Текст книги "В стране долгой весны"
Автор книги: Евгений Рожков
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 18 страниц)
Века, века…
Даже для этих северных широт август был слишком холодным и слишком дождливым. Чуть ли не каждый день – дождь с градом или снегом. Градинки набивало в ямки, они белели, напоминали гранулы полистирола, которым утепляли чердаки и теплосети, а снег налипал на пожухлые стебли осоки, на столбы электролиний и покосившиеся заборы. Кончалось лето, а людям хотелось еще солнца, тепла.
В это воскресенье медник Травов проснулся рано утром, выглянул в окно и обрадовался: небо посветлело. Солнце появилось к десяти. Ефим Иванович надел выходной костюм, тщательно отутюженный женой, взял приготовленный с вечера «дипломат», вышел на улицу.
На улице тихо, слякотно и, не в пример прежним дням, тепло. Воздух чист и будто хрустит, как вымытый плод. И солнце, и синее небо, и белые облака у горизонта, блеск стекол – все радовало.
Жил Травов на краю городка в деревянном доме. Ему давно предлагали новую квартиру со всеми удобствами в микрорайоне – он не торопился с переездом. Тут сарай, служивший мастерской, маленькая теплица, где выращивал лук и редиску, ну а в бетонной пятиэтажке что будет?
Идти нужно в центр города, идти недалеко, потому что город небольшой.
Какое мягкое утро! Пахнет травой, слышно, как пронзительно, суетно кричат чайки в бухте, как переговариваются в рупор на судах.
В пятидесятилетие медник Ефим Иванович Травов оглянулся назад. Долго, пристально вглядывался он в свое прошлое и не увидел в нем путного – дела большого не увидел, такого дела, о котором можно было сказать, мол, это я совершил, и гордо вскинуть голову. Растекалась жизнь в мелочах, хлопотах, суете.
Ремесло свое Ефим Иванович любил, даже гордился им, но отживало оно свой век. Работы по меди было мало, да и что это за работа: выпиливал шайбочки, прокладки, делал заклепки, лудил радиаторы. Большей частью занимался специальными работами: мастерил сувениры из меди и плекса для уходящих на пенсию работников и работниц, делал из бронзы кубки для спортивных организаций и комсомола, выковывал замысловатые ручки для дверей общественных зданий, выпиливал символические ключи для открывающихся детских садиков, школ, клубов, кинотеатров.
Поделки особой радости Ефиму Ивановичу не приносили, хотя заказы он выполнял с большой выдумкой, мастерски. Сделанные медником кубки, сувениры, ключи видели немногие, и это огорчало Травова. «Чего толку в том, что один владеет кубком, а тысячи о нем понятия не имеют?» – говорил он.
Каких только безделушек для души не делал Ефим Иванович: свистульки, колокольчики разных размеров, разного звучания в виде розы, цветка лотоса, тюльпана, луковицы, делал перстни, колечки с узорами, подсвечники в виде диких зверей, сказочных лиходеев, птиц, пепельницы в виде рыб, чернильницы, портсигары с хитрыми закрывашками и замысловатой чеканкой. Кому только не дарил свои поделки, но и это не приносило особого удовлетворения. Дело нужно было, большое дело, которое бы людей радовало, о котором бы говорили, которое могло бы пережить во времени мастера.
«Каждый человек для того и живет, чтобы однажды сделать так, от чего у других дух захватит, и чтобы потом люди в памяти с особой любовью хранили имя этого человека», – думал Травов.
