Текст книги "Великое сидение"
Автор книги: Евгений Люфанов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 56 (всего у книги 60 страниц)
Непогожей выдалась петербургская осень 1723 года. Вечером 2 октября с моря стал дуть сильный ветер, вспучил Неву, и она, вырвавшись из стиснувших ее берегов, переполнила все протоки и заметалась по улицам, словно ища себе убежища. Градожителей обуял страх – не пришлось бы погибнуть в водной пучине, а в хоромах царицы Прасковьи тот водный переполох дополнился смятением, связанным с резким ухудшением здоровья занемогшей царицы. А еще неделю назад она была столь бодрой, надеялась на полное превозможение своих недомоганий. В жизнерадостном веселье отпраздновала день рождения дочери, царевны Прасковьи, коей с того дня пошел тридцатый годок, да вдруг после того что-то неладное со здоровьем и произошло. Подумалось было царице Прасковье, что похмелье тяжко сказывалось, ан и венгерское, выпитое для ради выздоровления, нисколь не помогло. Да еще и наводнение с его сумятицей подействовало худо. С каждым днем все сильнее обострялась ее каменная подагра, ноги отказывались повиноваться, вся она обрюзгла, ослабела, дышала трудно, с хрипами.
Можно было с часу на час ожидать ее кончины, и в царицыных покоях толпились челядинцы в тревожном неведении, что с ними станет после смерти матушки царицы. Были тут высшие и низшие чины духовной иерархии, заглядывали и юродивые с большим опасением, как бы не застал их здесь государь, который в любую минуту мог прибыть к умирающей невестушке, а встреча с ним для царицыных приживальщиков могла окончиться тем, что они попали бы под батоги. Всем было памятно, как поступил он полгода тому назад при кончине сестры, царевны Марии Алексеевны. Тогда собравшиеся у постели печальники и плакальщицы по заведенному исстари обычаю голосили и причитали, подносили умирающей яства и напитки, дабы ей было чем при расставании с земной жизнью напоследок полакомиться, а явившийся царь Петр всех разогнал и запретил такие проводы отходящих на тот свет.
Появился он на царицыном подворье – и как ветром сдунуло всех из ее покоев.
Зная, что Прасковья Федоровна была немилостива к своей дочери Анне, Петр внушил невестушке о необходимости ее полного примирения, и Прасковья согласилась с ним. Кое-как заплетающимся языком продиктовала предсмертное письмо, заверяя дочку в своей материнской всепрощающей любви.
Недоверчиво глядела Прасковья Федоровна на деверя, опасаясь, что, как только она испустит дух, царь-государь захочет потрошить ее, как потрошил в давнишний год царицу Марфу. Со слезами умоляла не терзать ее бренное тело, и Петр клятвенно заверял, что не сделает такого. Прощаясь с ним на веки вечные, поручала ему и материнскому попечению государыни императрицы своих дочерей Катеринку и Парашку.
На запоздавшем осеннем рассвете, почувствовав приближение смертных минут, царица Прасковья попросила зеркало и долго в него смотрелась, прощаясь сама с собой, готовая перейти в царство небесное и предъявить там кому следует свои царственные права.
Дали знать Петру о ее смерти, и он распорядился подготовить все надлежащим образом к пышно-величественным похоронам.
Гвардии майор Александр Румянцев, назначенный главным маршалом погребения, объехал именитых лиц с приглашением пожаловать в назначенный день и час на похороны усопшей царицы.
– В лавру, слышь, водой покойницу повезут.
– На паруснике по Неве. Государю опять охота водный праздник учинить.
– Выходит, на забаву невестка померла.
– Так оно и есть. Зачнет из пушек палить да огни потешные пускать.
– По первости, слышь, в лавру, а когда в крепостном соборе склеп отделают, то царицу Прасковью из лавры туда перевезут. Опять вроде как праздник будет.
– Ох, грехи, грехи… – вздыхали, злоязычили приглашенные на торжественное погребение.
