Текст книги "Великое сидение"
Автор книги: Евгений Люфанов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 60 страниц)
– Дядюшка… государь купит мне… Я скажу… – всхлипывала Анна.
– Ага. Купит, как козу облупит. Дожидайся-сиди. Государь сам себе чулки штопает, на покупку денег зря не бросает. У него, знаешь ли, сколь денег на новый город идет? Как узнала я нынче – ахнула. Думала, и ума решусь вовсе… Ну-к тебя, только сонный час мне спугнула… – И царица Прасковья пошла в опочивальню.
Анна долго стояла у окна, колупая ногтями замазку. Холодная, бледно-голубая река текла перед ней с низкими, словно нарочно вдавленными берегами. Начинались сумерки, а сквозь них река, небо и крепость казались не настоящими, а будто нарисованными. Потом стал наползать туман, непроглядной занавесью опустился за окном, и пропал город, будто его и не было никогда.
Когда Анна отошла от окна, заметила на столе оставленную гостинодворцами коробочку, и сердце заколотилось вдруг часто-часто. «Забыли… Или тот, что руку-то в лавке жал… Может, он нарочно оставил?..»
Открыла коробочку, поднесла к лицу – и повеяли, повеяли на нее, защекотали в носу «вздохи амура».
И решила ту коробочку утаить.
VIНа подоконнике чем-то наполненный холщовый мешок. Тронула Анна его, подумала – не орехи ли? Раскрыла мешок, а в нем – зубы: желтые, почерневшие, целые и обломанные, подгнившие и здоровые, собственноручно вырванные царем Петром в пору его зубодерного увлечения.
Одним из самых верных способов приобрести расположение государя было обратиться к его помощи вырвать будто бы больной зуб. Не беда, что он совершенно здоровый, – зубов много, нечего их жалеть.
От окон исходил мглистый свет, потому что на дворе было хмуро. Анне стало вдруг зябко, и она поежилась, передернула плечами. А может, причиной тому были эти самые зубы, до которых дотронулась рукой, или монстры, что упрятаны в банки и смотрят оттуда. Было боязно, оторопь брала, а уйти-убежать не хотелось.
А вот – две доски с наколотыми на них мухами, жужелицами, мотыльками, жуками. И на что это пакость такая?..
В углу комнаты, опустив длинные шестипалые руки, стоял живой одноглазый монстр, и этот глаз у него был навыкате. Он тут сторожил и не давал разводиться мусору. Анна с любопытством посмотрела на него, а потом подошла к банке с утробными младенцами, кои были о двух головах, и о двух животах, а рук у каждого по одной и по одной ноге. Мерзко все и предивно, и словно глаза завораживает.
В другой банке лежала женская голова с длинными темными волосами, с пухлыми, точно застывшими в ухмылке губами и будто бы даже с легким румянцем на щеках. Глаза у головы прикрыты набухшими веками, виден был шейный отруб.
И на голову Анна смотрела с боязливым любопытством, пригибалась, заглядывала снизу, стараясь увидеть глаза головы.
Хлопнула дверь, и Анна вздрогнула. Увидев вошедшего царя, засуетился живой шестипалый монстр, что-то замычал, затряс головой, – он был немым от рождения.
– Аннушка?.. – удивился Петр, увидев племянницу, и обрадовался. – Здравствуй, свет!
Анна сделала книксен, и дядя поцеловал ее в голову. Потом тронул за подбородок и, увидев смущение на ее лице, засмеялся. Анна улыбнулась в ответ.
– Не робко смотреть? – спросил Петр, кивнув на расставленные по полкам банки, и, не дожидаясь ответа, похвалил: – Молодец!
Он сам подвел ее снова к банке с утробными двухголовыми младенцами, положил широкую свою длань на плечо племянницы и, слегка откашлявшись, неторопливо заговорил, чтобы было для нее вразумительно:
– Как в человечьей, Аннушка, так в зверской и птичьей породе случается, что могут родиться монстры, сиречь уроды, кои во всех странах бывают и в просвещенных государствах собираются для людского смотрения, как диковины. Иные невежды по малому своему разумению полагают, что причиняется уродство зарожденным существам по дьявольскому наваждению, от злонамеренного чародейства и волшебства, чему, Аннушка-свет, быть никак не возможно. Порча же случается от повреждения внутреннего, а еще от страха и мнения, коему была мать подвержена. Тому явные примеры есть: чего ужаснется при беремени мать, того такие отметины на дитяти окажутся.
Анна слушала, приоткрыв рот и понимающе кивала головой.
Петр любил анатомию, медицину. Кроме выдергивания зубов сам выпускал из больных водяной болезнью воду и искренне удивлялся, отчего такие больные умирали, когда им было сделано полегчание. Любил открывать кровь; отменял лечение, назначенное докторами, и назначал свое. Служащим в петербургском госпитале вменялось в обязанность извещать царя о всех случаях, когда предстояла интересная операция, и не упускал возможности присутствовать, а иной раз, отстраняя хирурга, сам брался за нож, уверенный, что сделает операцию скорее и лучше.