В очередной отпуск, это было четыре года назад, Ефим Иванович не поехал в Лоо, где обычно отдыхал. На этот раз он решил поездить по стране. Побывал Травов в Ленинграде и Киеве, в Ростове Великом и Суздале, дорога туриста завела его и в Среднюю Азию. Там-то, в одном из музеев медник увидел толстую огромную древнюю книгу. Книга была кожаная, почерневшая от времени, но от нее исходила такая значимость и сила, что Ефим Иванович как завороженный смотрел на тысячелетний фолиант. Он, казалось, смог уловить дух той кровавой, дикой эпохи, о которой рассказывала книга. «Надо ж такому жить! – пораженный, размышлял он. – Одни воевали, жгли корабли, насиловали женщин, другие возделывали землю, растили детей, а один из всех, самый мудрый, сидел и писал обо всем, что видел. И вот тех-то всех нет и мудреца нет, а книга есть, книга вот она, из глубины веков к нам пришла, рассказала обо всем и дальше пойдет, нас-то уж не будет, а она будет. Века, века…»
Вернулся из отпуска домой, а фолиант из головы не выходит.
Жена спрашивает:
– Ефим, ты как потерял что-то?
– Тут потеряешь… Вот когда нас раскапывать будут, так ничего и не найдут. Ну разве бутылки и пластмассовые пробки.
– С какой стати нас будут раскапывать? – испугалась жена.
– Ну копают же теперь тех, что первыми сюда пришли. В истории копают, потому что понимают важность прошлого. Кто посмекалистее, тот горшки оставляет, черепки разные, наконечники костяные или каменные, статуэтки из глины или даже вон письма из бересты.
– Не забивай себе на старости лет голову. И так о тебе бог знает что говорят, – заголосила жена.
«Вот так во все времена в людях тягу к красоте и правде убивали. Кто духом посильнее, так те и устояли…»
Тяжело оказалось с материалом. Коров в пригородном совхозе мало, телят оставляли на развод. Не один день провел Травов на ферме, выклянчивая у заведующего списанные телячьи шкуры. А как делать пергамент? Кто это нынче знает? Нашел в библиотеке книгу, в которой коротко описывался один из способов приготовления пергамента на Руси в средние века. Написал письмо на местный кожзавод, чтобы оказали помощь в изготовлении пергамента для научных целей, попросил выслать нужные химикаты.
Долго рассказывать, сколько сил, времени, какое недюжинное терпение проявил Травов, когда вымачивал шкуры в кислотном растворе. Он осторожно соскабливал с них волосяной покров, затем проводил отмочку: обрабатывал шкуры водой с добавлением специального антисептика. Сколько умения и смекалки проявил он при золении – это при обработке шкур известью с добавлением сернистого натрия. А сколько нервов потратил на то, чтобы растянуть на правилах шкуры и высушить их? Но не в этом вовсе было дело, главное – вся эта работа будто бы переменила Травова. А в душе, в душе радость какая была! И мир-то вокруг виделся иным, незамаранным, справедливым и прекрасным. Казалось, эта грязная работа что может дать душе? Ан нет, давала. Душа как бы шире и выше стала. Ведь в своей медницкой без матюгов болта не нарежешь, а тут за все три месяца он словом плохим не обмолвился.
На обложку драгоценной книги раздобыл Травов великолепную кожу, углы книги медью оконтурил, по меди орнамент замысловатый пустил, а в центре, опять же из меди, выбил розу – символ красоты. Да так она ловко получилась, просто как живая, даже капельки росы на лепестках будто живые.
Не один день прошел в раздумьях. Что написать в книге? Книги для того и даются, чтобы в них историю писать. Травов человек рабочий. Какой из него писатель? Решил поведать людям о себе. Себя он знал лучше других.
Разлиновал карандашиком пергамент, взял фломастер и… Почерк у Травова красивый, все-таки художник.
«Родился я на Дальнем Востоке, на Амуре, в небольшом городке, в семье мастерового. Отец был роста крупного, широкий в плечах, спокойный и с понятием. Работал он слесарем в депо. Революцию я по возрасту не застал, но много о ней слышал от отца, который был в партизанах и подпольщиках.
Жили мы в большом каменном доме, который получил отец в наследство от своего отца, от моего деда. Дед Емельян занимался старательством, везуч был и дом отстроил хороший. Из-за этого дома вся жизнь наша кувырком пошла.
Младший брат отца, Егор, затаил обиду, что дом достался не ему. Судился даже. Озлился он на всю нашу семью.