И торжество действительно оказалось отменное. Петру приятно было наблюдать, какое впечатление производило убранство смертного ложа царицы Прасковьи на всех, приходивших не только поклониться умершей, но и подивиться на погребальное украшение. Открытый гроб с телом усопшей стоял на катафалке, устроенном наподобие парадной постели. Большой балдахин из фиолетового бархата, украшенный серебряными галунами и бахромой, возвышался над этой смертной постелью, и в головной части балдахина красовался вышитый шелками двуглавый орел. У гроба на красной бархатной подушке лежала царская корона, сверкавшая драгоценными камнями. Тело царицы Прасковьи охраняли двенадцать капитанов в черных кафтанах и длинных мантиях с черным флером на шляпах и с вызолоченными алебардами в руках. Строгий порядок не нарушался ни стонами, ни воплями. Всякие плачи и причитания были запрещены еще при погребении царицы Марфы. Чинно и строго шло отпевание.
По окончании прощального целования на лицо покойной царицы Прасковьи положили портрет ее супруга царя Ивана, завернутый в белую объярь – как бы струистый муар.
Намерение везти тело водой было Петром отменено, и царицу Прасковью посуху доставили в Александро-Невскую лавру, где и похоронили перед алтарем в Благовещенской церкви.
Как и полагалось тому быть, в доме покойницы были поминки, сразу же перешедшие в изрядное пиршество, и уже слышался колокольчик смеха мекленбургской герцогини, царевны Катерины Ивановны, а сестрица ее Параскева, озябшая на похоронах, согревалась выпитым венгерским да тут же и уснула.
С несколькими людьми царица Прасковья не успела при жизни расплатиться, и среди них был воспитатель ее дочерей француз Стефан Рамбурх.
«В прошлом 1703 году, – писал он в челобитной царю Петру, – зачал я по указу со всякою прилежностью танцу учить их высочествам государыням царевнам; служил им пять лет до 1708 года. А за оные мои труды обещано мне жалованья по 300 рублей в год, к чему представляю в свидетели Остермана, который тогда их высочества немецкому языку учил. Однако же принужден после десятилетних моих докук в Москве дом мой оставить, и приехав в Санкт-Петербург, непрестанно просить о выдаче моих денег ее величество блаженной памяти государыню царицу Прасковью Федоровну, которая изволила ото дня до дня отлагать. А после смерти ее величества бил я челом ее высочеству, государыне царевне герцогине мекленбургской, и ее высочество не изволила ж мне никакое удовольствование учинить».
Петр внял этим мольбам, и француз Рамбурх получил следуемые ему деньги.
Свет Катюшка, как того и нужно было ожидать по ее характеру, скоро совсем развеселилась, довольная, что никто теперь не брюзжит, не выговаривает ей, зачем амурничает с голоштанным голштинским камер-юнкером да часто оставляет его у себя.
А тут еще для большего веселья подоспело такое потешное событие: умер царский карлик Лука, и государь самолично наметил, как состояться похоронному церемониалу во время шествия на кладбище. Впереди процессии попарно шли тридцать певчих, все маленькие мальчики с писклявыми голосами. За ними – в полном облачении, весьма маленького роста поп; за ним шестерик лошадок-пони в черных вязаных попонах, ведомых детьми-пажами, вез словно игрушечные санки, на которых в маленьком гробу лежал карлик Лука. Похоронный церемониймейстер, карлик с длинной бородой и с маршальским жезлом, возглавлял множество других карликов и карлиц в траурных одеждах, медленно тянувшихся за погребальными санями, причем все карлицы были в черных вуалях. А по бокам этой траурной процессии шагали громаднейшего роста гренадеры с горящими факелами в руках.
Глядя на такие похороны, свет Катюшка от смеха едва живот не надорвала, и на весь день потом ее икота одолела.
А когда вернулись с кладбища, в покоях государя были распотешные поминки, на коих все карлики и карлицы перепились. И на девятый, и на двадцатый день после панихиды обильным винным угощением поминали карлика Луку.