Петру обязана Москва открытием в 1706 году первого военного госпиталя и школы хирургии; в том же году по его указу были учреждены аптеки в Петербурге, Казани, Глухове, и главное его внимание было обращено на лечение раненых воинов, а о партикулярных городских жителях и простых людях говорил, что с них довольно и бани. Советовал сильней париться, чтобы жаром выгонять болезнь, а потом сразу же окунаться в холодную воду или в снег, чтобы всему телу дать встряску. Ради изучения анатомии с любопытством рассматривал срубленные головы казненных преступников.
– Перед несколькими летами, – рассказывал Анне Петр, – мною издавался народу указ, чтобы объявляли всех видов монстров, но таят, таят их невежды, – с огорчением вздохнул он. – Того ради указ подновлять придется. Особую просторную куншт-камеру надо будет состроить для них. Полагаю, что наберу монстров во множестве. Быть того не может, чтобы их в России не было. И птичьи, и скотские, и зверские, и человечьи тож есть. Вон, – указал на шестипалого, одноглазого, стоявшего в некотором отдалении, – ста рублей за такого не пожалел. А доставили бы гораздо чуднее, то гораздо больше бы дал. И все, Аннушка, монстры, когда умрут, то кладутся в спирты, буде ж того нет, то в двойное, а по нужде в простое вино. И закрывать надо крепко дабы не испортилось, а виднелось сквозь стекло, как в подлинной натуралии.
Петр подошел к живому монстру, велел ему раскрыть рот и принюхался: нет, винным перегаром не пахло. А допрежь такой тут сторож стоял, что в недальнем будущем времени от всех мертвых монстров осталась бы лишь одна тлетворная гниль. Прежний их блюститель таким сластеной оказался, что из банок на отпив себе отливал, а чтобы его прокудливость неприметной казалась, добавлял в банки воду. От такой подмены некоторые натуралии стали портиться. Пришлось винопивного лакомку нещадно кнутом похлестать и в каторжные работы отправить. Этот страж монстров воздержанный, достойный похвалы, и царь добродушно похлопал его рукой по плечу. Потом подвел Анну к женской отрубленной голове и поучал:
– Вон, видишь, из шеи жилы торчат? По толстым жилам течет кровь артериальная, а по тонким – венозная. А потом кровь обоих видов в человечьем сердце смешается и в обрат течет, только по венозным жилам – былая артериальная, а по артериальным – венозная.
Это было что-то мудреное, и Анна только хлопала глазами, глядя то на своего ученого дядюшку, то на голову в банке. Вспомнила подсказку двоюродного братца, царевича Алексея: пауков либо тараканов подсунуть. Вот бы смеху-то было! И готова была, на удивление царю, засмеяться.
– Ну, гляди… А в ту половину, мой совет, не ходи, – указал он на закрытую дверь смежной комнаты. – Покуда ты девица, и глядеть тебе на то непотребно.
Петр шутливо ударил ее пальцем по носу, весело подмигнул и сам пошел как раз, в ту, запретную, половину.
Анна запомнила его предостережение, решив: как только отбудет куда-нибудь дядюшка-государь хоть на несколько дней, непременно надо будет проникнуть тогда в ту, потайную комнату. Что ж такое там?..
Смелее подошла к живому монстру и остановилась против него. Монстр пристально, не мигая, смотрел на нее своим единственным глазом. Анна подобрала пальцы к ладони, оставив один указательный, нацелилась и ткнула им в этот немигающий, в упор глядящий на нее глаз, а потом, не удержавшись от разбиравшего ее смеха, фыркнула в ладонь и выбежала вон.
Дождь лил не переставая весь день, и от этого такая скучища, что устала царица Прасковья то и дело закрещивать широкий позевок. До ночного сна еще далеко, говорить не о чем, вроде обо всем уже переговорено, да и не великая она охотница здесь, в Петербурге, попусту лясы точить, – еще, чего доброго, сболтнешь лишнее. Решила в клубок пряжу мотать, взятую у Катерины Алексеевны.
– О-охти-и… – зевалось все время.
Приехали в Петербург, и оказалось, что тревоги и опасения были напрасными. Вот и слава богу! Не за худым призвал царь сюда: хочет, чтобы покорные ему сродичи находились при нем. Ну и пусть. Подтвердил свое обещание: племянниц, Катерину и Анну, как они становятся вполне в подоспевшей поре для замужества, выдать за иноземных не только по своему званию вельмож, а доподлинных королевичей. Пусть так.
Новая – сказать, как бы царица, – хоть и из поганских мест ее привезли, хоть и подлой породы, а ничего, бабочка обходительная, и государь ею шибко доволен.
Опять – пусть.
Дивны дела твои, господи! Старик Тимофей Архипыч провещал напоследок, будто Парашке королевною стать, а Анне будто схиму принять. Пути господни неисповедимы, но схиму-то Анне зачем?.. Что-нибудь наврал старый, переговорил через край.
– О-хо-хо-хо-хо-о…
О чем бы подумать еще?.. Ах да, пряжу ведь хотела мотать… Экая трухлявая голова, – позабыла.
