Текст книги "Великое сидение"
Автор книги: Евгений Люфанов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 47 (всего у книги 60 страниц)
В пасхальный день явившись к мачехе с поздравлениями, Алексей, земно кланяясь, просил ее уговорить отца, чтобы он позволил ему жениться на Афросинье.
– Да ведь она еще не приехала.
– Скоро приедет, ей срок родить уже вышел… Матушка милая, крестница моя, дочка… Государыня милостивая, – не знал Алексей, как еще назвать Екатерину, чтобы она помогла. – Прошу тебя, матушка, умоляю, заставь век бога молить за ваше величество… Я тебе в ножки сто разов поклонюсь, обещай, что упросишь батюшку.
– Хорошо, крестный отец, обещаю, – смеялась она.
– Да ты не смеись, я к тебе как к заступнице.
– Не смеюсь, не смеюсь, – спрятала она усмешку. – Приедет – поговорю.
– Да не поговори, матушка, а уговори ты его.
– Ну уж это, крестный, как государь сам решит.
– Ага, так. Но я стану надеяться на тебя.
VIКибитка, в которой ехала Афросинья, была окружена у петербургской заставы конными городскими стражниками и под их караулом въехала в ворота Петропавловской крепости.
– Вот ты и дома теперь, – отворил надзирающий перед Афросиньей дверь каземата.
Вот так жилье уготовлено ей, вот так пристанище! А всю дорогу думалось, с какой радостью да любовью встретит ее царевич Лешенька и как разместится она, Афросинья, в прежних покоях кронпринцессы Шарлотты. Что же это такое? Уговаривали, чтобы возвернулась домой, да казематом приветили. Знала бы, ни за что из Неаполя не поехала и Алешку бы допрежь себя не пустила. Сам-то он где? Или тоже в эту крепость упрятали?..
Гнев опалил лицо, ноздри ходуном заходили, в груди спиралось дыхание. Изо всей силы застучала в дверь кулаками, подняв большой грохот. Достучалась, добилась, вызвала сторожа.
– Чего стучишь?
Требовательно спросила:
– Царевич Алексей Петрович где?
– Да где ж ему быть?.. Поди, дома.
– Не посажен тут?
– Для чего? – удивился сторож.
Хорошо, что разговорчивый он.
– Дай ему знать, что я тут. Червонец вот в благодарность возьми. И царевич тебя тоже отблагодарит.
– Иди ты к шутам со своей благодарностью, чумовая, – попятился сторож и захлестнул дверь.
– Пошто так?.. Пошто посадили?.. – вслух допытывалась Афросинья, заметавшись по каземату.
В быстрой ходьбе из угла в угол скоро утомила себя. Присела на топчан с тощим сплюснутым тюфяком, смотрела на высокое, забранное железной решеткой оконце, за которым едва виднелся клочок мутного неба, и щемящая до боли тоска подступала к самому сердцу, леденя и ужимая его. А лицо все сильнее палило, и отчаяние прорывалось истошным криком.
– Ты чего вопишь?.. Я тебе, идолице, пошумлю!.. – пригрозил появившийся надзирающий. – Ишь, шалава, раззявилась… Нишкни, сказано!
Понимала Афросинья, что ни криком, ни воем ничего не добьешься, накличешь только пущую беду на себя, и послушно смолкла. Лучше прилечь, отдохнуть, зазря силы не тратить, они нужны будут, потому как неведомо, что ожидает. Для хорошего не привезли бы сюда.
Еще недавно горевала она, что рожденный дитенок не захотел жильцом стать и помер, не взглянувши на белый свет. Теперь, должно, маленьким ангелочком летает, крылышками трепыхает, не спознав никакой житейской горести, и надо ей, матери, радоваться за него. А что делала бы с ним в этом вот каземате? Ни тешить, ни лелеять бы не могла. Господь знает, что делает, коли взять его захотел на свой обиход. И нельзя было надеяться, чтобы ребятенок царенком стал, – до него два Петра в царевичах обретаются. Словом, помер – ну и царство ему небесное, по такому его уделу не след сердцу тоснуть.
А немного погодя и еще иное успокоение всем печалям ее подошло, когда появился в гостях Петр Андреич Толстой.
