Текст книги "В стране долгой весны"
Автор книги: Евгений Рожков
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 18 страниц)
Какая она нескладненькая, какая она худенькая и носатенькая, ну вылитая синичка!
А вот она с первым мужем, плечом к плечу. У него жесткие, ежиком волосы, холодные глаза навыкате, широкая грудь, тонкие, злые губы. Когда он, пьяный, ее бил, то делал это с каким-то изуверским наслаждением. Короткий боксерский взмах руки – и она проваливается в синюю тьму обморока. Когда она открывает глаза, он, нагло ухмыляясь, говорит: «Не перечь мне, дура, когда я в затуманенном самогоном сознании».
И на этой фотографии у нее испуганное, чужое лицо. Нет, не фотографа она боится. У дорогого муженька в кармане початая бутылка, и ему не терпится выпить. Она на базаре, в городе – продавали картошку. Дарья упросила мужа зайти и сфотографироваться. Зачем? Так ведь чувствовала она, что недолго выдержит такую жизнь. Думала, что потом-то, когда уж ее не будет, спохватится муженек, посмотрит на фотокарточку и зальется слезами, что не уберег такую жену, что не жалел, не относился к ней как подобает.
Теперь Дарья знает, как глупа она была. А вот она уже на заводе. Порываева в широком комбинезоне, стоит у токарного станка и смеется. Это ее фотографировали для местной газеты. Фотограф больно сильно упрашивал, чтобы она засмеялась. Не до смеха в ту военную пору было. По четыре нормы давала в смену. И откуда брались силы?
Вот попалась в руки фотография подруги Ксении Любочкиной, по прозвищу Любчик. Она со всеми девчонками на заводе дружила и этим оправдала свое прозвище.
Где теперь Ксения, в какой бетонной клетке-квартире доживает свой век? Жива ли она? Любчик, милый Любчик, ты уж тогда как часто болела!
Долго смотрела Дарья Семеновна на дорогое, простенькое лицо подруги – аж сердце стало щемить.
На обороте фотокарточки написано старательным почерком: «Если встретиться нам не придется, если так уж сурова судьба, пусть тебе остается неподвижная личность моя. Август 1948 года».
Вот и осталась одна «неподвижная личность» да эти строчки, написанные столбцом.
А вечерами, надев скромные ситцевые платьица, они бежали с Ксенией на танцы в парк культуры. Заводские подростки с чубами, в белых рубашках старательно дули в медные трубы, и захватывающие душу звуки вальса колыхали синий воздух вечернего парка. Пахло сиренью, расцветшим жасмином, в кустах целовались и объяснялись в любви, пенсионеры прогуливали по аллеям собак, в зеленой траве стрекотали кузнечики, и всем, даже мигающим в небе звездам, хотелось счастья.
После танцев подружки шли домой, смеялись и с наивной робостью ждали, что их кто-нибудь догонит, возьмет под руку и произнесет шепотом самые простые и самые необходимые в мире слова.
Для подростков они были слишком взрослыми, а их ровесников… – их ровесников не пощадила война.
Больше всего в альбоме было производственных фотографий. Вот Дарья среди своих учениц, наивных и доверчивых девчонок; вот она в президиуме заводского собрания, в строгом темном костюме; вот ей вручают какую-то грамоту, ей пожимает руку директор завода, полный мужчина, что-то говорит, и рот его на фотографии остался навечно открытым.
В альбоме не было снимков дочери. От нее ничего не осталось, и Дарья воспринимала это как плохое знамение.
Привыкала Дарья к Грызлову медленно, как медленно и болезненно прирастает чужая ткань. Они все больше и больше задерживались на кухне после завтрака, но обычно молчали и не смотрели друг на друга, точно стыдились.
Как-то Софокл Никодимович изрек за ужином:
– Железная дорога, смею вас уверить, – это кровеносная система страны. В судьбе человека, как в капле воды, отражается судьба страны. Мы все, смею вас уверить, связаны с железной дорогой. Если разом перерезать железные дороги, то земной шар задохнется. Земной шар через неделю превратится в свалку.
Дарья Семеновна закивала головой. Почему земной шар задохнется, она не поняла, но живо представила себе остановившиеся по всей земле поезда, разрушенные железнодорожные мосты, горы грузов на вокзалах и толпы людей, требующих транспорта. Ей стало жутко, и она призналась в этом Софоклу Никодимовичу.
