Текст книги "Великое сидение"
Автор книги: Евгений Люфанов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 60 страниц)
В Новгороде опять нежданное: из карет вылезать, по земле путь окончен, дальше по воде поплывут.
Царь обо всем позаботился, и на реке Волхове гостей ожидали новоманерные суда. Только и оставалось, что паруса развернуть, а на случай безветрия гребцы наготове были. А многокаретный, многолошадный, многотележный и многолюдный обоз, вместе с гуртом скота, прежним ходом до Петербурга дойдет.
Куда как вольготно было по гладкой воде плыть, нежели по буерачным дорогам ехать. В каютах просторно и нетряско, не колотило о стенки, и нисколько не пугало царицу Прасковью и ее дочерей погубиться водяной смертью. И телом, и душой отдохнули на этом пути.
Из Волхова – в Ладожское озеро, неоглядное, что твое море, а потом – к старорусскому городку Орешку, называемому теперь Шлиссельбургом, флотилия с царственными гостями пожаловала, где со всем торжеством была встречена самим державным хозяином.
– Приучаю мою родню к воде, – говорил Петр адмиралу Апраксину. – Надо, чтобы не боялись видеть море и по достоинству оценили бы Петербург, окруженный водой. Кто хочет быть со мной в дружбе, тот должен часто бывать на воде, – похлопал царь Апраксина по плечу с явным намеком ему не быть сухопутным адмиралом. – Моя мечта, Федор Матвеич, сесть в лодку на Москве-реке и высадиться на Неве, не утруждаясь никакими пересадками, – воодушевленно говорил Петр, захватывая такой мечтой и адмирала.
– То свершенье было б великое.
– Может, и свершится оно, – обнадеживал Петр и себя, и его.
Мечта была дерзостной по вызову самой природе. В тот же год, когда ступил царь на отвоеванную у шведов приневскую землю, он вскоре после того со сведущим крестьянином Сердюковым исходил много заболоченных побережных мест в Новгородском и Тверском краях, изобилующих реками и озерами. Тогда же Петр и наметил строительство Вышневолоцкой судоходной системы. Надо было прорыть канал, чтобы соединить им реку Тверцу, приток Волги, с рекой Цной, которая в самом широком своем месте переходит в озеро Мстино, а выходит из него уже рекой Мстой, впадающей дальше в Ильмень-озеро. Двадцать тысяч землекопов было пригнано из ближних и отдаленных мест на эту работу; два года тому назад канал был окончен, но шлюз на нем заносит песком, и с трудом приходится расчищать путь судам. Да и Ладожское озеро в непогодные дни бывает опасным: плоскодонные суда, проходившие по мелководным речкам, не могут выдержать ладожских бурь, и многие уже сгибли на глубине.
Если бы на Ладоге было всегда так спокойно, как в этот день приезда гостей! Если бы так…
Прибывшие из Москвы царственные родственницы Петра повстречались с Екатериной Алексеевной, его новой суженой (женой-то вроде бы назвать и нельзя, не венчаны) и в первую минуту относились к ней с некоторой настороженностью, а минута прошла – и уже не разобрать было, притворная у них или идущая от сердца улыбка. Похоже было, что со всей искренностью и радушием встречала Екатерина гостей. Ну и гости вроде бы отвечали тем же. Перецеловались, переобнимались, переулыбались. Царица Марфа сперва засовестилась, застеснялась, что одета совсем не по-царски, но тут же и вспомнила, что говорилось о новой Петровой подружке: из портомоек она, допрежняя солдатская женка. Ну, а с такой какие же могут быть особые церемонии?.. А царица Прасковья нисколько не задумывалась, как ей судить-рядить да относиться к Петровой возлюбленной. Если бабочка эта царю мила, то и всем должна милой быть. Она обходительная, на лицо миловидная; молода, черноброва, румянец на щеках не насурмленный, а истинно свой, по всем своим женским прелестям, сразу видно, приманчива, и не диво, что царь прельстился такой. Ин и ладно. Мигом поняла царица Прасковья, как держать себя с ней, приговаривала:
– Раскрасавица… Радость наша утешная… – и безотрывно несколько раз подряд целовала.