Мать моя померла совершенно неожиданно, а была она совершенно здоровой. Отчего? Так кто это знает. Померла и все. Отец сильно переживал, а потом с ним беда приключилась: убило его машиной в депо.
На следующий день, после того как похоронили отца, в доме уже хозяйничал дядя Егор. На меня он составил бумагу с просьбой забрать в детдом. Когда я узнал про это, то убежал в деревню к брату матери, дяде Федору. Прожил я в деревне до семнадцати годов, до самой войны, а потом добровольцем подался на фронт.
Часто я думаю, отчего в людях зло и жадность скапливаются? Оттого, что внутри у них ничего нет: ни дела, ни радости, ни совести. Пустоту в душе зло и жадность заполняют.
Первый раз меня ранило под Москвой – легко ранило. За Курскую дугу я получил орден. Потом меня еще раз ранило и контузило, и вышел я из госпиталя перед самым концом войны.
Искал родственников, разузнал, что арестован Егор. Этот подлец в войну работал снабженцем и крупно проворовался. Егор отсидел семь лет и вернулся. Каменный дом он захватил прочно. Я махнул рукой на все и подался на Крайний Север. Сначала работал на стройке каменщиком, потом шофером, потом жестянщиком и вот последние лет двадцать работаю медником.
Говорят, что медь – металл. Да, металл, но такой металл, без которого ни авиационная, ни электронная промышленность не проживут. И еще это такой металл, который имеет душу, красоту. Медь всегда с человеком была. Она и на орудия, и на деньги, и на колокола шла. Ею храмы и дома украшали. В меди есть легкость, какой нет в других металлах. Обожженная медь – одно, а протравленная – другое.
Хочу сказать о жене своей, Александре Иосифовне. Работящая и очень сердечная это женщина. Если б не она, так чтобы со мной было! Всякое было в нашей жизни, но без этой женщины я и не представляю своей жизни. Троих детей вырастили. Работают: один шофером, другой бригадиром на стройке, а третий в армии еще служит. Честно дети работают – это главное.
Всю жизнь Александра проработала на тяжелых работах. Сколько лет на бетонном заводе цемент носила! Когда мужики от усталости с ног валились, она выдерживала. Если посчитать, сколько она этого цемента перетаскала на себе, то такая гора получится, что не всякий альпинист на нее взберется. Штукатуром работала, поясницу застудила. Теперь на пенсию вышла, но не бросает работу. По ночам дежурит на бетонном заводе и не из-за денег, потому что привыкла работать. Как же без работы-то жить?
Родилась она в большой семье. Воспитывалась без отца. Он их всех бросил. К работе и терпению с малолетства приучилась.
Вот такое мое краткое слово относительно наблюдений за собой, своей жизнью и жизнью своей жены».
На описание своей жизни у Травова ушло месяца два. История не одним днем пишется. Долго думал, о чем дальше писать. Только о себе? Что он за птица, чтобы только себя прославлять?
Скупо описал жизнь знакомых, жизнь сослуживцев, не утаив их положительных и отрицательных качеств. Гневно обрушился на бесхозяйственность в их строительном управлении. Не утерпел и коснулся проблем сохранения мира и окружающей среды…
У порога одноэтажного здания музея на бетонной площадке лежали выбеленные временем позвонки и челюсть кита. За дверью – чистенький коридор, блестящий масляной краской. За столом согнулась над книгой миниатюрная, аккуратная старушка.
– Мне директора, – говорит Травов, неловко переступая с ноги на ногу.
Старушка, отрываясь от книги, машет рукой, показывая на дверь.
– Там, там, но только он в отпуске. Пройдите к нашему сотруднику.
У вахтерши большие близорукие глаза, она вприщур разглядывает необычного посетителя.
Травов идет по коридору, а пол поскрипывает под его грузным, неловким телом. Медник стучит в обитую черным дерматином дверь.
– Да, – глухо доносится из кабинета.
