И вот „Русский Современник“ пишет: „…я тщательно старался в этом отрывке не сводить концы с концами“ (из статьи Шкловского)».

Вы, пожалуй, вспомните, что в этой цитате Шкловский говорит не о чем другом, как о своей обычной растрепанной манере письма, и будете ломать себе голову: какой же мостик от этой цитаты – к «буржуазной свободе»? Не трудитесь напрасно: этой загадки так же не разгадать, как загадки в армянском анекдоте. Оноприй Перегуд, как известно, наукам обучался в архиерейском хоре; для Оноприя Розенталя, несомненно, учебником логики был сборник армянских анекдотов. Только и всего. Но как же случилось, что его армянский анекдот напечатан в отделе «Библиография» московской «Правды» в № от 5/XI?

Под фамилией «Лелевич» («Большевик», № 5–6) Оноприй Перегуд все так же верен себе: снова найден потрясователь, снова – стихи Сологуба, все те же самые, и на основе этих стихов – все тот же армянский силлогизм. На стихах Ахматовой приключение Оноприя Перегуда повторяется почти буквально – с тою только разницей, что Оноприй Перегуд прискакал с листком, где был записан библейский текст, а Оноприй Лелевич прискакал с листком, где записано стихотворение на библейский текст.

В стихотворении Ахматовой рассказывается, как жена Лота превратилась в соляной столп, после того как оглянулась на гибнущий Содом. «Ага: оглянулась! – вы видели?» – Лелевич торжествует…

Дорогие читатели, если сзади вас гудит грузовик, гибнет Содом, свистит милиционер, – не оглядывайтесь назад, иначе Лелевич тотчас же запишет в свой листок то же самое, что записал он о бедной жене Лота: «Жена Лота, как известно, жестоко поплатилась за эту привязанность к прогнившему миру». А затем процитирует четыре строчки Ахматовой:

 
Кто женщину эту оплакивать будет?
Не меньшей ли мнится она из утрат?
Лишь сердце мое никогда не забудет
Отдавшую жизнь за единственный взгляд…
 

– и из этих строк, в полном согласии с Положением об усиленной армянской логике, сделает вывод: «Можно ли желать еще более отчетливого доказательства глубочайшей нутряной антиреволюционности Ахматовой?»

Так, размножаясь все более, Оноприй Перегуд, под разными именами и литерами, мелькает в «Октябре» (№ 2), в Киевской «Правде» (№ от 22/VI), в «Батуме» (№ от 17/VIII), в «Советской Сибири» (№ от 3/VI) и т. д. – пока наконец его не настигает судьба лесковского Перегуда: страшный «потрясователь основ, в шляпе земли греческой» принимает формы все более чудовищные и фантастические, у Перегуда мутится в голове…

В этот период бедный Оноприй Опанасович носит имя «С. Родов» и выступает с речью на известном летнем Литературном Совещании (см<отри> «К вопросу о политике РКП в худож<ественной> литературе», изд<ательство> «Красная Новь»). Мы не видели его, когда он произнес там эту свою историческую фразу:

– За «русским Современником» стоят Эфрос и заграничный капитал.

И все же сейчас мы ясно видим, как он бледнеет и как у него широко раскрываются глаза, когда он произносит это страшное слово:

– Эфрос!!

Совершенно очевидно, что для Родова Эфрос – это название какого-то международного тайного общества, название, которое расшифровывается, скажем, так: «Эзотерическое Франко-Русское Общество Смерти» – Э.Ф.Р.О.С.

Да, когда этакое общество и акулы заграничного капитала объединяются, чтобы издавать «Русский Современник», – конечно, жутко!

2

От Лескова мы узнаем, что в самую трудную минуту, когда у Оноприя Опанасовича голова шла кругом, ему была ниспослана помощь свыше: явился некий человек, родом из Орловской губернии, а по прозвищу Дарвалдай, – явился и помог растерявшемуся Перегуду «все знать, и видеть, и людей ловить». Чтобы исполнилось все предсказанное о Перегуде Лесковым, мы готовы на минуту стать Дарвалдаем, мы готовы помочь Оноприю Розенталю, Оноприю Лелевичу и другим перегудам. Мы печатаем здесь еще одно стихотворение, – держите это крепче, дорогой Оноприй Опанасович, для вас это клад, не упускайте ни одного слова:

 
Я помню чудное мгновенье:
Передо мной явилась ты,
Как мимолетное виденье,
Как гений чистой красоты…
 

«Ага, брат! Так ты еще помнишь? знаем мы, что ты помнишь…» Рука у Оноприя Опанасовича дрожит от волнения, он пишет торопливо:

«Ныне перед нами выступление буржуазной литературы уже в открытом виде, без забрала… Покупает и продает фунты «делец» с Ильинки, но где-то там, в глубине души, все еще не погасло, тлеет воспоминание о «чудном мгновении». Всякому ясно, что для нэпмана этим – увы! – мгновеньем были те дни, когда власть была в руках Милюкова, которого автор стихов называет, конечно, «гением чистой красоты!»

