Текст книги "Великое сидение"
Автор книги: Евгений Люфанов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 60 страниц)
Завернутая в баранью шкуру, красная палка обошла многие аулы, и старейшины башкирских родов поставили на ней свою тамгу в знак того, что присоединяются к восставшим.
И вот как сразу стало хорошо: стоило потуже затянуть на шее урядника аркан, и уже можно собираться кучно на любой тропе, на малой и большой дороге и громко высказывать долго скрываемое возмущение. Ожил немевший до этого язык, налились силой руки, зорче вглядываются вдоль сразу забывшие робость глаза. И было удивительно, как это они, башкиры, боязливо подчинялись старшине да уряднику потому, что у тех в руках была плеть. Неужели нельзя было раньше справиться с ними? Справились же теперь!
И ожили заколоченные до этого кузницы, запылали в них горны, застучали молотки, сбивая искрометную окалину с раскаленного железа. Острые наконечники стрел не разучились выковывать башкирские кузнецы. Уже заготовлено множество луков, и на каждом из них туго натянута тетива.
На Казанской дороге между рекой Ак-Идель и аулом Чульмой, у кибитки старика Аллаязгула башкиры слушали письмо, доставленное из главного отряда повстанцев.
– Седлайте четырех коней…
Старик Аллаязгул знал, что означают эти слова, и пояснил их:
– Поднимайте четыре дороги Башкирии – Казанскую, Осинскую, Сибирскую и Ногайскую…
– Отбирайте пшеницу от куколя… – читали дальше.
И Аллаязгул разъяснял смысл этих иносказательных слов:
– Отбирайте верных людей от изменников…
– Кто с нами? – спрашивали в толпе.
И читавший письмо перечислял:
– Примкнул род Тамьянский, Курматинский, Табынский, Айлинский, Дуванский… Много родов. И степь, и горы с нами. Решайте, что будем делать мы.
Аллаязгул поднял руку, сказал:
– Будем собирать кибитки. Скот угоним в горы. Женщины и дети будут с ним. – И обратился ко всем: – Так я сказал?
– Так!.. Айда!.. – послышались голоса.
Вот и прощай, аул. Прощай навсегда, злосчастная эта родина!..
В ауле суматоха. Часть его жителей решает уходить в Киргизию, в надежде на более сносную жизнь там. Далек путь туда и – кто знает? – будет ли там легче для них, незваных пришельцев, обойденных удачей и счастьем в своих местах? Некоторые семьи решали смириться со своей безрадостной участью и остаться здесь, теперь уже не на своей земле, перешедшей от них к богатому сотнику Мурзабаю, уплатившему царской казне налог за карие глаза всех их домочадцев и еще дополнительно за косы их дочерей. Не знают только, как дальше тут жить. Может, тоже придется бороться и примыкать к восставшим? Может, метко пущенная стрела, острое копье да крепкий аркан помогут одолеть врагов? Может, захочет аллах, чтобы победили они, его правоверные?..
Давний кунак Аллаязгула, его сосед Сагид, собрался уходить в Киргизию, и не придется, значит, им породниться, как они думали все эти годы. Алме, дочери Сагида, исполнилось пятнадцать лет, и скоро, может быть, очень скоро вернется из поездки за солью Амин, сын Аллаязгула, которому осенью сравняется шестнадцать лет. Думалось, что близок день второй их свадьбы, после которой они станут жить отдельно в своей кибитке. Помнит Аллаязгул, какой веселой была их первая свадьба, когда Амину пошел второй год и он уже учился ходить, а Алма могла только сидеть на руках матери. На их свадьбу собралось тогда много гостей, и, как это полагалось, каждый гость оделял жениха и невесту подарками. Дарили паласы, кошму, коз и баранов; были песни и пляски под игру кураистов, было много выпито кумыса и айрана, – долго и хорошо веселились.
Ах, ах!.. Уведет Сагид свою дочь, и не будет она женой Амина; где-то уже далеко-далеко окажется Алма, когда Амин вернется домой с добытой солью. Но куда, в какой дом он вернется? где найдет он отцовскую кибитку? Сколько горьких известий ожидает его. Ай, ай!..