На следующий день, уже за завтраком, Грызлов, не глядя на Дарью Семеновну, сказал:
– Смею вас просить одобрить тезисы мемуаров, которые я намерен начать писать зимой этого года. Тезисы я еще не составил, но я думаю изложить подробно все предложения по коренному улучшению работы железных дорог в настоящее время, а также дать советы руководству по использованию старых кадров.
Дарья Семеновна была искренне поражена стремлением Грызлова поведать людям о своей тяжелой жизни, поделиться с ними мыслями о пережитом. И когда она стала сбивчиво, волнуясь, говорить об этом Софоклу Никодимовичу, тот самодовольно крякал и благодарно кивал длинной, тяжелой головой.
Теперь вечерами они подолгу сидели в просторной зале, склонившись над картой Советского Союза. Грызлов водил желтым пальцем по красным нитям железных дорог и рассказывал, где он бывал. А бывал он почти во всех городах, больших станциях от Москвы до Владивостока. Придерживая палец на кружочке, обозначавшем город или станцию, Грызлов называл дату посещения данного места, фамилии начальников, количество подвижного состава, наличие депо, состояние железнодорожного полотна, количество работающих на станции, ее категорию. Данные были десятилетней давности, но Дарью Семеновну удивляла способность Софокла Никодимовича помнить все это.
– Смею вас заверить, что теперь железнодорожник не тот. Раньше, бывало, идешь по улице в форме железнодорожника, а тебе все дорогу дают – уважение выказывают. Войди в любой ресторан, в любой магазин – все везде вне очереди возьмешь. А сколько книг и фильмов было про железнодорожников! Вы думаете, отчего теперь нехватка кадров на железных дорогах? Льготы нынче есть, большие льготы, а людей, смею вас заверить, все равно не хватает. Почему? А тут все очень просто. Нет нынче песен о железнодорожниках. Да, да, обычных душевных несен. В юности-то поешь, поешь, а там, глядишь, форму наденешь, а потом, когда ты в форме, тут уж можно с тебя дисциплину требовать.
Вспоминая о жизни, Софокл Никодимович почти никогда не вспоминал о детях и жене. И Дарья Семеновна поняла так, что жену Софокл Никодимович не любил.
Почти три года они прожили вместе, и вот пришел тот день, о котором Дарья старалась не думать.
Накануне вечером Софокл Никодимович почувствовал какую-то странную ломоту в теле. Спать он лег пораньше. Утром он не вышел к завтраку.
Дарья Семеновна, прождав с полчаса, неторопливо направилась к комнате мужа. И когда она пересекла залу с круглым столом посредине, с голубым массивным абажуром, свисавшим перевернутой корзиной с потолка, с черным старым буфетом и кожаным диваном в углу, почувствовала, вернее, даже ощутила, как что-то холодное и неприятное, – беду.
Грызлов лежал на кровати бледный, что-то бормоча в беспамятстве.
– Товарищ министр! Товарищ министр! – донеслось глухое бормотание до обомлевшей, остановившейся Дарьи. – Я вам докладываю… Гайки, гайки надобно подкручивать. Ах, как вагоны красиво бегут. Всем подкручивать надо, а особенно начальникам. Подвижной состав должен быть всегда в исправности. Вы за это ответите! Возьмите, возьмите все… Темно, видите, темнеет? Где свет-то? Зачем вы прячете свет? Зачем же вы толкаете меня в эту трубу?! Я боюсь ее, я боюсь ее… Верочка, это ты пришла? О, как тяжко мне! Деньги я оставлю сыну Константину. Десять тысяч – большие деньги… Он будет доволен. А Шурочке я оставлю дачу. Видишь, я не обидел ее. Дачи теперь дорогие. Я же знаю, что она мне не родная дочь. Не отпирайся, я все знаю. Ты не виновата, я знаю, что ты не виновата. Ты его не любила. Просто это все вышло случайно. Ты и меня не любила, а я, я…
Он стал кашлять, странно, сухо кашлять. Грудь его вздымалась, и он отчаянно, как утопающий, стал хватать воздух.