Но все это было только «мимолетным виденьем», потому что:

 
Шли годы. Бурь порыв мятежный
Рассеял прежние мечты,
И я забыл твой голос нежный,
Твои небесные черты.
 

«Бурь порыв мятежный» – это, конечно, Октябрь, рассеявший все прежние мечты нэпмана. Ясно, какие мечты: мечты о буржуазной свободе, а также – о Дарданеллах. Безнадежность, безвыходность охватывает все существо нэпмана, и он пишет:

 
В глуши, во мраке заточенья
Тянулись тихо дни мои…
 

Для уплотненного нэпмана, кандидата в Нарым, сегодняшнее – конечно, только «мрак заточенья», нэпман еще надеется на лучшее будущее, когда не будет налогов, уплотнения, Г.П.У. И все это на фоне прикрытой клеветы и тонко выдержанного пасквиля – см<отри> дальнейшие строки стихов:

 
Без божества, без вдохновенья,
Без слез, без жизни, без любви…
 

Еще бы! Размагниченному интеллигенту антирелигиозная борьба, конечно, стала поперек глотки, – он не может жить «без божества». И не может жить «без вдохновенья» – без упадочной интеллигентской литературы, без всех этих Пильняков и Сологубов.

Можно ли желать более откровенного и недвусмысленного признания в органической связанности с погибшим старым миром? Можно ли желать более отчетливого доказательства глубочайшей нутряной антиреволюционности?»

Мы не хотим заподозрить Оноприя Опанасовича в близком знакомстве с упадочной литературой: мы откроем ему, что так убедительно прокомментированные стихи – известное послание Пушкина к Анне Петровне Керн. И мы не скроем от читателя, что это только гипотетическая рецензия Оноприя Перегуда и что написали ее мы, во исполнение обязанностей Дарвалдая. Но кто же может поручиться, что эта гипотеза не станет реальным фактом? Кто может гарантировать, что завтра Перегуд под какой-нибудь фамилией действительно не напечатает такой рецензии о любовных стихах Пушкина?

3

Впрочем, довольно шутить. Когда этакие вот армянские анекдоты о себе читают Ахматова, Пильняк, Пастернак, Сологуб, Замятин, Шкловский, Эфрос – им, вероятно, только смешно. Но молодой поэт из «Перевала» Кузнецов полез от такой критики в петлю.

Пора сказать вслух, что по части передергивания и «чтения в сердцах» развязные репортеры вроде Розента-ля переходят всякую границу пристойности. В письме группы писателей, оглашенном на летнем литературном совещании, справедливо было сказано, что такая критика «не достойна ни литературы, ни революции». И не менее справедливы заключительные слова председателя этого совещания – Я. Яковлева: «Наша критика не только не выдержана, она отсутствует… У нас печатаются рецензии по дружбе, по знакомству. Это иначе как разложением назвать нельзя».

Да, иначе как разложением это назвать нельзя – и в особенности это относится к газетной критике. В лучшем случае – это «художественная» критика Н. Смирнова, который открывает нового Флобера в Сейфуллиной – тут же, рядом, довольно точно определяя ее как «скромную, „старомодную“, провинциальную писательницу», в худшем случае – это критика Розенталей, которые ежеминутно открывают все новых «потрясователей».

Пора же наконец понять, что услужливые друзья-Розентали опаснее врагов. Опасны они не только потому, что становятся героями анекдотов, но еще и потому, что они – политически безграмотны.

Все знают этот случай: однажды Ленину попался на глаза плакат с надписью – «Царствию рабочих и крестьян не будет конца», и Ленин распорядился, чтобы этот безграмотный плакат тотчас же и подальше убрали. Если этот плакат не был написан Розенталем, то это вышло случайно: в мировоззрении Розенталя – ровно столько же квадратных вершков, сколько их в этом плакате, и этими вершками измеряется кругозор нового мещанина.

Мещанство в мире создано было в седьмой день – в тот самый день, когда господь бог, обозрев вселенную, нашел, что все – «добро зело» – и… почил от дел своих. Это – миф о бессмертном мещанине всех времен и народов. Розентали – живут в седьмой день, дальше семи они не умеют считать: восьмого, тысячного дня, целых веков впереди – они не видят. И если Ленину было ясно, что сегодняшнее – это только переходный период, за которым – безгосударственный и бесклассовый строй, то Розенталям ясно, что переходный период – это седьмой день, что он хоть и переходный, но непреходящий. Поэтому-то Розенталь и торопится записать в свой синодик, что для «Русского Современника» сегодняшнее – это «преходящее, как преходящ сегодняшний день, и так же покрывается современностью, как сегодняшний день эпохи».