– Афросиньюшка, здравствуй! С благополучным прибытием, – приветствовал и поздравлял он.
Она в первую минуту озлобилась:
– Спасибо, приветили. Только что на цепь не посадили.
– Для твоего же бережения сюда поместили, не досадуй зря. Все мы, а больше всех нас его величество государь желают тебе добра. Почему сюда завезена – доподлинно объясню, и сама согласишься, что так было надобно. А пока, допрежь нашей с тобой беседы, гостинчик прими, – подал Толстой ей кулек.
– Что это?
– Помню, как ты в Неаполе такой сладостью забавлялась.
Заглянула Афросинья в кулек, понюхала, попробовала на вкус: халва – толченые грецкие орехи с мукой на меду. В Турции такую еду придумали, и солтан турский, поди, каждодневно ее ложкой, как кашу, ест.
– Ой, спасибочко…
– На здоровье, Афрося. Завтра к тебе наведаюсь для большой беседы и еще принесу, а сейчас пришел упредить, чтобы ты к завтрему припомнила все, что Алексей Петрович говорил, когда в цесарских владениях был. Государю надобно, дабы ты от себя слова царевича подтвердила. Он поведал отцу обо всем, и тебе особо раздумывать не о чем. Только не намерься, Афросья, укрыть что-нибудь. Недосказанное с тебя взыщется, имей в виду… Да чтоб не забыть – вот тебе пока малая толика за то, что помогала нам уговорить Алексея Петровича вернуться домой, а потом сам государь тебя еще наградит, – пересыпал Толстой ей в руки целую горсть червонцев. – Прикажи надзирающему, что тебе из еды-питья хочется, с кухни светлейшего князя Александра Данилыча принесут. Поняла меня?
– Поняла, – кивнула Афросинья. – А почему сюда-то меня поселили?
– Потому и поселили, что сперва надобно обо всем узнать от тебя, пока ты с царевичем встретишься… Кстати, надо сказать, чтоб тебе хорошую постель принесли, и к завтрашнему дню припоминай все, как было, – собрался Толстой уходить. – Прощевай пока.
– Погоди, Петр Андреич, – задержала его Афросинья. – Отавного ты не сказал: останется Леша отцовским наследником?
– Сам он от всего отказался.
– Вот дурак! – вырвалось у Афросиньи. – Отец ведь простил?
– Простил полностью.
– Ну, знать, правда, что Лешка дурак! – раздраженно повторила она. – А там об том лишь и хлопотал.
– О чем об том?
– Да как же!.. – негодующе продолжала она. – Чтоб наследства не упустить.
– Что же это у него ровно семь пятниц на неделе: то – хочу наследником стать, то – не хочу, – будто бы недоумевал Толстой. – Да он и когда у цесаря был, кажись, тоже отказывался?
– Нисколь! – возразила она. – Я, Петр Андреич, за всю твою доброту, как истинному дружелюбцу, сущую правду тебе говорю. Постоянно одно только он и твердил – в ушах аж свербело, что кончины отца дождется. Грозил и с мачехой и со светлейшим князем расправиться. И со дня на день ждал, когда под Москвой в простом народе да в армии у солдат возмущение будет, и радовался такому известию.
– Так, так… говори, Афросьюшка, говори, – позабыл Толстой, что хотел уходить, и присел к ней на топчан. – Откуда же он про возмущение узнавал?
– В газете читал. В Мекленбурге-де волноваться хотели… А узнавши по газете о болезни меньшого царевича Петра Петровича, тоже рад был. «Видишь, – мне говорил, – отец свое хочет, а бог ему того не дает. Заместо наследства мальчонка, может, на тот свет пойдет…» А когда вы в Неаполь приехали да уговаривали его на возврат домой, он хотел под защиту римскому папе отдаться, да я его удержала… Говорил, когда царем станет, в Москве, а летом в Ярославле жить будет, в Петербурге этом совсем не нуждался, хоть пропади он совсем. Корабли вовсе не станет держать, а войска оставит самую малость.