Мужчина лет сорока, почти лысый, откладывает газету. Кабинет маленький, заставленный шкафами с папками и книгами.
– К вашим услугам, – роняет мужчина и поднимает глаз на вошедшего. А в глазах усталость, похмельная муть.
Ефим Иванович достает из «дипломата» фолиант и кладет его перед работником музея.
– Историческая книга.
– Это что? – удивленно спрашивает тот.
Работник музея резким движением откидывает массивную обложку фолианта и всматривается в текст.
– Ваше произведение?
Травов кивнул головой, вытерся платочком.
– Вещь серьезная, и серьезней о ней должен быть разговор. Без пяти одиннадцать?! У вас как со временем? Это хорошо, что оно есть. У меня его никогда нет. Разговор с вами предстоит серьезный, но я не в форме. Это я по-дружески…
– Так об чем речь? – Травов не понимает работника музея.
– Для начала давайте познакомимся. – Мужчина протягивает сильную большую руку – Черетченко Александр Николаевич, научный сотрудник музея.
– Травов Ефим Иванович, медник строительного управления.
«Не робел же перед начальством, а тут на тебе, робею. Мужик-то он свойский и вроде башковитый», – думает медник.
– Одиннадцать есть? – опять спрашивает Черетченко.
– Уже одиннадцать.
– Я смотрю, вы человек интеллигентный, это очень важно в нашем творческом деле. Буду откровенен, но справедлив. Я не могу отлучиться, а тут недалеко. Финансы, по-моему, не играют роли? Или играют?
– Вы это – о деньгах? Есть деньги…
– Тогда – в гастроном.
Глаза у Черетченко поблескивают.
– Возьми сразу пару, – говорит он сразу на «ты», – чтобы потом не бегать. Пиво не забудь, ну и что-нибудь… Хлеб есть… Только чтоб она, ну, у входа сидит, не заметила. Я тем временем просмотрю книгу.
Когда неожиданный посетитель вышел, Черетченко принял решение нейтрализовать смотрителя. Его осенило. Энергично выйдя из-за стола, он распахнул дверь, взял будильник и подвел стрелку. Будильник в руке зазвенел и затрепыхался точно птица. Черетченко снял трубку телефона.
– Черетченко слушает! – прокричал он. – Так, так… Хорошо. Когда прядет сантехник? Учтите, с двенадцати мы открываемся для посетителей. Хорошо. Хо-ро-шо… Ради такого случая мы сегодня сделаем санитарный день.
Он бросил трубку. В открытую дверь заглянула смотрительница.
– Уборщицу вызвать? Как вы думаете, Александр Николаевич?
– Вот уж и не знаю. Обещают сантехники батареи промывать, но их обещание, сами знаете, Нина Сергеевна, – болтовня.
– Сегодня все равно учеников не будет.
– Вы советуете закрыть музей?
– Разумеется… Слесари наносят грязи. Лучше закрыться…
Смотрительница вывесила на входную дверь табличку.
Ему хватило полчаса, чтобы бегло прочитать то, что писал Травов несколько месяцев, потея, изнемогая над каждым предложением, словом. Обилие ошибок, путаность мыслей, отсутствие какого-либо слога говорили о том, что это написано малограмотным человеком. А сама книга сделана блестяще. Черетченко вертел ее в руках и негодовал, что такая работа испорчена текстом. И еще его раздражала медлительность автора фолианта. «Бегемот чертов, – ругался он про себя. – Мог бы, кажется, побыстрее».
– Александр Николаевич, я ухожу, – крикнула из коридора смотрительница. – У меня нынче примерка. Пальто к зиме шью.
Когда он работал корреспондентом местного радио, то свой рабочий день начинал с поисков повода улизнуть со службы. В нем была заложена антипатия к дисциплине. «Человек создан для того, чтобы мыслить», – любил повторять он. Под словом «мыслить» он понимал праздность. Мыслилось ему хорошо в компаниях, на вечеринках, тесном кружке собутыльников. Он становился раскованным, остроумным, веселым, даже мягким и обходительным, чего уж не скажешь о нем, когда он бывал трезв.