Отпраздновали Новый год, и по петербургским улицам стали разъезжать голландские матросы, индийские брамины, арапы, арлекины, длиннокосые китайцы, персы с завитыми бородами и еще какие-то неведомые чужестранцы, но говорили все они по-русски, и были то маскарадно разодетые сенаторы, министры, знатнейшие военные, генерал-адъютанты, царские денщики и прочие придворные.
Члены разных коллегий и другие служилые люди в дни этого узаконенного шутовства не имели права снимать с себя маскарадных нарядов и являлись в них на службу.
Главными деятелями той потехи были «всепьянейшие и сумасброднейшие члены конклавии князь-папы», как они торжественно именовались. Свита князь-папы почти в сто человек состояла из князей, баронов, графов, генералов – людей знатнейших, и среди них в чине архидьякона сам Петр. Гульба была в те дни до умопомрачения.
Недолго тосковала по матери и царевна Прасковья Ивановна. Под шумок маскарадного веселья она тайно обвенчалась с генералом Димитриевым-Мамоновым, досадив своим замужеством дядюшке-государю, не получившему еще какого-нибудь герцогства в добавление к курляндскому и мекленбургскому.
С того дня, когда царь Петр был торжественно провозглашен императором, с его величанием происходила путаница: одни по-старому называли его царем-батюшкой, государем, царским величеством, а иные – по-новому, императором.
Ну, а с величанием его супруги и вовсе путались, и совсем не ясно было, как величать их дочерей.
Синод и Сенат выносили обоюдное суждение, что, например, при возглашении многолетия прежнее царское титулование тишайшему, избранному, почтенному благорассуднее было бы исключить, как и цесаревнам – благородство, ибо титуловаться благородством их высочествам по нынешнему времени низко потому, что благородство и шляхетству, сиречь всякому дворянству, одинаково дается.
Вскоре после смерти царицы Прасковьи Петр издал манифест о том, что он вознамерен короновать императорской короной свою супругу Екатерину Алексеевну, отмечая ее постоянную помощь во многих государственных делах и особо важные заслуги во время Прутского похода.
Коронованию надлежало совершаться в первопрестольной столице Москве. Вот и приходил конец всякой путанице с ее величанием.
Самыми доверенными лицами по приготовлениям к предстоящему торжеству Петр назначил Толстого и Вилима Монса, которые в чаянии непременных наград и отличий с превеликим удовольствием отправились в Москву исполнять столь почетное поручение. Надо было заказать изготовить корону и различные украшения; под их наблюдением шили для царицы особую епанчу, разукрашенную гербами, а для придворных чинов, пажей, гайдуков, трубачей, валторнистов – парадные мундиры, ливреи, кафтаны; в кремлевских палатах заново обивали стены, выравнивали полы и лестничные ступени; на всех уборах вышивались вензеля государыни. В городе, в дополнение к прежнем, сооружались новые триумфальные ворота, производились закупки разных съестных и питьевых припасов.
По всем возникавшим вопросам, затруднениям, неясностям Толстой обращался к Монсу, признавая его несомненное первенство. Москва гудом гудела от нескончаемых толков, связанных с предстоящими коронационными торжествами.
Монс жил в селе Покровском, в доме государыни, и разные лица били ему челом, прося о тех или иных милостях, в надежде, что по случаю коронации еще более «умягчено» будет сердце государыни, щедрое на проявление добродетели. Просила жена бывшего подканцлера Шафирова о возвращении ее приданого и других пожитков, отобранных с связи с осуждением мужа; слезно просили облегчения участи князя Ивана Щербатова, бывшего коменданта Кошкарева, обер-коменданта Карпова, поручика Ракитина, стольников Зубова и Беклемишева, осужденных за хищения и взятки во время их службы в Сибири при губернаторе князе Матвее Гагарине. При челобитной Монсу давался изрядный задаток с обещанием большего презента после успешного ходатайства перед государыней, и Монс по обыкновению преуспевал в своих хлопотах, еще не дожидаясь начала торжеств.