В ответ расположила эту иноземку к себе. По своему внешнему виду царица Прасковья показалась Екатерине весьма привлекательной. Хотя молодость и отдалилась от нее, а стройность, статность и высокая грудь – на зависть иной молодой. Знакомство их произошло самым лучшим образом, и Петр был очень доволен. Он и сам приветливо встретил вдову покойного и всегда покорного брата, а племянниц-царевен – старшую по щеке слегка потрепал и заставил зардеться девичьей поспешной стыдливостью; средней – шутливо шейку пощекотал, младшую – по головке погладил. То ли просто так, ласкового слова ради, то ли со всей искренностью, от души, посмотрев на невестку Прасковью и на ее дочерей, глубоко вздохнул.
– Эх, царь Иван, царь Иван, не дождался ты посмотреть, какие дочки-то выходились.
И выжал теми словами у царицы Прасковьи слезу.
Ласка, привет, обещание многих милостей и в дальнейшем животворным елеем увлажнили почерствевшее за дорогу ее сердце, и она, не поскупившись на клятвенные заверения, подтвердила царю-деверю свою постоянную преданность.
– Вот и ладно. Вот и добро, – хвалил ее Петр.
Да, такую преданность, такое уважение к своей особе и такое послушание он находил далеко не у всех своих родственниц и все больше благоволил царице Прасковье.
И пусть так. А ее хорошее отношение к царю и к его молодухе не помешают на всякий случай искать расположения к себе и в другом лагере. Понятно, что не переступать обеими ногами на ту сторону, но как бы по-своему, по-бабьи (по-женски, то бишь), по-родственному, будучи теткой, поласковей обходиться, скажем, с царевичем Алексеем. Кто знает, как еще обернется жизнь, и всякое пригодиться может, лишь бы ей, царице Прасковье, и ее дочерям выходила от этого польза.
Пять дней продержал царь гостей в Шлиссельбурге. Сам водил их по крепости, рассказывал и показывал, что и где было тут при осаде и после нее, а потом, утомив родню затянувшимся здесь пребыванием, посадил ее вместе со своими царедворцами на буера, чтобы везти-плыть по реке Неве к Петербургу.
Что же это за диковина такая, что за город?.. Любопытно гостям поглядеть на него.
Во второй половине дня погода резко ухудшилась, и пришлось в Петербурге пристать к Невской набережной в сырую и захолодавшую сутемень. Но эта хмурость все равно не умалила петербургского торжества, намеченного в ознаменование появления царственного семейства. Громовыми раскатами грянули один за другим пушечные залпы с крепости, а орудийную пальбу подхватила рассыпчатая дробь барабанов, гулкие всплески литавр да трубный рев музыкантов, столь громогласно приветствовавших появление в воеводском доме державнейших персон. И там, в большой зале дома-дворца, сразу же пошел пир горой. Только успевай чокаться – то во здравие государя, то государыни, то одной царевны, то другой. Без конца слышалось: «Пей да пей! Чарка на чарку, не палка на палку!» И не пить было никак не возможно.
Сам царь со своей возлюбленной, царица Марфа, царевны с сановниками и царедворцами еще оставались бражничать в разлюбезной своей компании, а царица Прасковья после устатка с дороги и обилия впечатлений, покушав паренного в сметане леща, будто по заказу приготовленного любимого ее кушанья, с большой охотой готова была склонить на подушку слегка захмелевшую голову.