– Это ты, Уразай, хорошо придумал. Молодец! Конечно, все поверят, что ты им свой человек, благодарны будут за то, что предупредил и тем спас их, а то бы они остались заложниками. Умная голова у тебя, – хвалил воеводского писаря Уразая старшина Уразкул и предвещал ему всякие жизненные блага. – Воевода и сам царь наградят тебя, когда укажешь зачинщиков и поможешь их захватить. Приедем, ты в ауле скажи, что я твой помощник, что тоже, мол, на их сторону перешел. Они поверят, и я буду тебе помогать. Станем самыми лучшими кунаками, оба богатыми будем, Уразай.
– Ай-е… Так и будет, – подтверждал слова старшины воеводский писарь.
– Моя рука, Уразай, будет твоей рукой. Мои глаза – твоими глазами. Мои уши – твоими…
– Ага, так. Будет все так… Вон и Чульма видна, – пришпорил коня Уразай вырываясь вперед.
Еще не разошлись люди от кибитки Аллаязгула, когда к ним подъехали два всадника. Лишь немногие знали в лицо воеводского писаря, но все уже слышали о том, что он предостерег башкир о грозившей им опасности. И добрая и худая весть по аулам вместе с ветром летит, а то и еще быстрее. Один из башкир, бывший накануне в Уфе, узнал Уразая.
– Бачка писарь приехал!
Уразай перехватил из руки Уразкула повод его коня, чтобы тот не рванулся с места, и заговорил:
– Я сказал вчера вечером приходившим к воеводе башкирам, чтобы они скорей уходили…
– Знаем, бачка, слышали. Спасибо тебе.
– А теперь я сам пришел к вам, чтобы вы видели во мне своего человека.
– Рады видеть, бачка, тебя. Еще раз спасибо.
– И я к вам пришел, – сказал Уразкул.
– Да, и он, – подтвердил его слова Уразай и злобно усмехнулся. – Знайте все, этот старшина Уразкул вызвался быть со мной вместе и как бы действовать заодно.
– Так, да, – кивнул Уразкул.
– Он надеется, – продолжал Уразай, – что я узнаю имена зачинщиков возмущения, сообщу их ему и он выдаст их. За это воевода и царь наградят его. Он ваш враг. Делайте с ним, что хотите.
Уразкул, сутулясь, сидел на коне с вытаращенными глазами – верить ли услышанному?.. Потом, опомнившись, гикнул на коня, и тот взвился на дыбы, затряс головой, стараясь рвануться в сторону, но Уразай крепко держал его повод, а несколько человек уже вцепились в старшину и стаскивали его с седла.
– Собака! – прохрипел Уразкул, метнув ненавистный взгляд на писаря. – У-у… – и заскрежетал зубами.
Уразай плюнул ему в лицо.
Убить злого, подлого человека? Нет, это будет очень легко для него. Мертвый ничего не чувствует, не сознает, а надо сделать так, чтобы этот презренный старшина оставался навсегда опозоренным и не находил бы себе места на земле. Пусть его имя станет вонючим!
Два молодых башкирских батыря притащили большой чан, а сбежавшиеся со всех сторон люди наполнили чан кислым молоком.
– Окунись! – тащили к чану Уразкула.
Он отбивался, хрипел, визжал, стараясь вырваться из рук батырей, волочивших его по земле. Укусил одному из них палец.
Под громкий хохот и одобрительные крики собравшихся башкир старшину Уразкула подняли над чаном и, держа за ноги, окунули головой в кислое молоко. Тут же приподняли и окунули снова. Захлебываясь, Уразкул жадно ловил воздух широко раскрытым ртом, отплевывался, извивался в руках державших его людей, и во все стороны, как плевки, летели от него ошметки кислого молока. В третий раз окунули его в чан, а потом бросили на землю.
Старик Аллаязгул пнул его ногой в бок.
– Лучше смерть, чем такой позор! Об этом будут знать все башкиры. Никто тебя не пустит теперь к себе и не захочет говорить с тобой. Лишь один шайтан не оставит тебя своими заботами. Тьфу! – плюнул Аллаязгул на него.