Поскольку царицей никогда быть не придется, то не из чего и в прятки играть – таиться, не договаривать, – решила она. Надо думать, как скорей из каземата этого выйти да жизнь свою уберечь. Столько времени ждала и надеялась, что царской почестью ее долготерпение обернется, ан вот сякнули все надежды. Малоумной была и податливой на все обещания. «Фруза, Фрузочка, Фросенька, – говорил. – Царицей, государыней тебя сделаю. Станешь в парче ходить, с царской короной на голове, велю тронное место твое драгоценностями изукрасить». И она верила, каждым словом милдружочка Лешеньки обольщалась. Конечно, приятно было слушать такое, сердце и душа умилялись, все огорчения, ругань и побои сносила. И верилось, что могла бы царицей стать, как стала ею нынешняя государыня Катерина… Что же теперь станется?.. Ой, нет, лучше больше не знать и не видеть никогда Алексея, чем еще и еще терпеть бесчинства да буйства, когда он пьяным напьется. С досады, со злобы, что задуманное не сбылось, только и будет себе во хмелю утешенье искать, – нет, нет и нет, больше не нужен такой!
Еще два раза приходил к ней Толстой и подробно записывал, что она говорила. Больше рассказывала уже известное со слов самого Алексея: как царицу-мачеху и Меншикова ругательски лаял; как грозился, севши на царство, всех неугодных перевести. Слыша о какой-либо смуте, радовался, говоря: «Авось бог даст нам хороший случай с приятностью домой воротиться». Много писем писал с жалобами на отца, а если в газетах читал, что в Петербурге спокойно все, то все равно надеялся на скорое замешательство: тишина та недаром. «Может, отец вот-вот умрет либо бунт учинится… Отец хочет своего младенца наследником сделать, а тот еще неразумен. За него станет царица-мать государством править, и будет тогда бабье царство, никакого порядка никто не увидит, начнется в народе смятение: иные за брата, а иные за него, царевича Алексея, поднимутся». Когда в Неаполе жил, с вицероем часто шептался, и они что-то записывали по-немецки.
Про себя Афросинья, понятно, умолчала, как ей хотелось царицей стать, зато сообщила еще такое, что было важнее всех ее показаний: когда Алексей в цесарских владениях обретался, то хотел обратиться за помощью к Швеции, и шведский министр Герц будто бы уговаривал короля Карла XII пригласить царевича в Стокгольм и держать там как выгодного заложника, чтобы выторговать потом более выгодные условия при заключении мира.
– Спасибо, Фрося, что такое припомнила, – благодарил ее Толстой. – Еще ничего не добавишь?
– Больше, Петр Андреич, ничего не упомнила, а ежели какая малость на память придет, не премину поведать о том вашей милости.
Толстой дал ей еще несколько червонцев.
– Не пообидься, что придется тебе пожить пока тут. Может, что нам сверить понадобится, так ты под руками здесь.
– Ну-к что ж, поживу, – согласилась она.
Да и почему не пожить? Еда и питье хорошее, постель мягкая, тепло, тихо, обхождение великатное. Который надзирающий – так даже прощения просил, что в первый час тогда неучтивым был, нашумел. На прогулку дозволено в малом дворике походить и свежим воздухом подышать. От скукоты вязать что-нибудь захотелось, так и пряжи моток и спицы доставили, – забавляйся сколь хочешь. Можно и в каземате хорошо отдохнуть.
Алексей пользовался полной свободой и со дня на день ожидал приезда Афросиньи. С дитенком явится. Кого принесла: парня или девку?.. Вот сразу у него семья увеличится. Афросинья Наташке и Петяшке мачехой будет, но и на них у нее милосердия хватит. Дети начнут мамкой, мамой ее называть… Какая-то кибитка остановилась, не она ли приехала?.. Нет, не она. Петр Андреевич Толстой просит пожаловать в Петергоф к государю… Жениться отец разрешает, для того и зовет к себе… Сейчас, мигом будет готов!.. Конвой станет сопровождать? И сам Петр Андреевич верхом на коне… Ну что ж, так и быть должно: царевич ведь едет. Чтобы какой обиды в пути не учинилось, всякие люди окрест шатаются, даже разбойничьи шайки есть.
Доехали благополучно, и Алексей быстро направился в петергофский дворец. Сейчас отец скажет… Как только благодарить его!..