Чтобы на лестнице в полупотьмах нечаянным образом не споткнуться, ей отведен был покой в нижнем этаже дворца. Зябко, сыро показалось сперва, в оконце поддувает, да и перина будто не так мягка, но мысли были не злобные. Лежала царица Прасковья, прислушиваясь к доносившемуся шуму застолья, и вспомнилось ей давнее, уже совсем изжитое и, казалось, забытое навсегда. Сколько лет, сколько зим прошло с той поры, когда она – молодая, розовощекая, белоликая, статная да пригожая – гуляла на свадьбе царя Петра и с завистью глядела тогда на его нареченную, застенчивую Евдокию. Обе они были царицами, у обеих мужья – цари, но какая между ними непомерная разница! – Один – высокого роста и высокого ума, а другой… – Глаза бы на него, постылого, никогда не глядели. Одна срамота, а не царь и не муж.
И какой тайной радостью забилось спустя несколько лет ее вдовье сердце, когда стало известно, что царь Петр охладел к своей Дуньке, – немецкая девка Монсиха виновница тому охлаждению, и тогда у нее, у царицы Прасковьи, зародилась надежда: вдруг царь Петр как к супруге своей, так и к Монсихе охладеет, и не приглянется ли свет Петру Алексеевичу она, его дорогая невестушка?.. Вот бы радость и счастье выпали! С той поры стала к нему свою особую приверженность проявлять, но ничего из думок тех не сбылось, и пришлось ей, уже привычно, Василия Юшкова при себе держать.
Ой, да, наверно, все это только к лучшему и случилось. Вон у Петра какой нрав: он хотя от Монсихи и откачнулся, но – кто знает? – не надоела бы ему и она, Прасковья, если бы какое-то время близка была ему по любви? Может, и не в Измайлове жила бы потом, не в Петербург бы вот нынче приехала, а тоже, как Евдокия, сутулилась бы в тесной келейке какого-нибудь в лесные дебри запрятанного монастыря и лила бы там каждодневно горючие слезы. Нешно можно зараньше судьбу угадать? Царь ведь! Его воля на все…
А все же, все же… Ведь не так уж сильно изменилась она, отойдя от молодых лет; в какое зеркало ни поглядится, каждое отразит, что на лик еще завлекательна. Жизнью холеная, ни седины, ни морщин, – никто старухой не назовет. И если бы… Войди к ней сейчас царь Петр – ведь не отстранилась бы она от него. Но, видать, (вздох, глубокий вздох) это только мечтания. У него совсем молодая есть, должно, задорная на любовь.
Кружит голову царицы Прасковьи сладкий хмель, кружит… И отбыла она с этими мыслями в сон.
Что в ту ночь снилось ей, припомнить потом не могла, но под самую ту минуту, когда проснуться, почудилось что-то огненное, солнцезнойное. И крики будто: «Горит!.. Горит!..» Открыла глаза, а за окном – то багряные, то золотистые отсветы словно бы полотнищами колышутся. И крики:
– Горит!.. Горит!.. Пожар!..
Сон и постельная нега в один миг отлетели. Словно на пружине подкинуло царицу Прасковью, и она соскочила с кровати.
Полыхал второй этаж этого самого дома-дворца. Из смежных покоев выскочили перепуганная Парашка, разозленная Анна – поспать не дают – и хохочущая Катерина.
– Сгорим, маменька, сгорим… – дрожа от страха, жалась к матери Парашка.
– Свят, свят, свят… – торопливо закрещивала ее мать: не дай бог от испуга заикаться станет.
А Катерине весело, словно она вся смехом начинена. Вот малоумная, чему радуется! Спасаться скорей надо было, спасаться, и царица Прасковья наспех подхватывала свою одежу, торопила дочерей бежать прочь. Наверху шумело, трещало, – там буйствовал разгулявшийся после гостей огонь. Шум и крики неслись отовсюду. Не помня себя, выскакивали из спальных покоев царица Марфа с царевнами, сестрами Петра, и супруги Ромодановские, тоже ночевавшие здесь. Народ набежал – тушить.
– Ах, ах!.. Как же такое могло случиться?..