Курляндская герцогиня Анна через своего гофмейстера Бестужева просила многолюбезного Вилима Ивановича известить ее о платье, какое ко дню коронации государыни следует сделать ей, герцогине, понеже она изволила слышать, что на дамах платья будут шиты особым манером, «и вы, мой государь и благодетель, о том уведомьте нас подлинно и с первою же почтой сообщите нам», – просил Монса Бестужев.
С просьбами о смягчении участи пострадавших Монс два раза на короткий срок наведывался в Петербург, заодно интересуясь, как идет постройка его нового большого дома на набережной реки Мьи. В последний его приезд по Петербургу шли оживленные толки о крупном воровстве придворного ювелира Рокентина.
Светлейший князь Меншиков дал ювелиру бриллианты стоимостью в десять тысяч рублей, чтобы сделаны были застежки для мантии государыни, кои Меншиков хотел презентовать ей при коронации. Прошло два дня, и Рокентин объявил, что какие-то пять человек, назвавшиеся посланными от князя, велели ювелиру забрать бриллианты и ехать к светлейшему потому, что тот хочет заменить драгоценные камни более дорогими. В сопровождении явившихся людей он, Рокентин, поехал с ними, а они обманно вывезли его за город, отобрали драгоценности, пригрозили убить, если он станет кричать, и оставили его в лесу. Ни следов побоев, ни порванной одежды на ювелире не было, и показалось подозрительным, как же он не сопротивлялся грабителям. Не выдумал ли он все это, намереваясь завладеть драгоценностями? Меншиков сам вел дознание, приказав вздернуть ювелира на дыбу. Повисев на вывороченных руках и глядя, как наказывали кнутом какого-то преступника, Рокентин при угрозе, что сейчас тоже получит добрую полсотню ударов, устрашился пытки и признался, что зарыл бриллианты у себя на дворе. После их возвращения Меншикову вор-ювелир был нещадно бит кнутом, заклеймен и с вырванными ноздрями сослан в Сибирь.
Вилим Монс был сильно обеспокоен тем, что вдруг станет известно о приходе к нему ювелира с просьбой выхлопотать подорожную для выезда за границу. При допросах Рокентин об этом не упомянул, и Монс промолчал, не объявил никому.
Хотел скорее уехать в Москву, чтобы продолжать вести дела по подготовке к коронации, но Петр задержал его, повелев вместе с другими придворными присутствовать при казни обер-фискала Алексея Нестерова и трех его подручных.
Царским указом утверждены они были «для смотрения и искоренения всяческих неправд, но, забыв свою должность, сами творили преступления». До этого приговорен был к смертной казни уличенный во взятках провинциал-фискал Савва Попцов, и он перед казнью оговорил обер-фискала Нестерова. Оказалось, что, состоя в его команде, Попцов и прежде совершал немалые провинности, а Нестеров вместо того, чтобы пресечь их и дать виновному острастку, получил с него взятку – серебряные часы боевые, ценой в сто двадцать рублей, одеяло на лисьем меху да триста рублей денег. Выяснилось, что за определение воеводой в уезд Нестеров взял с некоего Лариона Воронкова пятьсот рублей да столько же за откуп кабаков. Не допуская себя до пытки, Нестеров повинился во всем, но пытки все равно не избежал потому, что его признание оказалось далеко не полным, и обер-фискал приговорен был к смерти вместе с тремя своими подручными, тоже фискалами-взяточниками.
Казнь была назначена на утро 24 января. На Васильевском острову, против нового здания коллегий, под еще уцелевшей виселицей, на которой не так давно висел бывший сибирский губернатор лихоимец князь Матвей Гагарин, устроен был эшафот, и позади него стояли четыре шеста, кои предназначались для голов казненных. Смотреть казнь собралось много народа, а сам царь Петр с ближайшими царедворцами, среди которых был и Вилим Монс, наблюдал из окон ревизион-коллегии.