Наконец-то вернулся Травов.
– Кругом очереди, и погода вроде как ломаться начинает, – объяснил он свою задержку, расстегивая плащ и пиджак.
Черетченко проворно, суетливо стал убирать со стола бумаги.
Разговор не входил в нужное, ожидаемое Травовым, русло. Жевали нехотя противные, холодные котлеты, запивали пивом горечь «Столичной», обменивались мнениями о погоде. Черетченко закатывал глаза – собирался с мыслями. Он гладил кожаную, окованную медью обложку огромной книги, рассматривал розу, сделанную столь искусно, и не решался говорить. Он чувствовал, что в тексте заключалась какая-то правда, но осмыслить ее Черетченко не мог или не хотел.
– Ты вот пишешь, что ваш начальник, когда был рядовым инженером, хорошо относился к рабочим, считался с их мнением, был скромен, а теперь на таком высоком посту превратился в маленького царька: окружил себя подхалимами, использует государственные средства не по назначению, бражничает за счет государства, выстроил на материке дачу – короче, потерял всякую человеческую совесть. Ну и что с этого? Кто такой ваш начальник для истории?
– Он же понятие о честной жизни калечит! – закричал Травов. – Другие смотрят на него и тоже под себя грести начинают.
– Ну и что с этого, я повторяю, что с этого? Вы понимаете, что такое история? Остается в ней только выдающееся. Ну, скажем, битва на Куликовом поле или поход Семена Дежнева. Может, Дежнев тоже не мед был, но история помнит только его великие открытия.
– Так то Дежнев, а это другое…
– Хорошо, возьмем другой пример. Как тут у тебя? Ага, вот. – Черетченко находит нужную страницу в фолианте и читает: – «Не учим мы детей ценить и понимать настоящую красоту, и растут они охочие до всяких глупостев». Во-первых, не глупостев, а глупостей, и не все же до глупостей охочие. Потом в заключение вы утверждаете, что непременно человёк во что-то должен верить – должен верить в красоту. Спорно. Или вот такая мысль проводится, что, мол, работать нужно там, где работа облагораживает душу. Опять спорно. Мы должны работать там, где этого требует общество, государство. Наши личные переживания тут ни к чему.
– Так когда по любви, тогда человечнее становишься, так и работа…
– Все это треп, – перебивает Травова Черетченко. Лицо у научного сотрудника музея открыто и решительно, с каждой минутой он становится раскрепощеннее. – Надо жить так, как хочется, и весь тут сказ.
– Ты мне объясни, а как кому хочется? – Травов пристально всматривается в красное лицо Черетченко.
– Замнем для ясности. Наливай… В любом деле должна быть ясность и полное взаимопонимание сторон. Я констатирую, что ты, как мастер, первейший в нашем городе, более того, ты мужик уникальный. Слушай, это ж надо иметь голову на плечах, чтобы додуматься до такого – выделать пергамент!
Он вдруг захохотал громко, добродушно, откинулся в кресле, запрокинул крупную лысеющую голову.
– Чего?! – недоумевал Травов, то и дело вытираясь платочком.
– Про Пентагон ты там загнул. «Люди без душ и мозгов», и как там еще… а – «кровожадные хищники, кровопийцы и разжигатели атомной войны». Прочитали б они, так рассудком помутнели…
– Ну а чего, чего они!.. Все грозят, все грозят, все вооружаются…
Они хмелели основательно. Пустые бутылки Травов сразу же прятал в объемистый «дипломат». Разговор вел Черетченко: теперь он хвалился, ругал начальство, в жизни видел несправедливое, мешающее ему жить и творить.