И один за другим все башкиры аула подходили и плевали на Уразкула.
По холмистой местности, поросшей кустарником, продвигался к новой Чебаркульской крепости конный отряд правительственных войск под командой бывшего царского стольника Ивана Бахметева.
– Случилось, что на самой высокой уральской горе напал на башкирского старца трехголовой змей, а башкирец свою заклятую молитву ексей-мексей проговорил да как саблей махнул, так все три змеиные головы напрочь и отлетели, – рассказывал солдат ехавшим рядом с ним товарищам.
– Ври ты!
– Ей-ей! Филька-ездовый сказывал… Он, башкирец энтот, еще не такие шутки выделывал. Сейчас его будто в помине нет, одни кусты да трава сбочь дороги, а на деле это он сам кустом для отвода глаз обернулся.
– Брось, не пужай, – обрывали говорливого солдата другие, настороженно, с опаской приглядываясь к кустам.
– Они, как озвереют, не попадайся. Одно слово сказать – басурманы.
– Это в точности так. Зубами готовы рвать.
– А чего нам нужно от них? Ихнюю кровь льем и свою. Земли кругом много, и ничья она. Живи знай.
– Ну нет… Я бы всех этих башкирцев… Они б у меня… Тут бы им всем и каюк. Кому нужны они, нехристи?!
За разговорами легче было продвигаться вперед. Уже много несчитанных верст оставлено позади, и теперь шаг за шагом отряд все ближе подходил к месту своей будущей стоянки, откуда ему предстояло делать набеги на аулы непокорных башкир.
Тихо в степи, и тихо в горах. Даже очень чуткое ухо не могло уловить ни малейшего шороха в наползавших на землю сумерках. Как же услышать чужих всадников, если копыта их коней обернуты мягкими шкурами. Кони не храпели, не ржали, а сами всадники, низко пригнувшись к ним, затаивали дыхание.
В накидках из волчьих и рысьих шкур ехали бурзянцы; в стеганых халатах и лисьих малахаях – бушмас-кипчаки. Ноги людей тоже обернуты сыромятной кожей, чтобы у спешившихся с коней не слышен был шаг. На древках у них конские челюсти, как топоры; длинные палки с заостренными и обожженными концами – копья. У всех всадников ременные нагайки с вплетенными в них конскими зубами; к седлам подвязаны пуки веревок – арканы для врагов. В белых шароварах и белых кафтанах, с луками и колчанами, набитыми стрелами, ехали тамьянцы. В ладно сшитых чекменях, с ножами и кинжалами, отделанными серебром, – щеголеватые табынцы и горбоносые, угрюмые тунгаурцы. За ними – каршинцы в островерхих шапках с опушкой из барсучьего меха. На халатах поблескивали юшманы – нашитые металлические бляхи, на головах у многих шлемы и мисюрки.
Каждого из этих батырей перед началом похода провожали из аулов величальными песнями:
Ай, джигит, самый первый джигит!
Ростом он выше всех!
Лицом он красивее всех!
Зубами белее всех!
Губами краснее всех!
Сердцем щедрее всех!
Ай, джигит! Ай, джигит!
В предгорье, у края ковыльной степи стояла новая Чебаркульская крепость. В безветренной устоявшейся тишине словно издали накатывались одна за другой волны потревоженного ковыля. Может, только зоркий глаз беркута, парившего в вышине, мог бы заметить, как, маскируясь ковылем, ползли по степи люди, прикрепив к голове, к плечам, к поясу легкие густые метелки, и казалось, что это взволнованный неощущаемым ветром ковыль широкими грядами накатывался все ближе к крепости.
– В самом деле, что это за диво? Ветра нет, а ковыль в непрестанном движении… – вглядываясь в степную даль, удивлялся часовой, стоявший на крепостном валу. Он побежал было к башне, чтобы сообщить о замеченном, но впившаяся в горло стрела опрокинула его навзничь. И сразу в начавшей сумерничать степи стали вспыхивать огоньки: лежа в ковыле, башкирские воины выбивали кремнем огонь, поджигали курчавую бересту, прикрепленную к наконечникам стрел, и посылали эти горящие стрелы в деревянные башни крепости. Одни из стрел гасли, не долетая до цели, а другие впивались в бревна и в пазы между ними, проконопаченные хорошо высохшей паклей, и оставляли в ней свое огненное жало. Еще минута, другая – и зачадила, загорелась высокая башня.