Три провинциал-фискала один за другим сложили головы на плахе, а Нестерова колесовали: раздробили ему сперва одну руку и ногу, потом другую руку и ногу, и Петр велел сказать, что, ежели он сознается во всех своих винах, то ему будет оказана милость: без дальнейших мучений отрубят голову. Но обер-фискал не произнес ни слова, его подержали так с полчаса, а потом обезглавили. Вслед за этой казнью девять других преступников были биты кнутом, и четырем из них щипцами вырвали ноздри.
В тот же день, слушая в Сенате доклады о хищениях, Петр возмутился и велел генерал-прокурору Ягужинскому немедля обнародовать именной указ о том, что, ежели кто украдет у казны столько, что на те малые деньги можно купить лишь веревку, то на ней же будет повешен.
Ягужинский – око государево при Сенате – сказал на это:
– Разве, ваше величество, хотите остаться один, без подданных? Мы все воруем, только один больше и приметнее, чем другой.
Петр дернулся шеей, рассмеялся и сказал, что указ издавать не надо.
VВ первых числах февраля сенаторы, министры, придворные чиновники и служители отправлялись в Москву. Из Митавы приехала в Петербург герцогиня Анна с небольшой свитой, в которой был камер-юнкер Бирон. Отдохнув день, Анна с сестрами Катериной и Прасковьей, поместившись в утепленном овчинами крытом возке, присоединились к длинному обозу гостей, направлявшихся на торжества в первопрестольную. Свита и служители ехали в других, холодных возках, а то и на простых санях. Несколькими днями позже ускоренной ездой отправилась туда и царственная чета.
Двух недель в пути не прошло – вот уже и Москва. Тверская улица, застроенная каменными домами вельможной знати. Первым построил здесь самый лучший трехэтажный дом в итальянском вкусе – с балконами и колоннами – тот самый сибирский губернатор князь Гагарин, кончивший свои дни на виселице в Петербурге.
Конечно, царскую чету первопрестольная встречала колокольным звоном. У каждых триумфальных ворот, поставленных в прошедшие годы и сооруженных теперь, высшими духовными чинами в блистающем праздничном облачении служились благодарственные молебны. Тут же стояли накрытые столы, за которыми московские градожители ели и пили так, будто разговлялись после длительного поста, ну а главный пир для самых приближенных людей в присутствии царя и царицы был в Преображенской съезжей избе у молодого князя Ивана Ромодановского.
Остановилась царская чета в старом государевом доме. Петр рад был увидеть просто обставленный свой кабинет с невысоким потолком и лавками вдоль стен. Дощатый пол был чисто выскоблен; над большим столом, стоявшим посреди комнаты, с потолка свешивалась большая модель парусника; жесткий стул с высокой деревянной спинкой, два железных шандала со свечами – и больше ничего в кабинете не было. Вот и хорошо, вот и ладно!
А в кремлевских палатах с утра до вечера толпились прибывшие в Москву придворные и другие гости. Из Лифляндии прибыли графы, бароны и баронессы Скавронские, Гендриковы и Веселевские, родственники государыни, разряженные в бархаты и в кружева, в длинных, завитых и густо напудренных париках. В Грановитой палате гости любовались сделанной с большим изяществом короной государыни, осыпанной бриллиантами и жемчугом, сравнивали ее с коронами прежних цариц и озабоченно толковали о том, кто поведет коронованную императрицу к трону, как расставлены будут столы для торжественного обеда, как рассадят гостей, будут ли приглашены московские бояре и во что они оденутся, привезут ли из Петербурга великого князя, девятилетнего сына покойного царевича Алексея, – толкам, пересудам, новостям, предположениям не было конца, пока все эти разговоры не заглушились трубными звуками герольдов, торжественно извещавших, что коронация государыни Екатерины Алексеевны будет происходить в четверг 7 мая в кремлевском Успенском соборе.