Дарья Семеновна наконец пришла в себя. Она выскочила из комнаты, накинула пальто и в домашних тапочках выскочила на улицу. Телефон-автомат находился недалеко, через дорогу, у продуктового магазина.
Шел мелкий, холодный дождь. Небо было затянуто серо-синей плоской дождевой тучей. Морось тихо шелестела по еще зеленым, но грубо-тяжелым листьям сирени, трава у тропинки была жесткой и сырой. Дарье нелегко было идти в тапочках, которые быстро промокли и спадали с ног.
В волнении Дарья Семеновна при вызове «скорой помощи» назвала свой старый адрес, потом спохватилась и назвала адрес дачи Грызлова.
Когда Дарья бежала назад на дачу, она поняла, что смерти от ее пятого мужа не отвратить.
Она побоялась входить в комнату Грызлова. Дарья стояла на веранде и высматривала «скорую помощь».
Когда приехали врачи и прошли вслед за Дарьей Семеновной к Грызлову, он был уже мертв.
Голова Софокла Никодимовича лежала на высоких подушках, и его длинный подбородок уткнулся в грудь. И не было в лице его прежней загадочности и недоступности. Смерть сняла все лишнее – он стал даже меньше ростом. С ним осталось замеченное Дарьей Семеновной еще при первой встрече еле уловимое выражение потерянности. Не стерла смерть печать неприкаянности и одиночества, которую носил этот человек при жизни до конца дней своих. Дарья потом долго будет думать об этой безнадежной и тоскливой отрешенности бывшего мужа от живых.
Не смогла Дарья Семеновна помочь ему, – и стало ей больно: ведь было же и в нем что-то хорошее, доброе, а вот на тебе – не смогла растопить лед у него на душе. Дарье тихо всплакнулось…
В этот же день приехала сестра Грызлова, маленькая полненькая молчаливая женщина, прибыл сын Константин. У него были холодные глаза, вытянутое, напряженное лицо. Приехали еще какие-то родственники. Тут же было прочитано завещание покойного. О Дарье в нем не упоминалось.
На даче теперь было много людей, и все старались показать, что Дарья здесь лишняя, вообще чужая. Вечером Дарья Порываева собрала чемодан и перешла в свою квартиру в четырехэтажном каменном доме…
* * *
Померла Дарья в одночасье. Утром она решила помыть пол, но вдруг почувствовала усталость и неимоверную тяжесть на сердце. Дарья прилегла на диван, вскоре заснула и больше не проснулась.
Похоронами занимались люди из заводского домоуправления. Они были удивлены тем, что в квартире не нашлось никаких вещей: многие считали, что два последних замужества обогатили Дарью…
Снега летнего печаль
Айверэтэ – северные вечера
Вчера стихла пурга, улеглись снега, белые, сыпучие, и сияют теперь на солнце. Похорошела, преобразилась тундра, будто надела подвенечное платье.
Зализала пурга неглубокие овраги, упрятала под снег кустарник в низинах, следы зверей и человека, русла рек и долины озер. В тени снег слегка синеватый, а на солнце до боли в глазах сверкающий. Суровый мир зимы скуп на краски.
Солнце стоит еще высоко, но по тому, что длиннее стали тени, видно: день подходит к концу.
– Посмотри, Тынетегин: во-о-он там два теленка лежат… Иди, подними их.
Аканто махнул рукой, показывая направление, и, обращаясь уже, видимо, ко мне, сказал:
– Телят зимой поднимать нужно, а то будут лежать, пока не замерзнут. Глупые зимой телята и ленивые, как наш Тынетегин.
Худого, высокого, даже немного сгорбившегося от своего роста, благодушного и медлительного Тынетегина этим не расшевелишь. Он идет следом за стариком, без конца ухмыляясь.
– Я кому говорю? – Аканто останавливается и поворачивается к нему лицом.
– А пусть лежат, – продолжая улыбаться, отвечает Тынетегин. – Устали, вот и лежат.
Аканто молчит. Глаза его, и без того узкие, почти закрываются в прищуре. Старик сердится. Тынетегин видит это и нехотя идет в сторону, где лежат телята. Идет вразвалочку, качаясь из стороны в сторону, будто пингвин.
– Вот молодежь пошла! – сокрушается старый бригадир. – Ленивая и стариков не боится.
Аканто, низкорослый, широкоплечий, большеголовый человек, еще крепкий на вид, хотя ему уже шестьдесят. Ходит он осторожно, будто рысь на охоте, готовая в любое время прыгнуть на добычу.
– Раньше, – не унимался он, – отхлестал бы чаатом, так послушным стал бы. Теперь, говорят, нельзя этого делать. В прошлом году на собрании оленеводов ругали Тымнелькота за то, что он своих пастухов ремнем стегал, крепко ругали. Вредные это замашки. Тымнелькот не послушался, так его с работы сняли. Теперь, говорят, рыбалкой живет. Ну какая это жизнь – на рыбалке! Ведь он оленевод.
Голос у старика глухой, с хрипотцой, прокуренный.
Морозно. На Чукотке в январе стоят лютые морозы, но сегодня не чувствуется холода, потому что тихо и солнечно.
Спокойно пасется стадо. Далеко растянулись олени, по всему склону перевала. Чимны – быки-кастраты, с могучими ветвистыми рогами, разбивают копытами твердый наст, разгребают глубокий снег и выщипывают в воронке ягель. Ветвистые рога упираются в снег и не дают им как следует выщипать ягель в воронке. Не просто утолить голод такому великану, идет он на новое место и снова разбивает наст, выгребает снег. Возле быков всегда толкаются слабые важенки и телята. Сами они не могут разбивать твердую обледеневшую снежную корку. Бьют не щадя сил, ранят до крови копыта, но слишком тверд скованный морозом и утрамбованный ветрами снег. Вот и ходят телята за быками. Как только бык отходит от воронки, в нее тотчас же влезает один, а то и два теленка. Знают, что после него обязательно останется в воронке ягель. Мудра природа: одним учиняет помехи, чтобы помочь другим выжить.
Но не менее мудрым должен быть и человек. Невыгодно держать в стаде много быков-кастратов, приплод не дают, стадо не множится. А коль стадо не растет, так осенью забивать на мясо некого будет, хозяйство не получит дохода. Мало держать в стаде быков-кастратов тоже невыгодно, в суровую зиму, в гололед телята не смогут добыть из-под снега корм, и помочь им в этом будет некому. Вот и находи золотую середину, да не так-то ее легко найти. Опыт нужно иметь, большой опыт.
– Посмотри! Посмотри! – громко кричит Аканто. – Видишь пятнистую важенку? Худая была осенью, попыткой переболела, а теперь смотри – не узнать!
Доволен старик, смеется: «Жирные олени – счастье пастуха». Вот и нет уже на его лице прежней озабоченности и недовольства. Засветились глаза у старика, разгладились морщинки, помолодел прямо-таки.
– Кхе-кхе-хе… – кряхтит он довольно. – Осенью думал, что нужно забить эту худую важенку, все равно толку от нее не будет, не принесет приплода. Ошибся, хорошо. Смотри, какие у нее округлые бока! Молодец!
Развеселился старик.
Мы медленно идем через стадо. Молодые оленицы – ванкачкор, – пугливо хоркая, отбегают от нас, вскинув красивые головы. Ноги они подбрасывают высоко, точно балерины. Равнодушные чимны поднимают могучие головы, спокойно и безразлично смотрят на нас, нехотя отходят в сторону, уступая дорогу. Телята совершенно не замечают и не боятся людей, лезут в свободные воронки дощипывать ягель.
Что-то долго нет Тынетегина. Наверное, сидит за бугром и покуривает. Ага, вон идет. Переваливается с боку на бок, руки растопырил.
Мы остановились, поджидаем пастуха. Сейчас Аканто начнет отчитывать его. «Кто же так ходит? Пока дойдёшь от одного корца стада до другого, теленок замерзнет». Тынетегин знает, что его будут ругать, и ухмыляется: привык. Аканто подзывает пастуха, кладет на его плечо руку и вместо взбучки неожиданно спрашивает:
– Ты помнишь, Тынетегин, ту пятнистую важенку, что мы хотели забить осенью на мясо?
Лицо у Тынетегина вытянулось от удивления. Такого разговора он не ожидал.
– Ну помню…
– Посмотри-ка, какой теперь стала эта важенка.
На лице старика заиграла счастливая улыбка.
Мы идем дальше цепочкой. Снег похрустывает под ногами.
Солнце подошло почти к самым вершинам сопок, что виднеются у горизонта. Скоро оно спрячется за их склонами и не покажется всю длинную северную ночь. А пока оно лишь пожелтело.
Тени наши стали совсем длинными и тонкими-тонкими. Особенно длинная и тонкая тень от Тынетегина. Он смотрит на нас, улыбается и говорит мечтательно:
– Вот если бы я был такой высокий, Аканто ругал бы меня, а я ничего не слышал…
Снег вокруг слегка пожелтел от закатного солнца. На небе появились облака. Они теснятся, еле видимые, у горизонта и над вершинами Анадырского хребта, прижимаясь Друг к другу, будто испуганные дети. Утром следующего дня, а может, даже ночью, они вырастут, окрепнут, превратятся в огромную черную тучу, и тогда заиграет пурга.
Аканто смотрит в сторону гор из-под руки, но, видимо, ничего тревожного не замечает. Лицо его все еще радостно.
Если над горами не будет на закате туч, значит, и завтра будет хорошая погода.
– Аканто, а я ту-чу ви-и-ижу, – растягивая слова, говорит Тынетегин. – Вот смотри, над самой вершиной горы. Пурга будет?
– Нет, это не туча, это белое облако, а в таких облаках не бывает ветра, – уверенно отвечает Аканто.
Незаметно для себя проходим через все стадо и поднимаемся на большую возвышенность. Снега, снега, снега… Они чуть-чуть пожелтели и потому теперь не кажутся такими холодными и безжизненными, как раньше. Даль, бесконечная снежная даль.
Смотришь, смотришь и не можешь оторвать взгляд. Чувствуешь, как что-то внутри происходит: зайдется сердце, станет тревожно на душе, будто что-то открыл в себе новое, еще непонятное, неосмысленное. Мурашки пробегают по телу. Но вот нахлынувшее тревожное чувство отступает, отлетает прочь, и на смену ему приходит ощущение доброты и нежности, понятное, как материнская ласка, и ты вдруг беспричинно улыбнешься, хочется запеть или закричать протяжно: о-о-го-го-го!
– Ты что, оглох? – Тынетегин толкает меня в бок. – Слышишь, Аканто зовет?
Я бегу за бригадиром, он идет не спеша вниз под горку, в сторону яранг. Две наши яранги, почти наполовину засыпанные снегом, стоят чуть-чуть ниже, на следующем бугре.
– Знаешь, что я надумал теперь, – тихо говорит старик, – не пора ли нам новую ярангу поставить?
– Кто ее хозяином будет? – осторожно спрашиваю я.
– Тынетегин.
– Ого! – искренне удивляюсь я. Что это сегодня со стариком?
– Тынетегин давно просит, чтобы ему поставили отдельную ярангу: жениться парень хочет, невеста у него в поселке. Вот уже почти год ждет…
До сих пор Аканто отказывал: то шкур для рэтэма нет, то дерева на остов негде было взять, то еще что-нибудь. Хотя все знали – причина в другом: Аканто считает Тынетегина пустым, ленивым человеком, а новая яранга – большая обуза для бригады, кочующей за стадом.
А сегодня на старика что-то повлияло, уж не погода ли? Улыбается, черные глазки блестят, и морщины на лице играют, доволен, что удивил меня и что еще больше удивит и обрадует Тынетегина.
– Ты только пока не говори ему. Поставим ярангу, пусть тогда радуется. – Аканто подмигивает лукаво, совсем по-детски.
А я вспоминаю, откуда у старика появилась такая неприязнь к Тынетегину. Осенью прошлого года, приблизительно в октябре, когда тундра только слегка была запорошена снегом, когда в затишке еще скупо пригревало солнце и не было лютых зимних холодов, мы проводили в стаде отбивку оленей на забой. Нелегко это – выбрать из четырех тысяч оленей пятьсот самых худших. Командовал отбивкой Аканто. Отбивка подходила к концу, но мы никак не могли поймать одну яловую важенку – ыскэку: резвая больно оказалась. Стадо бурлило, олени метались как угорелые, пастухи с чаатами бегали среди стада, ловили непокорную важенку. Тынетегин подкрался ближе всех к ыскэку, метнул в нее чаат и уверенный, что захлестнул рога злополучной важенки, резко дернул его на себя. Но в петлю попалась не ыскэку, а другая важенка. Тынетегин парень сильный, а важенка, видимо, не ожидала такого резкого толчка и со всего маху грохнулась на землю. Когда мы подбежали, то увидели, что она, ударившись о твердую, уже подмороженную землю, разбила себе нижнюю губу и челюсть. Кровь тонкими струйками текла из раны на снег, снег тут же таял, а кровь из ярко-алой превращалась в темную. Важенка была упитанной и еще молодой. Все жалели оленицу: теперь ее придется забить, потому что с разбитой губой она не сможет щипать ягель. Больше всех переживал Аканто, у него тряслись руки и лицо было бледным-бледным. Он то и дело шмыгал носом, точно простуженный, пытаясь скрыть слезы, появившиеся на глазах. На Тынетегина старик не смотрел, стараясь его не замечать, но когда тот хотел что-то сказать в свое оправдание, Аканто цыкнул на него:
– Пошел отсюда!
По-моему, с тех пор и недолюбливает бригадир парня. Теперь, кажется, простил.
– Где он, Тынетегин-то? – Я оглянулся назад. Эге, побежал куда-то, да еще как, кажется, увидал на снегу лежащих телят. Жаль, Аканто не замечает такого усердия, вот удивился бы. Я толкаю старика в бок:
– Посмотри-ка, посмотри…
– Чего?
Старик медленно поворачивается. Тынетегин уже вразвалку идет к нам.
– Да так, – говорю я. – Тынетегин телят поднял.
– А-а-а…
Старик улыбается.
Мы не спеша идем вниз по склону к ярангам.
Я изредка потираю щеки камусной рукавицей, боюсь обморозиться.
В яранге, в пологе, раздевшись до пояса, мы втроем пьем чан. К нам подсаживаются другие пастухи.
И вот уже посыпались шутки, раздается дружный хохот. Омрына, веселая болтливая старуха, жена Аканто, просовывается в полог и смотрит на нас лукаво.
– Вы тут хохочете по пустякам, а у второй яранги Тотто и Аретагин устроили состязания по борьбе, все женщины уже побежали смотреть.
Миг – и мы надели на себя кухлянки, еще миг – и мы у второй яранги, что стоит в двадцати шагах от первой. Никого нет, только крутятся, ласкаясь к нам, собаки. Заходим внутрь яранги, в чоттагине спокойно сидят рядком женщины и сосредоточенно мнут шкуры. Тотто и Аретагин помогают им. Ну и старуха! Ну и Омрына! Всех разыграла! Ярангу потрясает взрыв хохота. И Омрына сама уже здесь, хохочет, даже слезы выступили у нее на глазах.
– Мужики такие глупые, как легко их провести! – сквозь смех бормочет Омрына.
Женщины мнут шкуры и никак не могут понять, почему все так смеются. Когда им рассказывают о шутке старухи, все снова хохочут.
Ну что ж, коль борьбы нет, рассаживаемся в чоттагине чаевать.
Чаепитие на Севере – дело особое. Придешь – чаем угостят, собрался уходить – снова чаем попотчуют в дорогу. Чай в тундре пьют всюду и всегда. Всесилен чай на Чукотке. Никто не скажет здесь, что чай плохой, могут лишь сказать, что «чай жидкий», «чай усталый».
Куда б ни шел пастух, куда б ни ехал, а чай всегда с собой возьмет. «Мясо будет, рыба будет, хлеб будет, а чаю нет – с голоду умрешь».
Лучший подарок для тундровика – несколько пачек чая. Летом, когда тепло и даже иногда жарко, оленеводы пьют не крепкий, а «белый» чай, зимой же в лютые морозы и в долгие бесконечные пурги, когда кажется, что тело от холодов сжимается, пьют крепкий – «каюрский» – чай.
…Закипела вода в большом, ведерном чайнике. Молодая женщина Анканны, пухлощекая, белозубая, с бровями тонкими и длинными, как чаат, с черными живыми глазами, бросила заварку прямо в чайник, который уже снят с огня. Зазвенели кружки, блюдца. Анканны – хозяйка в этой яранге – достала из небольшого сундучка, где обычно хранятся сладости, пачку рафинада. И началось чаепитие.
После обильного чаепития пастухи один за другим выходят из яранги. Отсюда, от яранг, с невысокого бугра видна лишь часть стада. Несколько важенок, охочих до соли, толкая друг друга в круглые выпуклые бока, лижут снег, покрытый зеленоватым ледком.
Оттуда по склону к ярангам идет человек, он ведет двух ездовых оленей – моокор. Это Тавтав – учетчик, он самый быстрый бегун во всей Алькатваамской долине. Сегодня очередь Тавтава ехать за хворостом, в сторону моря, в устье реки Агтакооль. Его жена Аретваль уже копошится у нарты, готовит оленью упряжь. Аретваль высокая, крупная, широколицая женщина. Она очень сильная, сильнее многих мужчин, но и самая добрая, приветливая и тихая. Женщина выпрямилась и выжидающе смотрит в сторону мужа.
Вот теперь Тотто и Аретагин действительно затеяли борьбу прямо на снегу. Молодые здоровые парни таскают, дергают друг друга за кухлянки. Им и чая не надо, дай только побороться. Аканто не пускает их вместе окарауливать стадо: как сойдутся, так всю смену и проборются, не заметят, как олени разбегутся.
Бойцов обступают пастухи.
– Э-э-э-э! – кричат они. – Так дело не пойдет, по-честному нужно бороться, без одежды.
Сбрасываются кухлянки. Тела становятся розовыми от мороза, паруют.
В чукотской борьбе есть особые правила: разрешаются все приемы, за исключением болевых, и бороться надо до тех пор, пока один из противников не сдастся.
Долго борются Тотто и Аретагин. Наконец Тотто ухитряется и дает противнику подножку. Аретагин падает на спину, но тут же вскакивает на ноги. Борьба продолжается. Тотто опять бросает противника на землю, но ловкий Аретагин снова вскакивает. Пастухи кричат:
– Хватит! Аретагин, сдавайся!
Нет, Аретагин упрямый. Он не хочет сдаваться. Тела у борцов заметно посинели, покрылись легким налетом инея. Вот Тотто наконец изловчился и так прижал к земле Аретагина, что тот не может пошевелиться.
– Сдаюсь! – кричит он. – Пусти! Снег холодный!
Пастухи помогают борцам надеть кухлянки. Тотто доволен, улыбается, а Аретагин хмурится, ворчит:
– Это нечестно, я бы не сдался, если бы снег не был холодным…
– Гы-гы-гы… – хохочут пастухи. – Слабак!
– Это кто слабак? Я?!
– Ну давай, давай, кто смелый – выходи! – Аретагин снова сбрасывает кухлянку.
Пастухи мнутся: все знают, что после Тотто Аретагин самый сильный. Вдруг Аканто сбрасывает с себя кухлянку и выходит бороться. Вцепились друг в друга. Аретагин дернул Аканто на себя. Старик и с места не сдвинулся. Крепок еще.
Пастухи болеют за бригадира.
– Подножку, дай подножку! – кричат все хором.
Из яранги бегут женщины. Впереди всех Омрына.
Нет, не устоять Аканто против Аретагина. Новый резкий рывок, и Аканто уже на снегу. Но на Аретагина вдруг налетают всей ватагой женщины, валят его на землю и держат, пока Аканто поднимется.
– Ага! – кричат пастухи. – Аканто победил! Аканто победил!
– Это опять нечестно, – надевая кухлянку, говорит Аретагин. – Если б не женщины, я б прижал его…
– Аретваль! – кричит старая Омрына. – Иди закопай этого хвастуна в снег!
Пастухи дружно смеются.
– Вы жену лучше не трогайте, – шутит Тавтав, поправляя упряжь на оленях. – А то она разойдется и все яранги завалит…
Снова смех.
Через час солнце краем касается горизонта. Из желтого оно незаметно превратилось в алое. Огромная полоса неба и земли на западе удивительно светло-алого, неповторимого цвета. И нельзя понять, где же кончается небо и начинается земля. Легкое розовое свечение снега идет почти сразу же от наших яранг, но здесь оно еще слабое, еле-еле заметное, а уж за стадом, за вершиной перевала, оно все ярче и ярче.
Тавтав уехал на оленях за хворостом к морю, ушла в ярангу его жена Аретваль. Тотто и Аретагин пошли в стадо помочь Нутелькуту перегнать оленей на новое место, которое еще вчера присмотрел Аканто. Остальные женщины и пастухи зашли в ярангу.
Женщины повесили над костром в холодной части яранги – чоттагине – большой, черный от копоти котел, наполненный снеговой водой, нарубили мороженого мяса. Аретваль сидит на корточках возле костра и мнет сильными руками меховую одежду. Когда влажный олений мех высыхает, то становится твердым и жестким, а для того чтобы он снова стал мягким, пригодным для носки, его нужно долго и тщательно мять. Через час-другой вернется с дровами Тавтав, одежда его будет мокрой, вот и готовит Аретваль для мужа сменную сухую одежду.
Не торопясь, мирно – не то что мужчины! – ведут женщины свои разговоры. Разговоры о том, что нужно шить новый рэтэм для третьей яранги; что прохудились торбаса у холостяка Нутелькута и их необходимо починить, а для этого надо сделать нитки из оленьих сухожилий; что снег вокруг яранги потемнел от дыма и теперь за чистым снегом ходить далеко; что пора перекочевывать на новое место, ближе к другой оленеводческой бригаде, тогда можно будет навестить друзей и родственников; что мужчинам надо съездить к рыбакам за рыбой, потому что скоро кончатся запасы мороженого хариуса и гольца, а без рыбы одно мясо скоро надоест; что Анканны беременна и нужно следить, чтобы она не делала тяжелую работу; что сынишке Тавтава шестой год и ему скоро идти в школу… Бесконечно длинны женские разговоры.
Яростно надрываясь, залаяли собаки, всполошились в пологе пастухи, переглянулись в чоттагине женщины: кто-то не свой приближается к ярангам. Женщины повесили над костром еще один чайник: гостей надо встречать свежим горячим чаем. Накинув на плечи кухлянки, без малахаев, Аканто и Тынетегин выскакивают на улицу.
– Смотрите, смотрите… Вон собачья упряжка. Быстро приближается. Охотник, наверное, едет. Только у них такие быстрые собаки…
Далеко-далеко на ровной, уже посеревшей в сумерках снежной глади видна крохотная, еле заметная точка. Она быстро приближалась, и уже через несколько минут можно различить фигуру каюра, его взмахивающие руки, раскрытые пасти усталых собак…
Сквозь узкую щель белого заиндевевшего малахая светятся радостью черные глаза охотника Аляно: кончился долгий путь, наконец он в кругу друзей…
– Еттык! – подходя к остановившейся упряжке, кричит Аканто.
– И-и, – отвечает гость.
Собаки враждебно встречают прибывших собратьев, шерсть на спинах дыбится, они рычат. Псы в упряжке хватают пастью снег и устало ложатся. Они не лают, даже не рычат: не до того им.
– Илюке, тише. Кыш! – цыкает на собак бригадир и, обращаясь к охотнику, спрашивает: – Как доехал?
– Ничего, хорошо. Но чуть мимо яранг не проехал. Спасибо, на свежий след оленьей упряжки наткнулся. Сначала не знал, в какую сторону ехать, трудно было понять, куда пастух ехал: от яранги или, наоборот, в ярангу, след совсем нечеткий. Потом присмотрелся: размашисто, широко олени бежали, значит, еще не устали. Думаю, значит, от яранги пастух поехал: не гнал бы, наверное, оленей, если б ехал издалека.
– Это Тавтав за хворостом поехал.
Тынетегин остался кормить собак, а Аляно с бригадиром зашел в ярангу. Женщины хором поздоровались с охотником, помогли ему раздеться, дали новую кухлянку, сухие меховые чулки.
Старый Аляно щуплый, болезненный на вид. Говорит он шепеляво, слегка присвистывая сквозь тонкие бледные губы.
– Я приехал к вам по делу. Чай у нас кончился, и сахару совсем мало. Мясо есть, галет много, мука, масло есть. Всего много, а чая нет. В поселок некому поехать, песец хорошо идет. Хотел к вам послать молодого Ятгыргина, да побоялся, что не найдет. Рыбу вам привез, давно брали, наверное, кончилась?
– Немного осталось, – отвечает Аканто. – Еще немного, и женщины стали бы надоедать: вези рыбу, вези рыбу. Спасибо, выручил. Чая у нас много, бери сколько хочешь.