Случилось вот. С вечера долго там, наверху, в большой зале, гуляли веселились на радостном свидании и разошлись гуляки далеко за полночь. Здешние – по своим домам, а московские гости, по примеру царицы Прасковьи, оставались ночевать тут. Либо кто из трубокуров огонь заронил и огонь тот не гас, ждал своей минуты; либо нагоревшая свеча из шандала выпала, – один господь знает, как было пожару случиться. Хорошо, что все спавшие в доме спаслись, но большая часть верхнего этажа сгорела со многими пожитками.
К чему же в день приезда этот пожар произошел, с каким предзнаменованием? Думала-думала и никак не могла додуматься царица Прасковья. И Тимофея Архипыча не было здесь, чтобы провещать, к чему это.
Пришлось царице Прасковье со своими царевнами проситься идти к кому-нибудь досыпать. Дожила. Своей крыши над головой нет, побирушкой стала: пустите, люди добрые, Христа ради доночевать, бедную голову преклонить.
– Охти-и…
Ромодановские, царица Марфа с царевнами-сестрами надумали идти к светлейшему князю Александру Даниловичу Меншикову, а царице Прасковье кто-то услужливо подсказал, чтобы к самому царю шла, и проводили до места. Пришлось взбулгачить хозяина: так и так, прими, государь, погорельцев. Петр принял, посмеявшись такому приключению. Сам, как вернулся с пиршества, сразу заснул и ничего не слыхал о пожаре.
Ну, а где же погорельцам поместиться в тесном царском домишке? В одной комнате – рабочий кабинет Петра и столовая, в другой комнате – спальня. Оставались еще прихожая на проходе да кухня. Кроватей, понятно, нет; на печке, что ли, укладываться или на полу?
– Охти-и…
В царевом кабинете на полу легли, подстелив кошму. А кошма-то, поди, блохастая. Ну и хоромину себе царь поставил – хуже придумать нельзя: тесно да низко. Не то курятник, не то катух. Да у него и в Преображенском дворец словно игрушечный, такой же и здесь стоит. Ведь чуть-чуть не упирается хозяин головой в потолок, а чтобы ему в дверь пройти – пригибаться надо, не то лоб о притолоку расшибет. Ему бы карлой следовало родиться да и жить в конуре. «Тьфу!.. – мысленно негодовала на него царица Прасковья. – Словно для смеха царем называется!»
XСколько оплошностей было смолоду, начиная хотя бы со злосчастной женитьбы. Поддался уговору матери, хорошенько ни о чем не подумавши, лишь бы скорей после свадьбы к потешным солдатам своим убежать. Семнадцать лет только было, когда женили его. Именно что женили, а не сам он женился. Еще милость, что показали невесту потому, что он царь. А будь незнатным или вовсе простым – по-старинному бы невесть с кем окрутили. Не зря иноземцы говорили про старорусский обычай: «Во всем свете нет такого на девки обманства, как в Московском государстве». Случалось, что покажут жениху вроде бы и пригожую, а женят на иной. А коли кругом аналоя обошел, то назад уже не разженишься, живи как хошь: либо бей нещадно молодую свою, чтобы скорей зачахла да померла, либо сам удавись. И от такой кручины, понятно, что пребывал человек вне ума. Это только царям да особо вельможным людям можно было неугодных жен в монастыри отправлять. Патриарх Адриан печалился о простых людях, что у них многие браки свершаются без согласия жениха и невесты и от этого «житие их бывает бедно, друг другу наветно и детей бесприжитно». И только руками разводил, не видя, как изменить такое зло. А вот он, царь Петр, нашел способ: запретил затворничество женщин и дев, приказав, чтобы они вместе с мужчинами сиживали за столом на обедах и вечерами – при гостях. И, конечно, слава богу, что самому царю разжениться просто: постриг опостылевшую в инокини – и дело с концом. Но и ту, показанную ему невесту, лучше было бы вовсе никогда не видать. Мало толку вышло у него из смотрин своей суженой, девицы Евдокии Лопухиной.
Обрадованный столь близким родством с царем, окольничий Лопухин, отец невесты, по обычаю, имел право переменить свое прежнее имя Иллариона на новое, и не преминул тем воспользоваться, решив называть себя Федором, и, как тесть царя, стал иметь большую значимость при царском дворе.
Мать Петра, Наталья Кирилловна, надеялась, что сынок прилипнет к молодой жене, а он едва дотянул пробыть с ней медовый месяц, сразу же разуверившись в обретенном этой женитьбой счастье. Только что началась весна, и он был уже на Переяславском озере, вдали от дома.
Лопухины упрекали старую царицу за то, что она не удержала сына, убежавшего не только от жены, но и от царских дел, и, воспользовавшись этим, царевна Софья с ближними к ней боярами делали тогда что хотели.
– Гоже ли такое?
– Негоже, – отвечала старая царица и винила молодую за то, что она, должно быть, оказывала себя не приманчивой для мужа, а потому он и проводил дни в корабельных потехах да пристрастился наведываться в Немецкую слободу.
И Федор Лопухин тоже напустился на дочь: такая-сякая, неугодливая, царю-мужу большой ласки, должно, не оказывала. Коли сама без догадки, так упросила бы сведущих женок, как подобает быть с мужем и ублажать его.
– Вскормилась, вспоилась, царицей сподобилось стать, а она же, негодница… – негодовал отец.
Однако первый внучок на радость царицы-бабки родился, и в торжественный тот день к царю Петру явились патриарх и самые именитые бояре с подношениями. Каждый старался подарком царю угодить. Подносили в дорогих окладах иконы, кресты с мощами, но царь принимал их без особого довольства. Не прельщали его также ни серебряные, ни золотые кубки, ни бархаты и атласы и разные иные узорчатые портища – бабья утеха.
Родильный стол, по обычаю, ломился от обилия сахарных яств, выставленных залогом предбудущей сладкосахарной жизни новорожденного царевича. Красовалась на столе большая сахарная коврижка, изображавшая герб государства Московского; справа от герба – сахарный литой орел, слева – лебедь сахарный же, весом без малого в два пуда; утя сахарное, попугай и голубь. На нескончаемую усладу царственных родителей стояли на столе те сахарные птицы. Еще бог даст им ребеночка – сахарными гусями, индюками да павлинами украсится богатый царский стол, но чадородие быть перестало.
– Почему такое?.. Почему, я спрашиваю?.. – опять негодовал Федор Лопухин. – Уже вон сколь годов минуло.
У Евдокии глаза от слез не просыхали.
И в народе многие тужили о том, что не сбывались долгожданные чаяния. Думалось: сочетавшись законным браком, оставит государь свои отроческие забавы, а он, и оженясь, возмужав, уклонился в те же потехи, принося многим подданным неизбывную оттого печаль. Покинул златоглавый Кремль, не ночует с законной супругой; с мудрыми, степенными боярами в государственных делах не советуется, а все норовит решать сам; набирает себе помощников из непородных людей. Иноземца Лефорта поставил выше себя самого: при торжественном входе в Москву после взятия Азова, не думая о том, что унижает свое царское достоинство, шел пешком за Лефортом, который ехал на лошади. Гоже ли это все? А наиглавнейшее из всего того – нежитье с женой.
Никто не мог и не хотел понять, что суеверная, с детства пугливая и домоседливая Евдокия была совсем не пара своему расторопному и постоянно непоседливому мужу.
– Пиши к нему, неурядливая, пиши, покуда он совсем не позабыл тебя, – понукал Евдокию отец.
И Евдокия писала:
«Предражайшему моему государю, свету радости, царю Петру Алексеевичу. Здравствуй, мой батюшка, на множество лет! Прошу у тебя, свет мой, милости, обрадуй меня, батюшка, отпиши, свет мой, о здоровье своем, чтоб мне бедной в печалях своих порадоваться. Как ты, свет мой, изволил пойтить и ко мне не пожаловать, не отписал ни единой строчечки. Отпиши, радость моя, ко мне, как ко мне изволишь быть. А спросить изволишь милостью своею обо мне, и я с Олешенькой жива».
Письмо она подписывала: «Ж. т. Ду», что означало – «Жена твоя Дуня».
Перебери московские боярские семьи – сидят там пугливые да слезливые теремные затворницы, еще недавно не смевшие даже лица своего показать и путного слова молвить. Такой была и у бояр Лопухиных их дочь Евдокия. Воспитали ее отец с матерью, не смевшую на чужих глаз поднять. Жизнь в Москве все еще велась, как и в давнюю старину: явись к боярскому дому чужестранный человек с деликатным визитом засвидетельствовать свое почтение именитому хозяину, а тот, неприязненно выслушав приветственные слова, сведет насупленные брови и настороженно спросит: «Может, еще чего желает от него гость?» Нет, ну и ладно. И ему, хозяину, до него никакого дела тоже нет, и пускай незваный человек отправляется к кому-нибудь другому. А услыхав, что гость – иноземец, прибывший в Москву, предположим, из Брауншвейга, боярин пожует-пожует губами и отмахнется рукой. «Не слыхали про такую страну, да и слышать про нее не хотим. Ступай ты отселева», – и многозначительно поглядит на брехучих собак, одобряя их нетерпимость к постороннему человеку.
Иной мир и совсем иные нравы были в Москве у обитателей Немецкой слободы, пленявшие молодого русского царя. Приятны были ему их опрятные улочки и усадебки, украшенные цветниками, и постоянное радушие гостеприимных хозяев, – все это разительно отличалось от захламленных боярских подворий с их неприглядным, отталкивающим бытом.
Проживавший в Немецкой слободе швейцарец Франц Лефорт стал лучшим другом царя Петра и поверенным в его сердечных делах – конфидентом интриг амурных. В доме Лефорта Петр скоро научился вельми изрядному обхождению с иноземными дамами, и там первый, подлинный амур начал быть, для чего Лефорт уступил пылкому молодому царю свою метрессу – первейшую красавицу Немецкой слободы Анну Монс.
По всем статьям она ему подходила: всегда веселая, говорливая; не ныла, не печалилась, как уже опостылевшая Евдокия, а только звонко смеялась да ластилась к нему, умея развеять любую мрачную его думу. Не выказывала ни дурного настроения, ни устали, готовая веселиться, петь, чокаться заздравными бокалами и плясать хоть до упаду. Умела всегда хорошо одеться и занятно вести беседу и с иностранным послом, и с заезжим негоциантом или с каким другим гостем. Случалось, что Петр дневал и ночевал у Монсов.
– Приворожила его, окаянная, – бессильно негодовала царица Евдокия, мысленно казнившая всеми казнями распроклятую распутную девку Монсиху.
Уезжая куда-нибудь, Петр забывал, что у него есть жена. Становились чужими, даже ненавистными ее родственники, и случилось однажды так, что он зло обрадовался подвернувшемуся поводу отхлестать по щекам шурина Абрама Лопухина не столько за его маловажную ссору с Францем Лефортом, сколько за то, что Абрам был родным братом Евдокии. А уж как старалась она, его «Ду», разжалобить, расположить к себе царя-мужа, с какой глубокой скорбью писала ему в слезных письмах: «Только я одна, бедная, на свете бессчастная, что не пожалуешь, не пишешь о здоровье своем. Не презри, свет мой, моего прошения».
А он презирал и еще больше отстранялся от нее, с негодованием разрывая письмо, и не только не думал какими-то словами утешения отвечать ей, но старался вовсе не помнить об этой «бессчастной».
Ко времени отъезда Петра за границу учиться корабельному делу Евдокия ему окончательно опостылела. Он возненавидел и ее родичей: сослал отца в Тотьму, брата Василия – в Чаронду, а Сергея – в Вязьму.
У царицы Евдокии были в народе заступники, осуждавшие «обусурманившегося» царя Петра. Говорили:
– Какой же это царь-государь? Это турок! С иноземцами-нехристями знается, распутно живет с немкой Монсихой, а законную супружницу знать не хочет; в среду и в пятницу мясо ест да лягушек поганых. Нешто такое непотребство похвально для православного царя?..
– Он – сын немца Лефорта и одной немки, подмененный в люльке на сына Алексея-царя и Натальи-царицы.
До Петра доходили такие суждения о нем, но только смешили его.
Случилось, что двадцатилетний Петр сильно заболел животом. Сразу сник с лица, похудел, обессилел. Со дня на день можно было ожидать беды: ну, как не одолеет болезни, помрет, – и, боясь в этом случае возвращения Софьи, Лефорт заготовил лошадей, чтобы бежать из Москвы. Но оклемался царь Петр, и снова веселье пошло своим ходом.
Умерла старая царица Наталья Кирилловна, и Петру после ее смерти нестерпимо муторно было дома. Месяцами он находился в отъезде, а во время своего заграничного путешествия решил совсем отделаться от нелюбимой жены. Будучи в Лондоне, написал в Москву дяде Льву Кирилловичу Нарышкину, Тихону Никитичу Стрешневу и духовнику Евдокии, чтобы они уговорили ее добровольно постричься в монахини.
Думали, потели доверенные царем лица, никак не решаясь явиться к царице Евдокии с такими разговорами, наконец осмелели, пришли исполнять царево повеление, но успеха не имели. Тихон Стрешнев отвечал Петру, что царица упрямится, не хочет идти в монастырь.
Петр плюнул с досады и отложил осуществление этого замысла до своего возвращения домой. Долго ему не хотелось являться в Москву, а когда в августовских сумерках 1698 года прибыл в первопрестольную, прежде всего направился к Монсам в Немецкую слободу, а после того провел несколько дней с другими своими друзьями, у них и ночуя.
Узнала о его приезде Евдокия и послала к нему нарочного со слезной просьбой о встрече. Петр поморщился, побарабанил пальцами по столу, дернулся шеей, что случалось с ним, когда был особенно раздражен, и назначил жене свидание в доме начальника почты Винниуса.
Говорить долго не о чем; видит, что жива-здорова; когда намерена постригаться и где?
Ответ Евдокии был непреклонный – отказ.
– За что? Что я сделала? Чем прогневала, что такое мне наказание? В чем, государь, меня обвиняешь?.. – глотая слезы, надрывно спрашивала она. – Ни в каких смутах я не повинна, только и забочусь, чтобы сыночка нашего обихаживать, да тебя, свет мой, денно и нощно жду.
Больше разговаривать с ней Петр не стал, приказав собираться в монастырь, какой сама себе выберет, а не то он его ей укажет.
«За что?.. В чем обвиняешь?» – злобно повторял ее слова, когда приказал ей уйти, и, вспомнив слышанное по дороге в Москву присловье, жестко усмехнулся: – «Кому воду носить? – Бабе. – Кому битой быть? – Бабе. – А за что? – За то, что баба!»
– Вот за что! – ожесточенно произнес он, стукнув кулаком по столешнице. – В том и виновата, что неугодная баба.
Не зная, чем унять раздражение, в тот же день после этой встречи с женой стал хватать своих бояр за бороды и отстригать их ножницами, не скрывая неприязни к почтенным старцам. И особенно срывал свою злость на духовных:
– У-у, бородачи ненавистные! Отец мой имел дело только с одним бородатым идолом, с Никоном, а мне приходится с несметным множеством вас возиться. Многому злу корень – вы, старцы, да попы еще.
И опадали под лязгающими ножницами пушистые, длинные, холеные, седые, сивые, черные, рыжие бороды – прославленная краса бояр.
А Евдокия, углубившись всецело в молитвы и посты, ожидала минуты, когда произойдет чудо и к ней придет, вместе с вернувшимся мужем, радость семейного счастья. Она выказывала полнейшее равнодушие к распрям из-за дележа власти между царем Петром и царевной Софьей, каждодневно коленопреклоненно молила о ниспослании божьей великой милости умягчить зачерствевшее сердце мужа, отца их Олешеньки. Но чуда не произошло, а назначен был день ее отъезда в суздальский Покровский девичий монастырь.
Патриарх Адриан попытался было замолвить слово в защиту законной, церковью благословимой супруги, но Петр накричал на него, отвергая всякое вмешательство в свою непреклонную волю. Лишь только к худшему привело заступничество патриарха. Обычно бывало так, что отправляемый в изгнание даже незначительный вельможа имел возможность выехать в карете, запряженной четверней, а то и шестериком лошадей, с челядью и хоть с малым обозом, а царица Евдокия отправлялась в монастырскую ссылку одна, в обшарпанном старом возке, запряженном лишь двумя лошадьми. Малолетнего царевича Алексея, с криками и воплями отобранного от матери, отправили к тетке, сестре Петра, царевне Наталье.
В народе ропот, шепотливые разговоры:
– Похож наследник норовом на отца?
– Нешто угадаешь, младенек еще.
– Неужто таким же извергом станет?
– Кто ж его знает. Может, таким же, а может…
– Нет, похоже, другим.
– Славу богу, коль будет так, – облегченно вздыхал и истово крестился вопрошавший.
Закрылись за молодой опальной царицей монастырские ворота, как ворота кладбищенские, но без малого год она была там все еще под своим именем Евдокии. Постриг все время откладывался, священнослужители не соглашались произвести беззаконие.
Узнал Петр о промедлении и так разгневался на патриарха Адриана, что тот, опасаясь за свою жизнь, свалил всю вину на монастырского архимандрита и четырех священников. Они были схвачены и отправлены в Преображенский приказ на расправу. После этого Евдокия была незамедлительно пострижена под именем старицы Елены.
Ни в чем не виноватая, она содержалась в Покровском монастыре в гораздо худших условиях, нежели заточенные в Новодевичий монастырь царевна Софья и ее сестры. Петр разрешил им иметь некоторые домашние вещи, прислужниц и определил помесячную выплату денег. Бывшей жене своей – ничего. Чтобы как-то существовать, она вынуждена была обращаться к родственникам, писала брату Абраму: «Мне не надо ничего особенного, но ведь надобно же есть… Я чувствую, что я вас затрудняю, но что же делать? Пока я еще жива, из милости покормите меня, напоите меня, дайте одежонку нищенке».
Ей было двадцать шесть лет.
Возле реченьки хожу млада,
Меня реченька стопить хочет;
Возле огньчика стою млада,
Меня огньчик спалить хочет;
Возле милого хожу млада,
Меня милый друг журит, бранит;
Он журит, бранит,
В монастырь идти велит:
Постригись, немилая,
Постригись, постылая.
Я поставлю нову келейку
В зеленом саду под яблоней,
В зеленом саду ты нагуляешься,
Во чисто поле насмотришься.
Случилось ехать князям-боярам,
Они спрашивают: что за келейка?
Что за келейка, что за новенька?
Еще кто и кем пострижена?
Отвечала им монахиня;
Я пострижена самим царем,
Я посхимлена царем Петром
Через его змею лютую.
С бывшей женой царь расправился; с Софьей и с другими сестрами – тоже, замуровав их на вечное пребывание в кельях. Предстояла жестокая расправа с мятежными стрельцами.
Наступала кровавая осень конца XVII века со многими пытками и казнями.