И наступил сей великоторжественный день. Обыкновенно одеждой Петра был мундир полковника Преображенского полка или простой кафтан темного цвета. Чулки и башмаки или ботфорты часто имели следы починки, галстук простой, военного образца, кружевных манжет он терпеть не мог, как мешавших при работе. А тут нарядила его супруга в голубой градетуровый кафтан с серебряным шитьем, в такие же шелково-шуршащие штаны и натянули на ноги вишневого цвета чулки с золотистыми стрелками. Чувствовал он себя в этом костюме с иголочки весьма стесненно, но пришлось примириться, ничего не поделаешь, день такой. Подали башмаки на высоких каблуках и с большими серебряными пряжками, но они – слава богу! – оказались не совсем по ноге, и Петр остался в своих, пусть уже поношенных, но привычно-удобных.
По-праздничному трезвонили колокола московских церквей. Громадные толпы народа заполнили кремлевские площади и улицы. Всех желающих присутствовать при коронации Успенский собор вместить не мог, но люди не расходились.
Несколько слезинок скатилось по щекам расчувствовавшейся Екатерины, когда Петр возложил на ее голову императорскую корону, и с большой ловкостью ему прислуживал при этом камер-юнкер Монс.
– Ты, о Россия! – восклицал, простирая вверх руки, епископ Феофан Прокопович. – Не засвидетельствуешь ли о боговенчанной императрице твоей, что прочиим разделенные дары, суть добродетели и достоинства Семирамиды вавилонской, Тамары скифской, Пенфесилеи амазонской, Пульхерии византийской, Елены императрицы римской и других знаменитейших жен все разделенные дары Екатерина в себе имеет совокупленные? Не довольно ли видеши в ней нелицемерное благочестие к богу, неизменную любовь и верность к мужу и государю своему, неусыпное призрение к порфироносным дщерям, великому внуку и всей высокой фамилии, щедроты к нищим, милосердие к бедным и виноватым, матернее ко всем подданным усердие? И зри вещь весьма дивную: силы помянутых добродетелей, как по мнению иных, аки огнь с водою совокупитеся не могут, в сей великой душе во всесладостную армонию согласуются. Женская плоть не умаляет великодушия, высоты чести не отмещает умеренности нравов, умеренность велению не мешает и не вредит, и всяких красот, утех, сладостей изобилие, мужественной на труды готовности и адамантова в подвигах терпения не умягчает. О, необычная! великая героиня, о честной сосуд! И яко отец отечества, благоутробную сию матерь российскую венчанный, всю ныне Россию твою венчал еси! Твое, о Россия! сие благолепие, твоя красота, твой верх позлащен, солнца яснее просиял!
Эта коронация была событием, невиданным даже для московских старожилов: ни одна из русских цариц не удостаивалась такой почести, за исключением Марины Мнишек, но о той в народной памяти осталось воспоминание, при котором следовало лишь отплевываться.
Когда выходили из Успенского собора, Меншиков, шествуя следом за императрицей, раскидывал народу серебряные монеты.
– Слыхал, что преосвященный учудил? – подтолкнув локтем приятеля, шепнул один из знатнейших гостей.
– Какой преосвященный?
– Епископ Феофан… Аль не расслышал?.. Честным сосудом ее назвал, восхвалял в верности мужу… Надо отчаянным быть, чтоб такое вымолвить. Ведь царю не в бровь, а в глаз ткнул.
– Переморгает он.
– Сколь годов молодчик Монсовой породы вокруг нее вьется, а царю, видать, все невдомек.
– Какие они, Монцы эти, настырные. То сестра к царю подбиралась, а то брат к царице.
– Поднаторел он дела обделывать. Не так светлейшего князя теперь почитают, как молодчика этого.
– В поговорке совет есть: бей галку и ворону, а руку набьешь – и сокола убьешь. Вот он руку и набивает. Нам и во сне не снится, какими он делами ворочает, – перешептывались, отводили душу завистники.