– Вот и у нас один критик живет, – подал голос и Травов. – Он статьи все пишет о морали и долге тарарам-барабанные. Пошел я к нему, говорю, мол, у вас все статьи про справедливость, про правильную жизнь, мол, значит, сами вы человек правильный, умный и знаете, куда всем нам идти. Он говорит: «Куда идти – знаю, но куда вы придете – не знаю». Говорю с ним о красоте, о душе человеческой, а он не хочет знать, что маета в душе может быть. У него у самого души-то нет, у него там барабан, вот он и барабанит. Дурак одним словом, а других поучает. Ты скажи, почему так?
– Дурак всегда надежнее.
– Значит, если я никуда не пробился, так мне места в истории нет? А мне страшно, что когда я коньки отброшу и меня зароют, обо мне памяти не останется.
– История – вещь суровая. Но зачем тебе история?
– Обидно, что они через сто лет о нас, обо мне ничего не будут знать.
Ему всегда было горько, когда он думал о смерти, о времени… Подступили слезы от жалости к себе, к другим, к своим детям, ко всему, что тленно и недолговечно на свете.
– Ты думаешь, я делал эту книгу для того, чтобы прославиться? – вновь заговорил Травов. – И вовсе нет. Просто я хочу, чтобы они там знали, что мы были. Чтобы просто помнили.
– Ну и что с этого, что будут помнить? Не вижу смысла в этом. Ну будут помнить, а дальше что?
– Как что! Да теперь-то я был бы самым счастливым, если б знал, что они будут помнить.
– Хорошо, будь счастливым. Я забираю эту книгу в фонды музея. Через столетия она дойдет до жителей нашего города и напомнит им о том, что Травов Ефим Иванович, медник строительного управления, жил в этом городе, что-то делал, с кем-то ругался, что-то признавал, что-то отвергал, ругал начальство и хорошо пил водку.
– Откуда они узнают?..
– О водке?
– Нет, о том, что я именно Травов Ефим Иванович.
– Как же ты ж ведь автор и изготовитель этого фолианта.
– Там нигде нет моей фамилии. Я специально не писал ее. Я не хочу славы.
– Хорошо, пусть будет так. Выпьем…
От выпитого мутнел рассудок. Черетченко вдруг показалось обидным, что о каком-то Травове, об этом простом меднике, будут знать там, в будущем, а о нем, о научном сотруднике, знать никто не будет.
– Хорошо, пусть будет так, – выпив, пробормотал он. – Только на одной странице я напишу о себе. Сжато и в очень понятной и популярной форме, стараясь сохранить единство стиля.
– Так не пойдет, – упрямо промычал Травов. – Примазываться вообще стыдно.
– Я, что, прилипала?! – закричал Черетченко, и глаза его округлились. – И тебе тогда никакой истории. Забирай свою дрянь и сходи с ней в отхожее место.
Он оттолкнул от себя книгу, и она упала на пол с глухим тяжелым стуком.
– Гад ты! История таких прилипал всегда осуждает.
Лицо Черетченко стало бледным. Он поднялся из-за стола. Его качало.
– Я набью тебе морду, если ты не извинишься!
– Ты действуешь методами пентагоновского генерала. Я подчиняюсь, но в принципе ты совершенно не прав.
Черетченко поднял книгу, стер рукавом с обложки пыль, достал фломастер. В конце книги оставалось несколько чистых страниц. Раскрыв книгу на одной, научный сотрудник кривым, нечетким почерком стал писать, бормоча написанное вслух:
«Открытое письмо Александра Николаевича Черетченко к потомкам. Обращаясь к вам, наши дорогие потомки, я хочу сказать, что мы жили весело, дружно и приятно. Если вы будете «копать» нашу жизнь, то поймете. Вы там все трезвые, а трезвый пьяному не товарищ. Очень важно в наше время иметь характер и знакомых. Нас не понимали жены и начальники, но мы болели душой за общее дело».
– Ага, только болели, но делать ничего не делали, – вставил Травов.
– Что-то ж делали, но это для них, для потомков, не важно. «Охраняйте окружающую среду, если она, конечно, осталась. Почему вы считаете нас слаборазвитыми? Не вините нас ни в чем, потому что мы ни в чем не виноваты. Конечно, можно и повиниться перед вами. Я не изливаю душу, потому что на душе у меня нет ни болей, ни забот. Душа давно сгорела в повседневных буднях. Хотел бы я поглядеть, что вы сделали бы, будь на нашем месте».