Будто сразу уплотнились отшатнувшиеся от зарева сумерки и, вместе с расстилавшимся дымом, укрыли потемками степь, передав ее быстро наступившему вечеру, готовому тотчас перейти в непроглядную ночь. Лишь поблизости от пожарища колеблющиеся огневые блики высвечивали землю.
– Новая крепость горит! – угадывал командир отряда Бахметев.
Он погнал быстрее коня, и за ним весь его отряд перешел с неторопливого конского шага на рысь.
Все внимание Бахметева было обращено на зарево сильнее разгоравшегося пожара. Среди окружающей темноты вдали выделялись контуры Чебаркульской крепости, озаренные багровым отсветом, и всему отряду передавался внезапный сполох.
Наступила минута, когда бывший писарь воеводской канцелярии Уразай, ставший начальником башкирского отряда повстанцев, состоявшего из представителей разных родов, дал знак забыть о прежней предосторожности, а неистовым гиком и свистом ошеломить царских конников и кинуться на них. И вот уже туго захлестнула петля аркана и сорвала с коня одного всадника, а за ним слетел с седла другой. Смачно впивались стрелы в конские и людские тела, в ходу были копья и кинжалы.
Из-за дальней горы поднялась вызревшая луна и вместе с заревом пожара осветила землю, давая возможность каждой стороне различить врагов. Вот с перерезанным горлом упала лошадь, увлекая за собой всадника; вот сразу две стрелы вонзились в грудь и в шею закричавшего солдата; стали чаще раздаваться ружейные выстрелы, и уже неподвижно распластались на земле два молодых табанских батыря. Злобно взвизгивали и кусались разъяренные кони, а из ковыльной степи уже не ползком, а быстрыми перебежками спешили башкиры на помощь своим, держа в зубах длинные ножи и стреляя на бегу из луков. И, заглушая все звуки завязавшейся битвы, раздался грохот пушечной пальбы. Это гарнизон Чебаркульской крепости, опомнясь от внезапного нападения, начал обстрел повстанцев. Кони пугались взметнувшейся от взрывов земли и уносили своих седоков в разные стороны, перестав повиноваться их воле. А пушки все стреляли, и под прикрытием их огня отряд Бахметева проскочил в открытые для него крепостные ворота.
Ночь. На высоком холме, всматриваясь в далекое зарево, стояли старик Аллаязгул, Уразай и русский беглец Антон.
– Опять на Казанской дороге горит, – сказал Уразай.
Опять… А несколько в стороне из расщелины гор поднималось новое зарево.
– И там наш аул или тептярская деревня горит… Хотят во всей Башкирии ни одного нашего стойбища не оставить.
Внизу под обрывом холма слышался топот копыт, и появились всадники, собравшиеся в поход.
– Еще люди уходят. Дуванцы, – сказал Аллаязгул.
– Это трусы уходят, – мрачно заметил Антон.
– Нет, русак, не трусы. У них стрел больше нет. Только арканы да ножи, а у солдат ружья и пушки. Плохо, да… – тяжело вздохнул Аллаязгул.
Плохо. И у кипчаков тоже нет больше железных наконечников стрел. Один раз подвезли из кузницы небольшой запас, но все уже израсходовано, а солдаты разорили и дотла сожгли вместе с аулами все окрестные башкирские кузницы. Да еще и то надо помнить, что пуля из солдатского ружья летит дальше, чем стрела из лука башкирина. Стрела зачастую и не долетает до цели. А если ударит пушка, то это бывает похоже на то, будто сам шайтан из своей огнедышащей пасти плюет смертоносным плевком. Аллах не хочет помочь своим правоверным и поразить нечестивых, словно не видит, что его людей убивают, отдают в рабство верным царю старшинам, мурзам, баям или русским помещикам. Как же драться, как защищать свою жизнь, если нет даже стрел? Рассердившиеся табанцы убили своего муллу за то, что он плохо просил аллаха, очень небрежно молился ему. Теперь табанцы тоже уходят.