– Здравствуй, батюшка! – кинулся Алексей поцеловать руку отца.
Петр строгим взглядом остановил его. Появившемуся в дверях Толстому дал знак, чтобы он не входил, оставив их наедине. Алексей недоуменно осматривался по сторонам, а Петр сидел в кресле и долгим, пристальным взглядом смотрел на остановившегося сына, потом взял со стола листы, исписанные рукой Толстого, протянул Алексею.
– Читай.
Алексей прочитал первый лист и, прежде чем взяться за второй, старался обдумать происшедшее: Афросинья, значит, приехала и это ее допрос… Неужто пытали?.. Словно чья-то ледяная рука коснулась спины, и по ней волной накатилась холодная дрожь. Петр сидел, слегка откинувшись на спинку кресла, не сводя с сына глаз.
– Внимательно все читай.
Прочитал Алексей и второй лист, прочитал и третий.
– Все так… Правда… – выдавил из себя.
– Для чего многое утаил?
– Не хотел говорить.
– Для чего? – повторил Петр.
Алексей молчал.
– Когда слышал, будто бунт в Мекленбурге среди войска мог учиниться, радовался тому, и, я чаю, не без намерения то было? Пристал бы к оным бунтовщикам?
Выгораживать себя было бесполезно, в показаниях Афросиньи были ведь еще и другие важные сведения, и Алексей отвечал, не поднимая глаз на отца:
– Когда б случился бунт в Мекленбурге и прислали бы по меня, то я бы поехал, а без присылки намерения не имел, а паче и опасался без зова ехать. А чаял быть присылке по смерти вашей для того, что в газете писано было, будто хотели тебя убить. А хотя б и при тебе живом прислали, когда б они сильны были, то б мог и поехать.
Хотя и с понурым видом стоял Алексей, но перед Петром был не вялый и не пригодный к каким-либо действиям сын, сознающий всю свою неспособность к делам, а потому и бежавший от них, чтобы обрести только покой и быть с полюбившейся женщиной. Теперь он уличен как явный враг, притаившийся и выжидавший, когда нанести отцу и всем его делам сокрушительный удар. Перед Петром был крамольник, с которым он сошелся лицом к лицу, успев вовремя его изобличить.
До сего дня щадил, старался оправдать его якобы заблуждения, повлекшие за собой бегство от отца и от родины. Он, царь, перекладывал вину на других, и поэтому пролито много крови и многие биты кнутом, а главный виновник, получивший прощение, снова готов был ожидать дня и часа полного своего торжества, когда можно будет, опираясь на свои права первородства, на сочувствие и поддержку сторонников, дождаться смерти отца или поспособствовать его гибели, чтобы захватить российский престол. И, конечно, осуществил бы угрозу – лишить близких отцу людей, с которыми он добывал славу и силу России, – лишить этих сподвижников не только их дел, но и жизни. Все, добытое за двадцать лет упорных трудов, лишений и жертв, будет ниспровергнуто и порушено, со злорадством истребится самая память об отцовских делах, и снова погрязнет Россия во мраке невежества, под гнусавые монашеские заклинания.
Нет, нельзя полагаться на пострижение, когда ему внушено, что монашеский клобук гвоздем к голове не прибивается и сбросить его легко. Надо решать, выбирать: или неизбежный возврат к одичанию и темноте под скипетром и державою юродствующего царя Алексея Петровича, или Россия, преображенная во всей величине и во всем величии. Надо решать: или Алексей со своими блаженными недоумками-чернецами, или… Нет, никакого выбора быть не может. Для всеобщего блага, для ради России пожертвовать недостойным выродком-сыном и вместе с ним порешить чаяния всех других тайных и явных врагов.
Дворовая девка Афросинья Федорова раскрыла преступные замыслы, помогла спасти завоеванное и созданное. Спасибо тебе, Афросиньюшка!
Тяжко было Петру.
– Я хотел сыну блага, а он – мой всегдашний противник… Страдаю за отечество, желая ему нужное и полезное, а враги мне тенета демонские уготавливают… Полное прощение сразу же ему обещал, ежели скажет все. И поверил, что он открылся во всем. И простил. Он же свою клятву нарушил, утайкою наиважнейшие намерения накопив, готов был восстать против отца своего и государя.