– Надо что-то такое, научное, подкинуть им, – остановив движение фломастера, сказал Черетченко. – А то подумают… Недаром же я институт культуры окончил.
И он снова стал писать, читая по слогам то, что пишет: «Высвобождая себя из пут религиозных, очищаясь в этических и философских водах исторических учений, направлений и мировоззрений, в моем сознании все перемешалось, и этот научный и философский винегрет вконец испортил мое мировоззренческое пищеварение».
– Ну, как я закрутил? – Черетченко самодовольно ухмыльнулся.
– Заверчено по-научному, тут уж не прибавить и не убавить.
– В заключение нужно что-то юморное. «Му-жи-ки!» – восклицательный знак, жирный восклицательный знак! «Вот вам наш отеческий совет: закусывайте хорошо!» – опять жирный восклицательный знак.
Он витиевато расписался.
– Теперь надо завернуть это послание в целлофан и закопать, – предложил Черетченко. Его покачивало, перед глазами рябило.
– Я еще сделаю две таких книги, – обливаясь потом, говорил Травов.
– Зачем?
– Это очень даже понятно. Когда я их делаю, я чувствую себя человеком.
Седой туман прижался к окну, по стеклу осторожно царапался слепой дождь. Нетрудно было представить, как по широким улицам города, клубясь, движется холодный туман, обтекая людей, дома, машины, как изморось садится на бетон стен, окна и крыши, как глухо, протяжно гудят в море корабли. И какая тоска во всем!
– Всем хочется быть лучше, чем они есть. – Травов посмотрел на мутное окно. Он не пьянел. – И я хочу быть лучше.
– Тоска по совершенству? – Черетченко хмыкнул. А у самого неожиданно сжалось сердце. – Я на пределе. Мне один путь – совершенствоваться в негативе.
– Как это? – не понял Травов.
– Никак. – Черетченко пьяно уронил голову на грудь. – Наливай…
Они едва успели выпить, как репродуктор, все время молчавший, как бы кашлянул, и крохотный кабинет заполнил раздольный, нежный, будто это сама русская душа пела, голос:
Вдоль по улице метелица метет…
Травов потрясенно вскинул глаза к репродуктору.
Он сразу узнал голос Лемешева, этот чудный, приводивший его в трепет, трогавший душу до слез, чистый голос. И нахлынуло, и понесло, и сдавило в груди, и потекли горячие слезы.
– Боже, боже, – зашептал Черетченко. – Какое чудо, какое чудо!
Растроганный Травов полез целовать хозяина кабинета. Тот подставил мокрое лицо и стонал, мычал, не в силах выразить того, что творилось в душе.
– Как же быстро все мы мельчаем. И куда мы только катимся?! Брошу все, брошу эту заразу лакать, вернусь к жене и дочери, начну новую жизнь, – уняв слезы, говорит Черетченко, и в голосе его была уверенность, решимость, как у всех выпивших, быстро забывающих свои клятвы.
Травов безмерно жалел, что никто не понимает, как болит, стонет душа, желающая делать доброе, большое, нужное людям.
Черетченко и Травов решили немедленно закончить работу по «захоронению» важнейшего документа, предназначенного грядущему поколению. В кладовке Черётченко нашел две штыковых лопаты…
Травов возвращался домой поздно вечером. Моросило. Было холодно. Он шел твердо, размеренно, будто бы вымерял шагами улицу.
– Неправильно все это! Неправильно! Миром правит красота и духовность. Когда в душе нет чести и веры в красоту – ты гиблый человек. Я хотел им сказать об этом, чтобы они помнили во все века и берегли красоту.
Редкие прохожие удивленно смотрели на выпившего, массивного, уже немолодого человека, который шел по тротуару и что-то бормотал.
В воздухе пахло исцеляющей терпкостью трав.