В лагере повстанцев начинался разброд.
– Ой, ой!.. – доносился надрывающий душу стон. – Урал мой, Урал мой… Лошади наши паслись здесь… Девушки наши пели здесь…
Антон тронул за плечо Уразая.
– Слушай… Лагерь Бахметева не так далеко. Мы подойдем – сучок под ногой не хрустнет. Подкрадемся ночью да сонных их…
Уразай стоял, думал, а старик Аллаязгул приподнял руку, словно отстраняясь от таких слов.
– Что ты, что ты, русак!.. Рыбу сонную нельзя бить острогой, как же сонных людей убивать?! Разбуди их и вызови на бой. Только так это можно.
Дозорные Бахметева узнали, где укрывался отряд повстанцев-башкир, и, повернув коней, степью поскакали в свой лагерь. Ни одна стрела не долетела до них, и у самого Уразая теперь опустел колчан.
Конечно, солдаты сообщат командиру о своей удачной разведке, а он прикажет отряду напасть на повстанцев и расправиться с ними. Если бы солдаты честно приняли бой на ножах, тогда можно было бы сразиться с ними, но они ведь начнут стрелять из своих ружей, не подпуская близко к себе ни одного башкирского батыря, и, кроме проклятий, ничем на это ответить нельзя.
Надо тоже уходить, не оставив врагам никого из раненых. Плохо, что поднявшийся ветер дует в ту сторону, где находится Бахметев со своими солдатами, и, как ни прикладывай ухо к земле, не услышишь отсюда, издали, конского топота: мешает ветер, шелестящий в ковыльной степи.
Нет, нет, это на счастье башкирам летит в ту сторону ветер. Пожалуй, зря табанцы убили муллу, – аллах, должно быть, услышал его просьбу о помощи и послал правоверным этот ветер. Старик Аллаязгул подсказал Уразаю и Антону, что надо сделать, когда вдали покажутся солдаты.
– Да, так! – обрадованно согласился Уразай.
– Хорошо надоумил, отец. Спасибо тебе, – благодарил русак Антон.
И вскоре вдалеке действительно показались вражеские всадники. Как хорошо, что ветер так стремительно летит на них! Кремень высекает искры, одна за другой вспыхивают метелки густого ковыля, и ветер раздувает огонь. Катятся по степи вспыхнувшие шары перекати-поле, и вот уже широким разливом огня охватило впереди всю степь.
Опаленный степным пожаром жаркий ветер гонит вспять обезумевших коней, а их всадники все сильнее, все неистовей нахлестывают и пришпоривают их, чтобы они мчались быстрее назад от настигающей их огнедышащей бури…
У пепелища, оставшегося от большого аула, на короткую передышку остановились изнуренные люди с непокрытыми головами. Лишь два капрала сопровождали их, да и эта стража была не нужна потому, что люди добровольно шли навстречу последнему дню и часу своей злополучной судьбы. Теперь уже не долгим оставался их путь, который вот-вот должны навсегда прервать солдаты карательной экспедиции. Каждый недавний повстанец нес на себе плаху и топор, чтобы принять смерть.
Среди этих обреченных людей был старик Аллаязгул. Он обратился к капралу с просьбой разрешить достать из колодца воды.
– Пить захотелось?
– Захотелось, бачка.
– Ну… – неопределенно промолвил капрал и, подумав, разрешил: – Перед смертью можно.
Люди сгрудились у колодца, и капрал, вдруг побагровев от негодования, закричал:
– Куда?! Не положено кучками… Поодаль один от другого будь. По череду подходи, – распоряжался он.
Глоток… Еще глоток… Никогда такой вкусной и такой живительной не была вода. Еще по капле – на глаза, на лоб, на грудь…
– Эй! Купаться, что ли, задумал? – кричал капрал. – А ну отходи, супостат!
Глубоко вздохнув, Аллаязгул отошел. Молодой его друг уфимский батырь Уразай честно встретил в бою свою смерть. И русак Антон тоже. А вот ему, старику Аллаязгулу, придется безропотно положить на плаху свою повинную голову и принимать позорную рабскую смерть. Не в чести будет он ни перед людской памятью, ни перед взором аллаха.