Первым царедворцем, награжденным в честь коронации, стал Вилим Иванович Монс. «Был он, – говорилось в наградной почетной царской грамоте, – при нашей любезной супруге ее величестве императрице неотлучно и во всех ему поверенных делах с такою верностью, радением и прилежанием поступал, что мы тем всемилостивейше довольны были, и ныне для вящего засвидетельствования того мы с особливой нашей императорской милости оного Вилима Монса в камергеры пожаловали и определили, и мы надеемся, что он в сем от нас пожалованном новом чине так верно и прилежно поступать будет, как то верному и доброму человеку надлежит».
Оставалось только подписать эту грамоту самому императору.
Ради коронационного торжества в московских церквах что ни утро, то праздничная обедня с особо торжественным возглашением многолетия императору и императрице, а в Преображенской слободе несколько дней сряду в государевом дому не прерывалось угощение именитейших гостей. Государь император собственноручно подносил им чарку за чаркой, бокал за бокалом, а императрица расточала любезные улыбки.
Несколько раз приходилось опохмеляться гостям, и многие из них уже с нетерпением ожидали государевой милости – отпустить их, ослабевших, на отдых. Да и сам он притомился от многодневной гульбы, а сон бывал у него с малой мерки. Следовало освежить себя каким-нито делом, и он как раз наметил поездку в Тулу, благо она не столь далеко от Москвы, посмотреть, как там оружейники преуспевают в делах.
– Вернусь оттуда – станем собираться домой, – сказал он дорогой супруге.
– Может, мне тоже поехать с тобой? – нерешительно спросила она.
– Там, Катеринушка, опять пировать придется. Я как-нибудь от пиров отботаюсь, а тебя туляки беспременно захотят величать. Ты виновница всех торжеств, – любовно говорил Петр, оберегая ее от утомительного веселья.
– И впрямь лучше поотдохну, – благодарно согласилась она. – А ты долго там не задерживайся, чтобы мне не скучать.
– Катеринушка, друг ты мой… – Радостно было у Петра на душе от ее ласковых слов, и он испытывал всю полноту счастья.
Короткая эта разлука послужит для торжества и радости встречи.
Облегченно вздохнула Екатерина, когда он тронулся в путь.
– Как я испугалась, – призналась она пришедшему к ней вечером Монсу. – Вдруг бы согласился, чтобы и я с ним поехала. Сорвалось с языка такое – и чуть сердце не остановилось. Ах, Вилим, если бы чудо… – положила она Монсу на плечи руки. – Если бы…
– Какое чудо, Катрин?
– Если бы что-нибудь могло случиться и он не вернулся совсем… Опять быть с ним, опять заставлять себя…
– Надо, Катрин…
– Притворяться, угождать ему, – продолжала Екатерина. – Я понимаю, что это надо, но трудно бывает превозмочь себя.
– Надо, Катрин… – повторил Монс, испытующе глядя на нее.
Она поняла, что он чего-то недоговаривает, и остановила на нем вопросительный взгляд.
– Надо, чтобы чудо произошло, – сказал он. – Я сам весь день нынче думал об этом.
Он говорил правду. Весь день ему вспоминалась казнь обер-фискала Нестерова. За малые, почти ничтожные взятки фискал осужден, а презенты, какие получал он, Вилим Монс, в сто крат были больше. Царь тоже взятками их сочтет и в расплату за это потребует его жизнь. Нельзя оттягивать время и дать ему начать вести розыск. Опередить все события, победить его, императора, и повергнуть в прах.
– Слушай, Катрин… Тебе больше, нечего ждать от него, ты добилась всего, и ты… ты моя, коронованная… Ты теперь на такой высоте – голова кружится, едва взгляну на тебя… – задыхался Монс от восторженного порыва. – А если он заподозрит… узнает, что мы с тобой… Страшно представить, что тогда будет, и надо, чтобы чудо совершилось, чтобы ты навсегда с ним рассталась.
– Бежать? – удивилась Екатерина. – Ты предлагаешь бежать?.. Мне, коронованной?.. – захохотала она. – Ты, Вилим, просто…
– Погоди, – резко остановил он ее. – Я знаю рецепт… Он не почувствует ни вкуса, ни запаха и уснет навсегда… Ты станешь править Россией, и я буду всегда при тебе, – шептал Монс, крепко сжимая руки Екатерины, дыша запаленно и горячо. – Императрица… Все – твое. А он мешает, он страшен, Катрин. Ты слышишь меня?
Она слышала и уже представляла себе, как это можно будет осуществить: в его любимую анисовую водку… А себе, как всегда, налить полный бокал венгерского. И чокнуться с ним: за его приезд, за их встречу.
– Вилим, ты меня будешь любить? – с загоревшимися глазами спросила она.
– Об этом я должен спрашивать: ты, Катрин, будешь любить меня?
Будут. Оба.
Он пробыл с ней до поздней ночи, начавшей переходить в ранний майский рассвет. В доме была тишина, все крепко спали. Монс старался бесшумно выйти от Екатерины, но натолкнулся на сенную девку, увидевшую, откуда он выходил. Досадливо чертыхнувшись, Монс едва не ткнул ее кулаком.
– Молчи знай… – злобным шепотом приказал он и сунул ей свою золотую табакерку.
В дороге большой досуг для раздумий. Можно подвести итог последним делам, наметить, к чему новому и когда приступить, что следует изменить, дополнить, исправить.
На протяжении полувековой своей жизни Петр был скорее гостем, нежели хозяином у себя дома. Встречи и расставания, приезды и отъезды чередовались между собой. Должно, на роду ему было написано проводить дни в дороге да в работе под открытым небом, будь то постройка кораблей, военный поход или иное какое дело.
Что ж, очень-то не хвалясь, но и без излишней скромности мог он сказать самому себе, что во многом сумел преуспеть. Не для ради лести, а по истинной правде говорили иноземцы, что он лучший корабельный мастер в России, и то было действительно так. Он мог своими руками построить корабль от днища до тонкой узорчатой резьбы, украшающей корабельную корму или нос; придумал особого устройства киль, – в случае его повреждения кораблю не грозила течь. Такие кили стали делать потом англичане.
Корабль «Полтава», построенный по чертежам Петра и под его руководством, отличался хорошим ходом, был послушным и легким в управлении.
И в военном деле он сумел преуспеть. Одолел всесильного шведа, моря России добыл, почетом и славой русское воинство увенчал. Был в походах, в пути, из конца в конец исколесил свою землю от Двины до Прута, от Азова до Астрахани и Дербента, и все – в спешке, в постоянной, уже ставшей привычной торопливости. И опять вот едет, чтобы прикинуть, как промышленное, заводское дело развить.
Объявлено было: кто поставит завод или фабрику, освобождается от государственной службы; поборов платить в первые годы не будет, а получит от казны немалые льготы. Неужто мало такой приманки? В приуральском горном краю хорошо промышленность развивается. И Демидовы и Строгановы там орудуют. Побывать бы у них, посмотреть. Бывший купец Шорников другой завод в Прикамье пустил, значит, понял, что дело выгодное.
Дошлые люди доносят, что в придонских казачьих городках не так глубоко в земле каменный уголь лежит. Гореть может долго и жарче, нежели древесный, березовый. Надо велеть разведывать земляной этот уголь еще по Днепру и его притокам. Может, и в других местах он залегает.
Указ подновить, чтобы руды искали и краски, доставляли бы монстров, добротней кожи выделывали да не ткали бы узких полотнищ. В заморскую торговлю идет пушнина, строевой лес, пенька, лен, кожи, сало, щетина, шерсть, но надо помимо сырого товара еще железом и чугуном торговать, а для того выплавлять его больше.
Понятно, что только промыслом, ремеслом или торговлей жить многим людям нельзя, они занимаются земледелием, а потому в каждом городе, не исключая Москвы, рядом с застроенной улицей поля да огороды видны. Надлежит ли и дальше такому быть? Пахотным землям, бахчам да сенокосам лучше за городскими заставами к деревням примыкать.