Петр приказал взять Алексея под стражу и поместить в Трубецком бастионе Петропавловской крепости. Это произошло 14 июня 1718 года. В тот же день в соседнем каземате было приготовлено все для пыток.
В первые пять дней главный следователь Петр Андреевич Толстой заставлял арестованного дать подробные подтверждения показаний Афросиньи Федоровой, и Алексей не оспаривал ничего, но и никаких дополнительных показаний не дал. Тогда его перевели в соседний каземат, где была дыба, подняли на нее и дали двадцать пять ударов кнутом, вынуждая к добавочным показаниям, запутавшим его еще больше и непоправимее. Припомнил Алексей и донес на себя, как однажды на исповеди духовнику своему протопопу Якову признавался, что желает смерти отцу.
– Протопоп, что в ответ? – дознавался Толстой.
– Мы, говорил, и все ему смерти желаем.
Для точности еще раз переспросил об этом Толстой и записал слово в слово.
В прежних своих показаниях не упоминал Алексей духовника, а теперь приобщил к делу и протопопа, подведя и его под кнутобойную пытку.
– Истинно так поведал царевич мне, и я ему отвечал, – признавался протопоп Яков.
– Припоминай, поп, где, какие разговоры еще вели, – дознавался Толстой.
– В доме князя Ивана Львова, по его призыву, привелось мне бывать раз пять или шесть, и там о царевиче разговаривали, когда еще не было слуха, что он у цесаря. И князь Иван говорил: «Поехал царевич к отцу, а что с ним царь станет делать? Не постригут его там?» Но я такое отверг: кому его постригать, когда там монастырей наших нет. «Не убили б его, безлюдно поехал», – беспокоился тогда князь Иван… А боле… боле никаких разговоров еще не припомню.
– Может, что на память придет, когда на дыбе еще повисишь, – заметил Толстой.
VIIЧерез два дня Толстой получил от царя записку: «Сегодня после обеда съезди в крепость и спроси у Алексея и запиши не для розыску, но для ведения: 1) Что причина, что не слушал меня и нимало ни в чем не хотел делать того, что мне надобно, и ни в чем не хотел угодное делать, а ведал, что сие в людях не водится, также грехи и стыд? 2) Отчего так бесстрашен был и не опасался за непослушание наказания? 3) Для чего иною дорогою, а не послушанием хотел наследства (как я говорил ему сам), и о прочем, что к сему подлежит, спроси».
Увидел Алексей вошедшего к нему Толстого и содрогнулся: «Снова пытать…» Но тот его успокоил:
– По-хорошему пришел говорить с тобой, Алексей Петрович. – И прочитал ему записку царя. – Ответь, положа руку на сердце, со всей прямотой, пошто все так было. На слова не скупись, дабы в подробности изложил.
Алексей собрался с мыслями и подлинно что положил руку на сердце.
– Такая беседа, Петр Андреич, меня облегчит. Как на духу поясню… Причина моего к отцу непослушания та, что с младенчества моего жил я с мамой да с мамками, от коих ничему иному не обучился, кроме избных забав, и больше научился ханжить, к чему от натуры своей склонен был. А потом, когда меня от мамы взяли и ее от меня увезли, был с теми людьми, коих ко мне для ученья приставили: Никифор Вяземский был, Алексей да Василий Нарышкин. Отец мой, имея обо мне попечение, – горестно вздохнул Алексей и провел рукой по глазам, – чтобы я обучался таким делам, кои пристойны царскому сыну, велел мне учиться немецкому языку и другим наукам, а мне то было зело противно, и чинил я все с великой леностью, только чтоб время в том проходило, а охоты к тому не имел. А понеже отец часто тогда в воинских походах бывал и от меня отлучался, того ради приказал иметь присмотр ко мне светлейшему князю, и когда я при нем бывал, то принужден был обучаться добру. – «Может, это поможет, светлейший опять в большой чести у отца», – подумал Алексей и продолжал: – А когда от светлейшего князя был отлучен, тогда Вяземский и Нарышкины учили меня бражничать с ними да еще с монахами и попами. А понеже они от самого младенчества моего со мной были, то я обыкл слушать их и бояться и всегда им угодное делать, а они меня все больше от отца отводили да винными забавами тешили, а после того не токмо воинские и другие отцовские дела, но и самая его особа зело мне омерзела, и для того я всегда желал находиться от него в отлучении. А когда стал годами постарше, то и вовсе в большие забавы с попами да чернецами и с другими приятными мне людьми в дружество впал. И тому же моему непотребному обучению великий помощник Александр Кикин был, когда при мне он случился. А потом отец мой, милосердуя и хотя меня наставить достойно моего звания, послал меня в чужие края, но я и тамо, уже будучи в возрасте, обычая своего не переменил… А что я был бесстрашен и не боялся за непослушание от отца наказания, то происходило все от моего злонравия, истинно так признаю… А для чего иным путем, но не послушанием хотел наследство иметь, то может всяк легко рассудить: понеже я уже тогда от прямой дороги вовсе отбился и не хотел ни в чем отцу следовать, то каким же иным путем было мне наследство искать, кроме как через чужую помощь? И ежели б до того дошло и цесарь бы начал вооруженною рукою доставать мне короны российской, то я б тогда не желал ничего иного, как по воле цесаря учинить. Пожелал бы он войск российских в помощь себе или денег много, то все б ему дал. И генералам и министрам его великие б подарки дарил, ничего бы не жалел, только чтоб исполнить в том свою волю… Ой, устал я, милостивец мой, Петр Андреич… Дрожью меня всего внутри бьет… Отдохнуть мне дозволь… Ты все записал?
– Все. Отдыхай, Алексей Петрович, – поднялся с места Толстой. – Набирайся сил к завтрему. Спасибо, то все душевно так рассказал.
– Спасибо тебе, что поговорить приходил.
Хорошо побеседовали, душевно, но это нисколько не помешало Толстому на следующий день приказать палачам снова поднять на дыбу царевича и пытать, дав ему пятнадцать ударов кнутом. Алексей мог добавить только, что Никифор Вяземский говорил:
– Говорил… отец твой любит, когда в церкви певчие при нем поют: бог идеже хощет, побеждается естества чин… Ему то любо, что с богом равняют… А еще о рязанском митрополите Стефане говорил, что он ко мне добр… А к киевскому митрополиту из Неаполя я писал, дабы там приводили киевских людей к возмущению, а дошло ли то письмо до его рук, того не знаю… Устал, сильно устал я… – с трудом дышал Алексей.
Он очень боялся очной ставки с Афросиньей, во время которой она могла бы подумать, что начнутся его упреки – зачем обо всем рассказала?.. Нет же, нет! Он винил во всем только себя одного, а она ни в чем не виновата, ничего не знала, не делала, только давала ему добрые советы, которым он имел несчастье не следовать. Он любил, любит и будет любить ее до самой смерти.
«Неужто пытали ее?.. – ужасала его эта мысль. – Толстой заверяет, что никто пальцем не тронул, да, чай, обманывает. Может, тоже истерзанная?.. А ребятенка, говорит, при ней нет… Куда ж он девался?.. Это они, отец и Толстой, отняли дитеночка у нее, и она, бедная, плачет теперь об нем, убивается… Тяжко. Ох, как тяжко все… Толстой сказал, что ввечеру будут снова пытать…»
Его, главного следователя, не удовлетворяли признания Алексея. Надо было добиться чего-то более определенного, узнать о каких-то явных действиях, за которые могло бы ухватиться обвинение, а не довольствоваться сообщениями о злостных помыслах да вредоносных намерениях. Мало ли у кого что на уме может быть! Важно дело, а не помыслы. Есть такое признание, что обвиняемый принял бы помощь цесаря, но ведь не предложена была ему эта помощь и могла ли быть предложена вообще?..
Но нельзя допустить, что все следствие проведено было впустую и обвиняемый освободится, унося на своей спине кровавые рубцы от несправедливой жестокости главного следователя Петра Толстого при попустительстве царя Петра. И окажутся виновными они, два Петра. Разве с этим смирится царь?
Петр тяжело переживал измену сына, и два человека боролись в нем – отец и царь.
Алексей – первородный сын, плоть от плоти его. Пощадить сына значило бы пощадить государственного преступника, а для царя Петра как раз злостные помыслы, вредоносные намерения и составляли преступление. Казнить преступника – значит, убить родного сына, пусть непотребного, не оправдавшего надежд, но все же родного, кровного. Кто победит в нем, в Петре – отец или царь?..
Побеждал царь.
Он решил созвать особый верховный суд над сыном, замышлявшим покуситься на жизнь отца и угрожавшим неисчислимыми бедствиями для России.
Особая комиссия в составе ста двадцати семи человек обвиняла царевича Алексея в том, что он «намерен был овладеть престолом через бунтовщиков, через чужестранную помощь и иноземные войска, с разорением всего государства». И «за все вины свои и преступления главные против государя и отца своего, яко сын и подданный его величества, достоин смерти».
За царевича не было ни одного голоса среди тех, на кого он надеялся и считал своими. Все знали, какое решение следует вынести, чего ждет царь. Участвовать в суде и подписать приговор отказались трое: фельдмаршал граф Борис Петрович Шереметев, его брат Владимир Петрович Шереметев и генерал князь Михаил Михайлович Голицын.
В записной книге С.-Петербургской гарнизонной канцелярии было записано:
«26 июня пополуночи в 8-м часу начали собираться в гарнизон: его величество, светлейший князь (Меншиков), кн. Яков Федорович (Долгорукий), Гаврило Иванович (Головкин), Федор Матвеевич (Апраксин), Иван Алексеевич (Мусин-Пушкин), Тихон Никитич (Стрешнев), Петр Андреевич (Толстой), Петр Шафиров, генерал Бутурлин; и учинен был застенок и потом, быв в гарнизоне до 11 часов, разъехались. Того же числа пополудни в 6-м часу, будучи под караулом в Трубецком раскате в гарнизоне, царевич Алексей Петрович преставился».
Мрачными, тяжелыми мыслями был в тот день обуреваем Петр. Он – как Константин Великий, казнивший своего сына Криспа; как Иван Грозный, убивший сына Ивана…
Было заготовлено правительственное сообщение о кончине царевича Алексея, и в нем говорилось, что, слушая чтение приговора, царевич был поражен как бы апоплексией; придя в себя, он пожелал видеть отца, еще раз в его присутствии сознался в своих проступках, получил прощение и через несколько минут испустил последний вздох.
Праздничный колокольный звон и пушечная пальба с утра оглашали Петербург.
– Что это?.. Вчерась царевич помер, а такое веселье идет? – удивлялись многие градожители.
Сразу после торжественной обедни в Троицкой соборной церкви – на площади служили благодарственный молебен.
– Как же такое делается? Перепутали, что ли, попы?.. Заместо панихиды да упокоя о многолетнем здравии возглашают. Дивны дела твои, господи!
Дивны. На Троицкой площади большая палатка с походным алтарем; колокольный трезвон и орудийный грохот заглушали песнопения и возгласы священнослужителей, – праздновался день преславной Полтавской виктории. Царь Петр стоял около палаточного алтаря, одетый, как во время той битвы, – в зеленом кафтане с небольшими красного цвета отворотами, с черной кожаной портупеей через плечо, на ногах – зеленые чулки и поношенные башмаки, под мышкой старая, простреленная в Полтавском сражении шляпа. Весь генералитет, министры, сенаторы присутствовали в полном составе, а за ними – вся другая петербургская знать и множество простого народа.
Вперемежку с торжеством и весельем шли печальные траурные церемонии: вечером 27 июня тело царевича Алексея было перевезено из Трубецкого бастиона в губернаторский дом, а на Троицкой площади и на Невской набережной шла всенародная гульба с веселой музыкой и потешными фейерверочными огнями.
Царь был оживлен, находился в хорошем настроении, как будто, кроме празднования победного дня Полтавы, ничего иного не было.
Утром следующего дня тело царевича Алексея перевезли из губернаторского дома в Троицкую церковь, где оно было выставлено для прощания, и в этот же день велись большие приготовления к предстоявшему завтра торжественно-веселому празднованию именин его величества царя Петра. Веселье в тот петров день 29 июня началось в Адмиралтействе, где спускали на воду новый корабль, названный «Лиска», построенный по чертежам царя. Многолюдно, шумно и многоторжественно было на том корабельном рождении, совпавшем с днем именин государя, и пирушка-гульба длилась до поздней ночи.
Не успели гости проспаться и хоть малость опохмелиться, как надо было спешить на погребение царевича Алексея, и утром 30 июня, в присутствии царя и царицы, его похоронили рядом с кронпринцессой Шарлоттой.
Многие указы и распоряжения – по охране от непотребной порубки лесов, финансовому управлению, устройству разных промышленных заведений, утверждению таможенных сборов и торговых договоров с иноземными негоциантами, а также и другие деловые бумаги – были помечены Петром днями петербургского розыска по делу царевича Алексея, и в то же время ни одна из годовщин, отмечаемых торжественно и многолюдно, не была царем пропущена или забыта. Пытки, казни, панихиды и похороны велись наряду с пирами и «битвами с Ивашкой Хмельницким», фейерверками и другими увеселениями, чередуясь одно с другим.
Самые разноречивые слухи ходили по Петербургу о кончине царевича Алексея.
– Говорят, в день смерти принца, – рассказывал в своем кругу польский посланник Яган Лефорт, – в четыре часа утра царь в сопровождении Толстого отправился в крепостной пыточный застенок. Туда же привели принца, подняли на дыбу и… – невольно оглядывался Лефорт по сторонам, хотя находился в своем кабинете, и снижал голос до шепота, – и… меня уверяли, что царь сам нанес сыну первые удары кнутом, но я не совсем верю этому…
– Именно, именно так, – наклонялся к Лефорту граф Рабутин. – Но царь не умел действовать правильно кнутом и так сильно ударил принца, что тот потерял сознание, и было решено, что он уже мертв. Но Алексей находился в обмороке. Увидев, что он пришел в себя… – теперь Рабутин снизил голос до шепота, – царь будто бы со злобной усмешкой сказал: «Его сам черт не возьмет!» Хотел начать пытку снова, но царица Екатерина опередила его.
– То есть как?..
– Послала камер-юнкера Монса за придворным хирургом, и тот вскрыл царевичу вены.
– А я слышал, что царевичу отрубили голову, – с другой стороны наклонился к Ягану Лефорту имперский посол Плейер. – И говорят, сделал это генерал Адам Вейде.
– Позвольте, но ведь в соборе царевич лежал не с отрубленной головой.
– А разве кто-нибудь пробовал ее приподнять? Это во-первых. А во-вторых, голову к туловищу могли прикрепить, чтобы скрыть убийство.
– Н-да… Пожалуй…
– А я слышал, что генерал Вейде давал принцу отравленное питье.
– Со слов Александра Румянцева передают, что принц, по приказу царя, был задушен подушками, а исполнители царской воли были Бутурлин, Толстой, Ушаков и сам Румянцев.
– Могло быть и так: яд, данный в питье, на принца не подействовал, и царь приказал прибегнуть к подушкам. Могло быть и так.
– Ах, да все могло быть! Так или иначе, но царевича больше нет, он казнен.
Всех интересовало, что стало с его любовницей Афросиньей Федоровой.
– О, это очень интересно, – живо загорелись глаза у голландского резидента Деби. – Я могу вам сказать… Эта метресса во многом помогла следствию, открыв некоторые тайны. Она простая девка весьма низкой породы и к связи с принцем Алексеем принуждена была под угрозой ножа. Ну, а теперь, за то, что помогла многое выяснить, от царя совершенное прощение получила за преступную любовную связь с его сыном, и некоторые драгоценные вещи, подаренные в свое время царевичем, ей возвратили, и при том еще сказано, что когда она выйдет замуж, то будущему ее мужу хорошее приданое выдадут, из казны, а она на это царю ответила: я-де принуждена была стать метрессой царевича, а теперь никто к моему боку лежать допущен не будет… Из этих гордых слов можно сделать догадку, что она, может быть, еще не потеряла надежду когда-нибудь надеть на себя корону.