Вот и отряд карателей подошел. Солдаты спешились с коней. От них отделился сутуловатый башкирин в новом полосатом халате и неторопливой походкой направился вдоль длинного ряда пришедших с повинной людей.
– Ха! – громко выдохнул он и уставился злобным взглядом на Аллаязгула. Гнев раскалил его лицо, и он хрипло спросил: – Узнаешь меня?
– Узнаю, – ответил старик.
– Все помнишь?
– Все.
– И как плевал на меня?
– И как плевал на тебя.
– Начальник сказал, что рубить голову будут каждому третьему. Я скажу, чтобы начинали с тебя. А потом, – шагнул Уразкул ближе к Аллаязгулу, – подниму твои веки и плюну в твои глаза. Поквитаемся так.
«Нет, не так!» – мгновенно решил Аллаязгул, и не успел Уразкул ни увернуться, ни защититься – топор старика с маху впился своим лезвием в его шею, и верный начальству башкирский старшина, натужно крякнув, ничком ткнулся в дорожную пыль.
Благодаренье аллаху, теперь не позорной будет смерть старого Аллаязгула.
VСколько бы ни было солдат у царя Петра, все они на перечете. И никто из набранных новиков не лишний. Предстояла отчаянная схватка с опаснейшим врагом Карлом XII, захватившим Саксонию, изгнавшим из Польши короля Августа и уже переступившим западный рубеж русской земли. Все силы следовало напрячь на борьбу с ним, а тут тебе на востоке полыхало зарево злого башкирского бунта, и на его усмирение тоже нужны были солдаты.
Казанский вице-губернатор Кудрявцев писал царю: «Башкирское воровство умножается, и татары Казанского уезда многие пристали и многие пригородки закамские, также и на Казанской стороне Камы-реки дворцовое село Елабугу осадили, и из тех пригородков Заинек, который от Казани расстоянием 200 верст, сожгли и людей порубили, а иных в полон побрали, а уездных людей, татар и чувашу Казанского и Уфимского уездов воры башкирцы наговаривают, будто ратных людей посылают прибыльщики без твоего указа, собою, и чтоб везде русских людей побивать, потому что они с прибыльщиками одноверцы, и, собрався великим собраньем, хотят идти под Казань».
Петр поручил князю Хованскому потушить башкирский пожар как можно скорее и постараться сделать это мирными средствами. Хованский послал из Казани толмача и верных ясачных татар для переговоров с повстанцами, и встреча их произошла на Арской дороге в восьмидесяти верстах от Казани.
Посланцы Хованского спрашивали: «Для чего они, воры башкирцы, великому государю изменили и в Казанском уезде многие села и деревни и церкви пожгли и людей порубили и покололи?»
Воры на это отвечали: «Села, деревни и церкви пожигают и людей рубят и колют они для того, чтобы великому государю учинилось подлинно известно, потому наперед до сего к нему великому государю и Москве на прибыльщиков о всяких своих нуждах посылали они свою братью ясашных людей и челобитчиков, и те их челобитчики были переиманы и биты кнутьем, а иные перевешены, а отповеди им никакие в том не учинено. И чтоб великий государь пожаловал их, велел с них, башкирцев и татap, и с вотяков и с черемисы для их скудости новонакладную на них прибыль снять, и они, башкирцы и татары отступят и пойдут в домы свои, и разоренья никакого чинить не будут, и свою братью от такого воровства уймут».
Распоряжения снять с них «новонакладную прибыль» не поступило, а потому и покорности не было.
Башкиры Ногайской дороги осадили Соловарный городок под Уфой, и, «наложа на телеги сухова леса, зажегши, подвезли под городовую стену, и тот город и церковь выжгли и людей побили».
Из Зауралья приказчик Белоярской слободы Григорий Шарыгин доносил, что в слободу к ним приезжал башкирец Атаяк, слыхавший о сборе мятежных башкир на озере Чебаркуле для подготовки нападения на слободу. И там был сын нового башкирского хана Рыс-Махамбет, спешно проводивший сборы вооруженных башкир.