Да, для мещанина нет большего преступления, чем думать о великом завтра, какое ждет человека: еще бы – ведь это портит самодовольный покой седьмого дня. В этом преступлении «Р<усский> С<овременник>» охотно сознается. Но настоящие, диалектически мыслящие коммунисты, надо думать, окажутся не на стороне Розента-ля, и они хорошо сделают, если распорядятся, чтобы Розенталь еще раз снес на чердак свой плакат: этот плакат только компрометирует большие идеи.

Не худо также напомнить Розенталю, что «вольт» – это трюк не для литературной критики, а для карточной игры, да и здесь, кажется, такие трюки не все одобряют – надо быть осторожным.

О некоем воображаемом «Русском Современнике» Розенталь уведомляет, что этот журнал «живет вчерашним и завтрашним, которое, он (журнал) думает, будет похоже на вчерашнее, но только не сегодняшним…» – и делает ссылку: «См. Евг. Замятин – „О сегодняшнем и современном“». Очень неосторожно обращение Розенталя с русской грамматикой; но еще неосторожнее делать ссылки на статью, из которой, при самом пламенном желании, нельзя выловить ничего похожего на сочиненное Розенталем. О «вчерашнем и завтрашнем, которое будет похоже на вчерашнее» – это карта, довольно неловко вытащенная Розенталем из своего кармана.

И вот, черным по белому, чтобы раз и навсегда положить конец всяким «вольтам» всех Розенталей: «Русскому Современнику» все вчерашнее или похожее на вчерашнее – чуждо. И в «Русском Современнике» нет людей, враждебных революции, но есть люди, враждебные этой отрыжке вчерашнего: правдобоязни, угодничеству, самодовольству – в какие бы цвета это ни перекрашивалось.

4

Случайно Розенталь не солгал в одном: для «Русского Современника» – «завтрашнее – это хорошо». Да, вера в то, что человеческое завтра будет прекрасно, что оно будет лучше, чем сегодня, что оно будет совсем не похоже на вчера, что тогда не нужны будут ни тюрьмы, ни войны, – вера в такое завтра у нас есть. Это слово «завтра» – не было сказано нигде, но оно должно, по нашему мнению, звучать сейчас доминантой в литературе – и эта доминанта прежде всего определяет современную большую литературу.

Большая и малая хирургия, большая и малая астрономия – такая классификация давно уже установлена в науке, и круг деятельности большого и малого там строго разграничен. Большая астрономия – перестраивает человеческую мысль через миллион миллионов лет и прозревает путь всей солнечной системы к созвездию Геркулеса; малая астрономия – дает формулы, по которым штурман может определить местонахождение корабля, проверить компас. Большая хирургия – завтра узнает тайну продления человеческой жизни; малая хирургия – учит, как вскрыть нарыв и перевязать рану. Точно так же большая литература – о дальних, конечных задачах революции, о том завтра, когда уже будет сделан «прыжок из царства необходимости в царство свободы»; и малая литература – о том, как сегодня проверить компас и перевязать рану.

Кто же нужнее: американский чудодей Каррелл – или скромный ротный фельдшер? Каррелл как будто занимается разными пустяками: целыми месяцами бьется у него в колбе вырезанное кроличье сердце, а фельдшер вчера вскрыл нарыв на ноге – и сегодня я опять годен к работе. Верно. Но сделать отсюда вывод, что фельдшер нужнее Каррелла – может только обыватель, для которого время измеряется одним сегодня, а мир – десятком квадратных вершков.

Вот именно этим, обывательским взглядом на литературу – сейчас заражено мнение: «Большая литература – не нужна, нужно только литературное фельдшерство, литература, полезная сегодня, сейчас». Но сейчасом – польза этой литературы и кончается: завтра – она будет продаваться на вес. Впрочем, по признанию Н. Мещерякова (протоколы литер<атурного> совещания), она продается на вес и сейчас. И если даже сегодня литературному фельдшерству читатель предпочитает, скажем, Пильняка, так это потому, что Пильняк – чтобы ни говорили о его недостатках – работает в области большой, а не малой литературы, он пробует мыслить не вершками, а верстами. Пусть он ошибается, но эти ошибки – ценнее самоуверенности фельдшеров: это ошибки человека, который ищет.

Вероятно, ошибается и «Русский Современник»; вероятно, только немногое на его страницах и только в первом приближении решает задачу о «большой» литературе. Но эта задача – поставлена, и она остается главной задачей журнала, невзирая на все армянские анекдоты.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю