Текст книги "Поморы (роман в трех книгах)"
Автор книги: Евгений Богданов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 45 страниц)
Снова Унда провожала своих рыбаков в море.
Под обрывом берега, у причала, стояли карбаса. В один из них команда Дорофея сложила свои вещи. Перед тем как отчалить, рыбаки поднялись на угор попрощаться с родителями, женами да детьми. Толпа народа стояла возле длинного тесового артельного склада. Широкий ветер с губы трепал женские платки и подолы цветастых сарафанов и юбок. Свежесть ясного солнечного утра бодрила, однако на лицах у всех была легкая грустинка.
Парасковья держала на руках внука. На нем – шапочка из мягкой овечьей шерсти, теплая куртка, на ногах – коричневые, туго зашнурованные ботинки. Ребенок тянул руки к отцу:
– Батя-я-я! В море хоцу-у-у! Возьми-и-и!
Родион обнял Августу, поцеловал ее в теплые влажные губы, подошел к матери, взял Елесю на руки, прижал к себе.
– Рано тебе в море. Подрасти маленько!
Елеся недовольно шмыгнул носом, но плакать повременил, видно, стеснялся многолюдья. Парасковья, как всегда, считала, что без ее советов сыну никак не обойтись:
– Осторожен будь, Родион. Береги себя… Особенно в шторм, чтобы, не дай бог, с палубы не смыло. Суденышко-то маленькое, никудышное…
– Напрасно, маманя, так говоришь. Бот у нас крепкий, надежный. Со мной ничего не может случиться. – Родион передал сына жене, обнял мать. Она украдкой быстро-быстро перекрестила его. – Ты здоровье береги, тяжестей не поднимай, – наказал он в свою очередь матери.
Помахал рукой еще раз, уже с причала, сел в карбас. Григорий Хват, попрощавшись с дочерью Соней, которая спустилась на причал, чтобы передать ему узелок с домашними пирогами-подорожниками, забрякал носовой цепью. Большой, взматеревший за последние годы, словно шатун медведь, Хват с неожиданной для его полновесной фигуры ловкостью вскочил в карбас, который сразу осел от его тяжести, устроился на банке и взял весло. И еще трое сели в весла, и суденышко, повернув к боту, стоявшему вдали на якоре, заскользило по реке, тычась носом в волны.
Уходили от причала карбаса. Шли рыбаки на путину в одно время, но в разные места.
Карбаса под сильными ударами весел все удалялись, а толпа на берегу стояла, махала платочками, косынками, шапками. Мохнатые лайки – хвосты в колечко, – навострив уши, терлись возле ундян и тоже глядели вслед карбасам. Поодаль от всех в одиночестве стоял, опершись на посох, дед Иероним в неизменной долгополой стеганке, треухе и валенках с галошами. Ссутулясь, он смотрел перед собой глазами, слезящимися от резкого ветра, и думал, должно быть, о том, что больше не сидеть ему в веслах, не ступать по палубе крепкими молодыми ногами, не тянуть ваерами снасть из глубин, где бьется крупная и сильная рыба. Давно отплавал свое…
Пастухова окликнула Августа:
– Дедушко-о! Иди к нам.
Иероним обернулся на зов.
– Ушел Родионушко. Все ушли, – сказал он, подойдя. – Дай бог им гладкой поветери да удачи в промысле. А боле того – счастливого возвращения. – Заметив внука на руках Парасковьи, он принялся что-то искать в карманах, долго шарил в них и нашел-таки карамельку в замусоленной бумажной обертке.
– На-о гостинец, поморский корешок!
Мальчик взял карамельку, развернул ее, бумажку спрятал в карман, а карамельку – в рот. Щека надулась. Елеся зажмурился, причмокнул.
– Спа-си-бо, – едва выговорил он – конфета мешала во рту.
– Ешь на здоровье, – отозвался дед. – Дал бог тебе, Парасковьюшка, хорошего внука! И на покойного Елисея очень похожего. Ну прямо вылитый Елисей. Я ведь его помню маленького, твоего муженька-то. Такой же был, весь в кудерьках…
Парасковья вздохнула, хотела было всплакнуть, но удержалась. Августа спросила:
– А где же ваш приятель, дедушко Никифор?
– Крепко заболел. С постели не встает. Я каждый день его навещаю. Ох, Густенька, скоро, видно, пробьет наш час. Господь к себе призовет… – он помотал головой, плотно сжал губы, лицо – в морщинках.
– Что вы, дедушка, не думайте об этом, – сказала Августа.
– Думай не думай, а теперь уж скоро. Одно только утешает, Густенька, что остается после нас надежная замена поморскому роду. Вон мужики-то в море отправились – один к одному как на подбор! А девицы да бабоньки – все красавицы, умные да тороватые. Не выведется поморское племя. С такой думкой благополучной и уходить нам с белого света…
Ветер вывернулся из-за угла сарая, будто кто-то его там удерживал и теперь отпустил, раздул парусами сарафаны, захватил дыхание, чуть не сбил с ног. Волны набежали на берег, обмыли камни-валуны, слизнули ил под глинистым обрывом. Отступая, волны оставляли ру-чейки, бегущие обратно в речку. Подошла Фекла, придерживая от ветра юбку, сощурив глаза, поздоровалась. Стала затягивать потуже концы полушалка, а ветер в это время опять подхватил край юбки, обнажив на миг круглое колено, обтянутое нитяным чулком с полосатой резинкой. Фекла досадливо оправила сарафан.
– Экой озорун ветер! – и, обращаясь к Иерониму, сказала: – Меня-то придешь проводить, дедушко?
Иероним озадаченно замигал белесыми ресницами.
– Дык куды тя провожать-то, Феклуша? На пекарню?
– На пекарне я теперь не роблю. Буду на тоне сидеть. Скоро пойдем на доре к Воронову мысу.
– Скажи на милость! Я и не слышал, что ты уволилась от квашни. По-хорошему ли ушла-то?
– По-хорошему, – ответила Фекла. – Не беспокойся. Грамоту благодарственную дали.
– Ну, если грамоту, тогда ладно. Хороший ты человек, Феклуша, да вот все одна живешь-то… Когда замуж-то выйдешь? Не дожить, видно, мне до свадьбы. Выходи поскорее-то!
– Да как поскорее-то? Дело ведь не простое, – Фекла улыбнулась, будто жемчугом одарила и пошла, думая: Где он, мой суженый-ряженый? И когда она будет, моя свадьба?
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
1В Архангельске, на Новгородском проспекте, среди старых тополей и берез стоял небольшой одноэтажный дом вдовы судового плотника. В нем лет десять назад сняла комнату Меланья Ряхина и жила в полном одиночестве Три года спустя после переезда в областной центр она потеряла отца – умер от старости и болезней. Мать предлагала Меланье перебраться снова в родительский дом, потому что все-таки любила дочь и очень сожалела что жизнь у нее сложилась так неудачно. Муж выслан, работает на лесоразработках где-то в Коми республике, дом в Унде потерян, сын болтается на тральщике по морям, навещает Меланью редко. Но при всем уважении к матери, дочь переехать в родительский дом все же отказалась, потому что там жил брат, с женой которого она когда-то крепко поссорилась и с тех пор имела к ней неприязнь.
Меланья свыклась со своей одинокой жизнью, хотя временами ей становилось очень тоскливо. Изредка из Муоманска приезжал Венедикт, привозил подарки, давал матери денег и, погуляв в Кузнечихе со старыми знакомыми – то ли женщинами, то ли девицами, – Меланья их совсем не знала, – снова уезжал в Мурманск.
Меланья со слезами провожала его на пристани, просила, чтобы он перевелся в Архангельск на работу в тралфлот: Пора тебе, Веня, остепениться. Семью надо завести, а то ведь живешь бобылем – некому за тобой присмотреть, белье постирать, обед приготовить. Вместе-то нам было бы лучше.
Венедикт с грустью смотрел на стареющую мать, примечая с каждым приездом все новые морщинки и складки на ее лице, на шее, когда-то гладкой, молочно-белой, словно выточенной. Примечал суховатость кожи на маленьких, исколотых иглой руках, очень жалел мать, однако о переводе на корабль, приписанный к Архангельскому порту, не помышлял. С этим городом, как и с Ундой, у него были связаны неприятные воспоминания.
– Может быть, когда-нибудь и переберусь сюда, – неуверенно отвечал он на настойчивые просьбы матери. – Только, мама, не сейчас. А почему бы тебе не переехать в Мурманск?
Меланья доставала из сумочки платок, осторожно подсушивала влажные от слез ресницы и щеки и думала, как бы ответить сыну, чтобы не очень обиделся.
– Не могу я туда ехать, Веня. Здесь моя родина. Привыкла к Архангельску, люблю его. В Мурманске полярные ночи, по зимам темнее нашего, да и климат хуже…
– Что за причины, мама? Архангельск ведь тоже не Сочи. В климате я никакой разницы не вижу. В Мурманске даже теплее…
– Ну, Сочи не Сочи, а здесь я все-таки дома, – вздохнув и окончательно избавившись от слез, с улыбкой отвечала мать. – Когда теперь ждать?
– Не знаю, мама, сообщу после.
Поцеловав ее, Венедикт взбегал на борт парохода по трапу, который уже приготовились убирать, и махал ей фуражкой. Пароход неторопливо разворачивался кормой к пристани. Венедикт переходил на ют [40]40
Ют – кормовая часть палубы.
[Закрыть]и еще махал… И мать, худощавая, еще довольно стройная, прижав к боку острым локтем тощий ридикюль, ответно махала ему розовым носовым платком. Рукава ее кофты – тоже розовой, и подол расклешенной юбки трепал ветер. Грустными глазами она смотрела на удалявшийся пароход. Вечернее солнце ярко высвечивало всю ее фигуру, и этот радостный и теплый свет не вязался с ее грустными глазами и заплаканным лицом. Не получилось у нее хорошей жизни в замужестве. А почему?
В первые годы одинокой жизни Меланья внушала себе, что настоящей любви не было. Но потом, все больше и чаще обращаясь к мужу и мысленно, и в письмах, она убедилась в том, что ошибалась в своих чувствах к нему. Она написала об этом Вавиле. Тот долго медлил с ответом, и наконец от него пришло письмо: Была у нас любовь. Только по молодости лет да строптивости характеров мы ее похоронили. Жаль, что теперь ничего не вернешь. Ты ведь сюда в лес не поедешь. Тебе, горожанке, в Унде не нравилось, а тут и подавно взвоешь с тоски… Кругом дремучие леса, на берегу речонки притулился поселок из бараков. В комнате нас двенадцать человек: теснотища, вонь… И живем под охраной – из поселка ни шагу… Где тебе тут выжить? Да и сам я не, хочу, чтобы моя жена добровольно обрекала себя на муку…
Прочтя его признание, Меланья сразу же написала ему горячее и вполне искреннее письмо, в котором убеждала, что ничего еще не похоронено, все можно вернуть, и она будет ждать его столько, сколько отпущено судьбой…
И ей стало легче. Поистине: любовь познается в разлуке.
Однажды от Вавилы пришло письмо, в котором он сообщал, что в одинокой и нерадостной жизни его появился как будто просвет.
Работает он у пня – на валке леса лучковой пилой, и со временем так приноровился к этому требующему ловкости и немалой физической силы занятию, что вышел на лесопункте в передовики. В списках вальщиков, перевыполняющих нормы, его имя всегда стояло первым. На участке стали поговаривать, что Вавиле и еще нескольким лесорубам, если они будут работать столь же старательно, могут сократить срок года на два-три. Если это не пустой разговор, то Вавила может скоро освободиться и вернуться к жене, если она того пожелает.
Меланья стала ждать возвращения супруга.
Приехал он в конце декабря 1940 года, перед новогодним праздником. Выйдя на левом берегу из вагона поезда синим морозным вечером, он постоял на высокой деревянной платформе перед зданием вокзала. Шумные толпы пассажиров спешили к переходу через Двину: зимой макарки не ходили, и приезжие, обгоняя друг друга, шли от станции по льду.
Вавила опустил мешок к ногам, снял шапку и, поклонившись вокзалу и ларькам, торговавшим на перроне пирожками, пивом и мороженым, взволнованно прошептал: Здравствуй, родима сторонушка!
Вокруг него уже никого не было. Пассажиры, подгоняемые крепким морозцем, разошлись. Дежурный милиционер в полушубке и валенках, проходя мимо, улыбнулся, увидев степенного бородача, кланявшегося пивному ларьку. Вот чудило! – подумал он и прошел в конец перрона. Вавила надел шапку, закинул за спину мешок и отправился на скользкую, накатанную санями и чунками носильщиков дорогу на льду, снова снял треух и наклонил голову: Здравствуй, Двина-магушка! Слезинки в уголках глаз прихватило на морозе, колкий ветер гнал поземку вдоль скованного льдом фарватера, переметал дорогу, обозначенную с боков елками-вешками.
Десять лет дома не был! – вздохнув, Вавила снова надел шапку и бодро зашагал к правому берегу, где цепочками посверкивали электрические фонари. В стороне Маймаксы на лесозаводе сипловато из-за расстояния загудел гудок, возвещая начало смены. Вавила, словно повинуясь зову гудка, прибавил шагу.
Без особого труда он отыскал на Новгородском проспекте занесенный до окон снегом небольшой домик с мезонином и старыми щелястыми воротами. В окнах горел свет. Дорожка от калитки к крыльцу была выметена, ее только чуть-чуть припорошило мягким снегом. Вавила поднялся на крыльцо, постучал. В сенях скрипнула дверь, женский голос спросил:
– Кто там?
– Меланья Ряхнна здесь проживает?
Звякнул засов, в проеме двери белым пятном бабье лицо.
– Здесь. Только ее дома нет, ушла в магазин за продуктами. Господи, экая бородища! Уж не супруг ли Меланьин?
– Он самый, – Вавила тяжело шагнул через порог.
– Борода у вас роскошна. У моего муженька тоже такая была… Проходите на кухню. Подождите. Она скоро придет. Можете и в ее комнату, она не заперта.
– Ладно, тут подожду, – сказал Вавила и снял полушубок. Повесив его на вешалку, сел, стал обирать сосульки с усов и бороды.
Вскоре пришла Меланья с хозяйственной сумкой в руке. Из сумки торчал батон. Став у порога, она выронила сумку, онемела, округлив голубые глаза. Вавила встал, шагнул к ней, протянув руки.
– Здравствуй, Ланя. Вот я и вернулся.
– Вавилушка-а-а! – Меланья кинулась к нему на грудь, повисла на нем, залилась слезами.
Он обнял ее крепкими ручищами, потянулся к губам жены. Губы были свежие и холодные с мороза.
Хозяйка тихонько подошла бочком, подняла сумку Меланьи, положила ее на стол и скрылась за дверью в своей половине.
Все было забыто: взаимные обиды, мелкие ссоры, неприязнь и, наконец, размолвка. Меланья теперь с грустной усмешкой вспоминала, как она хотела когда-то взять строптивого и своенравного супруга под свой башмак, сделать его послушным и ручным, купить в Архангельске дом, завести кухарку, горничных, тройку лошадей и белого пуделя. Все эти мечты молодости минули, как зыбкий сон. Осталась действительность – жалкая, ограниченная квадратной комнатой в чужом доме. Приходилось как-то приспосабливаться к новой жизни, делать ее по возможности спокойной.
Поздняя их любовь казалась сильнее прежней, с которой они играли как с огнем в благополучные времена. Супруги как бы снова переживали медовый месяц, заботились друг о друге столь пылко и ревностно, предупреждая малейшие желания, что им бы могли позавидовать иные молодожены.
Сразу после приезда Вавила начал подумывать о будущем. Возвращаться в Унду и тянуть лямку рядовым рыбаком у него не было ни малейшего желания, хотя он знал, что некоторые ундяне раньше ценили его хозяйственную хватку. Твердо помнил он и то, что многие относились к нему с неприязнью и завистью, и Вавила не смог бы жить в родном селе, чувствуя недоверие к себе и косые, недоброжелательные взгляды.
– В Унду возврата нет. Причальный конец отрублен: и поплыла наша лодья без весел, без паруса… – в глубоком сосредоточенном раздумье сказал он жене. – А куда плыть? Где причалить?
– Насчет Унды, Вавилушка, решил правильно, – мягко сказала Меланья. – Лучше жить и работать здесь, в Архангельске. Тут тебя меньше знают. Старики поумирали, молодежь повыросла, люди сменились. Мало кто попрекнет нас старым. Хоть и не преступники мы какие-нибудь, а все же в глазах нынешних товарищей – бывшие собственники…
Вавила закивал: Да, да! взял ее за плечи, наклонился, щекоча бородой щеку Меланьи.
– Теперь у меня только одна собственность бесценная: женушка дорогая. – И опять стал размышлять вслух, шагая по комнате. – Тянет меня в море, но не возьмут: доверия у них ко мне нету, хоть и освободился до срока. Стало быть, надо устраиваться ближе к берегу: грузчиком в порт, шкипером на баржу… Или хоть бы матросом на какой-нибудь буксиришко, из тех, что плоты с лесом по Двине таскают.
– Грузчиком и не помышляй. Хоть ты еще силен, а здоровье надо беречь. На баржу – другое дело. На буксирный пароход – тоже возможный вариант.
Перед самым Новым годом примчался поездом из Мурманска сын Венедикт, узнав о приезде отца из письма. Вавила не мог удержаться от радостных слез, видя что из маленького, щуплого мальчугана в его отсутствие вымахал высокий, широкоплечий парень.
– Порадовал ты меня, Венюшка, – растроганно сказал отец. – Добрый моряк из тебя получился. А я-то думал, что ты к этому вовсе неспособный. Прости меня старого дурака.
Венедикт, переглянувшись с матерью, улыбнулся в ответ:
– Жизнь всему научит, батя. Теперь я вместо тебя плаваю. Долг семьи морю отдаю.
Отец долго тискал сына в объятиях. Меланья смотрела на них и радовалась, что теперь уж благополучие навсегда поселится в их семье.
Вавила сел за стол, погрустнел, задумался. Венедикта он не видел больше десяти лет, и теперь ему мудрено было постигнуть и понять душу сына: чем живет Венедикт. Сожалеет ли о том, что потеряно для семьи после революции? Как относится к Советской власти да к новым порядкам? И он принялся исподволь расспрашивать сына.
– Каково живется тебе, Веня? Думаешь ли заводить семью?
Венедикт осторожно, едва касаясь пальцами краев рюмки с вином, отставил ее, оперся о стол тяжелыми локтями, обтянутыми рукавами тельняшки. В комнате тепло. Иней на оконных стеклах подтаял, вода собралась в лотке у нижнего обреза рамы. На комоде сверкала блестками маленькая пушистая елка.
– Живу хорошо, батя. В команде траулера не на плохом счету. Был старшим матросом, теперь боцманом хожу. Прежний боцман у нас проворовался – начал кое-что по мелочи с судна таскать да продавать на вино. Его прогнали и предложили мне на его месте работать. Ну, я отказываться не стал. Рыба в тралы идет, заработки есть. А что касается семьи, то верно – пора бы жениться. Но не так просто найти хорошую девушку.
Мать хотела было сказать о кузнечевских приятельницах сына, но вовремя спохватилась. Отцу они вряд ли бы пришлись по нраву.
– Ну, ладно, значит, у тебя все благополучно, – Вавила поднял на сына глаза, чуть помялся и все-таки задал ему мучивший все время вопрос: – Как новая власть к тебе относится? А ты к ней? Вопрос, конечно, такой, что можешь и не отвечать. А мне все же хотелось бы знать.
Венедикт, ничего не тая, ответил:
– Может, тебе, батя, и не понравится, но я лично к Советской власти ничего не имею. Живу при ней неплохо, люди меня уважают…
– А мной-то, мной-то не попрекают? – голос отца стал каким-то сдавленным.
– Нет. На этот счет можешь не беспокоиться.
– Ты в комсомоле? Или, может, и партийным стал? – осторожно спросил отец.
– В комсомол приняли, не скрою. А в партию заявление не подавал. Вряд ли примут…
– Происхождение?
– Оно самое… Хоть никто не упрекает, однако в личном деле все указано. Ну да не обязательно мне в партию. Никто на канате не тянет. У нас на судне больше половины матросов беспартийные.
– Вы люди молодые, вам жить по-новому, – неопределенно сказал Вавила, но Венедикт чувствовал, что отец остался доволен его ответами. – Теперь выслушай меня. Сказать по совести, я не могу не обижаться на то, что у меня отняли дом, суденышки, да и людей – зверобоев, рыбаков… Поставь себя на мое место – поймешь. И еще откроюсь вам: хотел я во время коллективизации уйти в Норвегию. Совсем уйти… И пошел было на Поветери. Думал, что останусь там, на помощь норвежцев, знакомых по прежним торговым делам, рассчитывал. Хотел и вас потом выписать туда с матерью. Но вернули меня от Орловского мыса мужики. Команда взбунтовалась, как узнала, куда и зачем идем, связала меня линьком, и в таком виде, принайтовленный к койке, воротился я домой. Вас уже в Унде не было. Мелаша уехала к отцу и тебя увезла. Она-то правильно поступила, а я – неправильно. – Вавила покачал головой, отвел рукой со лба рассыпавшиеся седоватые волосы. – Неправильно потому, что Родину хотел бросить… А человек без Родины, что бакен без огня: не светит, другим пути не указывает. Пустой, холодный мотается на волне. Днем его еще вроде заметно, а ночами теряется в потеми, будто тонет…
Уж потом стыдоба заела меня, что собрался бежать из Унды. Родина – как бы на ней ни было – хорошо ли, весело, уютно, сытно или, наоборот, плохо, тяжело, тоскливо, – есть Родина и бросать ее ни в коем разе нельзя! В горе должен ты быть с нею и в радости с нею. К такому пониманию я пришел. Обижаюсь, конечно, что обошлись со мной круто. Но злобы на власть не стану таить. Ею ведь не проживешь, злобой-то. Жизнь теперь новая, для меня еще мало и понятная. Пойму, как присмотрюсь хорошенько.
Меланья выслушала Вавилу молча, не сказав ни слова в упрек: Бог с ним, что было – прошло. Лишь бы теперь жить по-хорошему.
Проводив после новогоднего праздника сына, Вавила Дмитрич поступил на работу в речной флот. На зиму – сторожем на самоходной барже-лихтере, стоявшей на приколе в порту, а перед весной, когда будут готовиться к открытию навигации, его обещали назначить на тот же лихтер шкипером.
Навигацию открыли, баржа пошла в порт Бакарицу разгружать первый пароход.