Владелец Невьянских заводов Никита Демидов тревожно сообщал: «Ныне на Невьянских заводах от воровских воинских людей башкирцев вельми опасно жить» – и просил прислать с Верхотурья казаков и солдат, «чтобы казны не истерять и заводов в разоренье не привести».
Башкиры продолжали сопротивляться царским властям, не выплачивать новонакладных сборов и не выдавать беглых.
Тревожные вести, доносившиеся в Казань до Хованского, чередовались с реляциями об успешных действиях усмирителей: по Арской дороге продвигался отряд Осипа Бартенева и в тридцати верстах от Казани нанес поражение повстанцам. Вышедшие к нему с повинной башкиры несли на себе плахи и топоры. Со стороны города Сергиевска, где сера из воды бежит, продвигался отряд Невежина, отбивший мятежных башкир от Билярска.
Пригасало возмущение в одном месте, но разгоралось в другом, не успокаивалась многомятежная Россия, волнуясь в кровавом бунтовстве.
До бога – высоко, до царя – далеко. Некому покарать нечестивых вершителей неправды; отдано Российское государство во власть лихоимцам, а сам царь где-то за тридевять земель воюет со шведами. От Москвы и от других извечно стоящих стольных русских городов царь в дальней дали, а от города Астрахани и еще того дальше, потому как стоит эта Астрахань на самом краю русской земли и за ней только соленая глубь неоглядного Хвалынского моря. Не сразу доплывают до Астрахани по Волге-реке вести-новости, из которых хороших не припомнишь, а плохих лучше бы никогда и не знать, – топило бы их невозвратно зыбучей волной. И без того жизнь не в радостях.
Пошумели и, похоже, свыклись многие русские люди с изумлявшими взор нововведениями затеваемыми царем Петром: обязательным брадобритием и новомодным платьем по немецкому образцу, а до Астрахани эти новшества докатились в последний срок. Она все еще продолжала жить по-старинному. В ней и стрельцы – в своем допрежнем звании, тогда как в Москве их всех под корень перевели, но вот подошло время, когда астраханцам предоставлялось или безропотно следовать ненавистной еретической моде: мужское лицо оголить да в постыдно-кургузое обряжаться, или же со всем рвением постоять за порушаемую старину.
Объявились непокорные люди самых разных житейских достатков. Первым из них был человек из гостиной сотни Яков Носов, а к нему сразу же присоединились тоже гостинодворцы Артемий Анцыфоров да Осип Твердышов. И примкнули пятидесятники стрелецких полков, сержанты солдатской части и посадские, среди которых было много раскольников.
Привольно до этого жилось астраханскому воеводе Ржевскому и другим начальным людям, находившимся в большом отдалении от Москвы, и они привычно действовали по своей дурной прихоти: что хочу, то творю! Постоянными притеснениями давно уже возбуждали недовольство астраханских жителей. Лучшие рыболовные тони были в руках воеводских приспешников да у монастырей, которым все больше постная, рыбная пища требовалась: осетры, севрюги да стерляди. Воевода Ржевский ввел причальные, привальные и отвальные подати; почти в два раза повысил цену на соль, что ставило под угрозу рыболовные промыслы посадских людей, а на пристанях и на промыслах кое-как перебивались с нужды на недохватки многие беглые люди.
Офицеры, среди которых было немало иностранцев, презиравших все русское, находились такие, что присваивали себе кормовые деньги стрельцов и солдат, заставляя их работать на себя. В довершение всего в один июльский день ураганом пронеслась молва о том, что в Астрахани в течение семи лет будет запрещено играть свадьбы, а всех невест прикажут выдавать замуж за немцев, которые для этого приедут из Казани.
– Батюшка… Матушка, что же делать-то?.. – вопили заневестившиеся дочки.
– Да то и делать, что лучше за последнего галаха, за нищеброда, чем за немца-еретика.
Не до сватовства, не до промедления времени. Пока только слух прошел и еще не было объявлено указа, – значит, следовало родителям торопиться, чтобы дочку не онемечили, и в первое же воскресенье было сыграно в Астрахани более ста свадеб. Хотя иной зять и не ахти какой завидный, но и то хорошо, что он единоплеменный, – уберег господь от непоправимой беды с еретиком породниться.
И еще от одного непотребства, слава богу, избавились, а до этого было так: войди в воеводскую канцелярию, отвесь низкий поклон самому воеводе или кому из его подручных, одновременно с этим поклонишься находившимся там деревянным кумирским богам, к коим и сам воевода, и все другие начальные люди привержены. Озлобившись на такое идолопоклонство, взбунтовавшиеся астраханцы всех этих кумирских богов в печах пожгли, как дрова, чтобы никакого глумления над христианской верой никто учинять не мог, поклоняясь тем поганым кумирам. Правда, вскоре выяснилось, что это были простые деревянные болваны, столярным умением поделанные наподобие человеческой головы, и предназначались они для бережения пышнокудрых париков, чтобы те на них расправлялись. Но все равно хорошо, что огнем их пожгли.
Никак не угомонить было забунтовавших, и в первые минуты воевода Тимофей Ржевский плечами пожимал: чего они взголчились? Или у старых бородачей память отшибло, что еще царь Федор Алексеевич дворянам и приказным людям повелевал носить короткие кафтаны вместо долгополых охабней и однорядок. Чего ж теперь на веленья царя Петра ополчились? И в бытность царя Михаила иноземную одежду даже царским детям шили.
– Это у тебя, похоже, память отшибло, – шумели ему в ответ ярые ревнители старины. – И ты, воевода, на царя Михаила напраслину не клепай. От него указ был, запрещавший носить срамное кургузое платье, и чтобы других иноземных обычаев никто из русских людей не перенимал: волос на голове не подстригали и бороды свои берегли. На что уж Никон-патриарх больше нечестивцем был, нежели священным пастырем, а и тот, увидав немецкие кафтаны, велел изрезать их на куски да сжечь.
– И не только за бороду и одежу наша обида на тебя, окаянного, – распалялись злобой на Ржевского спорившие с ним астраханские начетники, знатоки старины.
На улицах табунились, сбивались люди в кучки и наперебой выкрикивали многие воеводские вины.
– Пошто он меня за три обруча кнутом бить велел? – надрывая голос, обращался то к одному, то к другому посадский бондарь. – По сей день метины на спине.
– Хотя хворосту на шесть денег в лодке с энтого берега привези, а ему давай гривну привального. Это как?..
– Зачем стрельца Гришку Ефтифеева за караул посадил? Он праведный человек: пускай, говорил, мученической смертью помру, а сборы пошлин с бород и с долгополого платья собирать не стану. И себе самому бороду не сбрил…
– Народ в церкву шел, а воевода стражников натравил, чтоб они силой людей хватали, у мужиков и особливо у баб не по подобию обкорнали одежу, а до стыдного оголения…
– Усы и бороды, при нещадной ругани, не столь стригли, сколь выдирали с мясом. Вот она, губа, – по сей день не зажившая…
– У стрельцов ружья велел отобрать, хлебного жалованья им не давал…
– С бань по рублю побор и по пять алтын…
– С погребов – по гривне…
– Подымных – с каждого дыму по две деньги. Хоть печку совсем не топи…
– С баб и с их малолетних детишков, чьи отцы в свейском походе, побор денег требовал, а у кого копейки за душой не было, тех сажал за караул без корма и без питья да потом в правеже бил нещадно. Несчастные бабы дворишки свои как зря продавали, детишков в заклад отдавали…
– Приходили по Волге струги с хлебными припасами, а воевода велел свозить хлеб на свой житный двор, а плесневелый и гнилой приказывал целовальникам для торга принимать, а как ежели от кого из них ослушание, батожьем насмерть бил…
– В пургу, в непогоду служилых людей дрова рубить посылал, и сколь из них помирало от стужи да на плаву… Вместе с плотами тонули, а иных кумыки в полон забирали да в хивскую и бухарскую землю нехристям продавали…
– Немцы для своего ради смеха посадских людей в великий пост мясо есть заставляли и всякое ругательство их женам и детям чинили, а воевода над нашими жалобами только и знал что смеялся.