Стала пряжу мотать, и голова сразу сделалась легкой, бездумной, да и рукам дело нашлось. Позевывала и мотала, мотала себе и позевывала, – так время и скороталось до самого вечера. Куда как хорошо!
А царевны отправились смотреть заморских лицедеев в большом комедиальном амбаре, что у литейного двора. Амбар этот называли еще непонятным словом – феатр.
В особом чулане с окошком купили впускные ярлыки на толстой бумаге и вошли в зал. Анна была в модной прическе, называемой «расцветающая приятность», надушенная «вздохами амура». Замечала, как на нее указывали пальцами и о чем-то перешептывались, как павы разряженные, ближние и дальние соседки по скамьям, и была этому очень довольна: конечно, о ней говорят. На Катерину смотрели меньше, а Парашка вовсе никого не интересовала.
Зрителей было немного, наверно, потому, что за самый дешевый ярлык брали сорок копеек. Ветер гулял по рядам, и слышно было, как по крыше стучал дождь. Холодно в зале, хотя стены и обиты войлоком. В одном месте капало с потолка, и на полу образовалась лужа. Коптили сальные свечи.
Представление началось, как только на дворе потемнело. Музыка загудела, заревела; поросятами под ножами завизжали флейты, тяжело и гулко вздыхала большая труба, и у трубача выпучивались глаза, а надутые, раскрасневшиеся щеки вот-вот готовы были лопнуть, того и гляди, что из выпукло обозначившихся на лбу жил брызнет кровь… эта самая – венозная либо артериальная. Гремят музыканты, грохочут, свистят, ажио в ушах свербит, и кажется, что сами дощатые амбарные стены ходуном ходят.
Представлялась комедия с песнями и танцами о дон Педре и дон Яне, лихом соблазнителе слабых женских сердец, искусном амурных дел мастере.
Зрители, глядя на представление, громко щелкали орехи, плевались ореховой скорлупой, громогласно выражали свои похвалы и осуждения, переговаривались между собой. После каждого явления занавесный шпалер опускался, оставляя зрителей в темноте, и это означало перемену действия.
Анне нравилось все: и как пляшут, и как поют, и как, фальшивя, играют музыканты, и как ходят по скрипучим подмосткам нещадно размалеванные лицедеи, неистово размахивая руками. И Катерина сидела обомлевшая от восторга, пяля на всех изумленные глаза, и от души хохотала при каждом уместном и неуместном разе. А Парашка вскоре же начала дремать и сидела, дергаясь головой.
Когда представление окончилось, к ним подошел какой-то господин, с почтительным поклоном изысканно поводил в разные стороны рукой, как бы на испанский манер, и протянул афишку о предстоящем на другой день зрелище. На афишке означалось: «С платежом по полтине с персоны, итальянские марионеты или куклы, каждая длиной в два аршина, будут свободно ходить и так искусно представлять комедию о докторе Фавсте, как будто почти живые. Тако же и ученая лошадь действовать будет и канатный плясун».
При выходе из комедиального амбара Анне почудилось, что пристально глядят на нее, прожигают как угли чьи-то глаза. Повернула чуть в сторону голову – так и есть: немного поодаль, пробираясь вдоль стены, уставился на нее взглядом молодец в шелковой голубой рубахе, тот самый, из гостиного двора. И еще показалось, что, покривив губы в озорной усмешке, шибко потянул он носом в себя, будто стараясь уловить исходящие от нее, Анны, «вздохи амура». Анна вдруг засовестилась и опустила глаза.
У самого выхода был какой-то шум и слышались чьи-то громкие ругательства. И свалка была. Оказалось, что подрались пьяные конюхи. Их принялись усмирять, и тут же, под дождем, высекли.
Анна была очень довольна. Даже дождь веселил ее. А впереди каждый новый день сулил многие разные и зело приятные утехи. Как хорошо, что дядюшка-государь велел приехать им в Петербург!
– Зазывай, Митрий, зазывай! – приказывал сыну гостинодворский купец, заскучавший без покупателей. – И что это за день такой пустой выдался?! – ворчал он.
Митька, тряхнув волосами, выскочил за раствор лавки.
– А вот, господа хорошие, распочтенные… – громко и певуче только было начал он, да опрометью назад. – Царь идет!
– Куда?.. Где?..
– Там вон…
Петр заметил стремительно отпрянувшего молодца, – чего это он так поспешно спрятался? Не торгуют ли чем запретным? И шагнул к двери этой лавки.
Увидел его купец и обомлел. Мгновенно пронеслось в мыслях: царица Прасковья Федоровна нажаловалась, наговорила, чего и не было. Какой ответ держать? Какую беду ожидать?..
– Здорово живете! – беглым взглядом окинул царь лавку, принюхался, – вроде бы нет ничего подозрительного. Сказал: – За покупками к вам, – и улыбнулся, вызволяя купца из сковавшего страха.
– Здравия желаем… Великой вашей милости просим… за небывалое счастье нам… – сразу обрел купец возвратившийся к нему дар речи.
А Митька стоял, не моргая и не дыша.
С первого же взгляда понравился Петру купец: не старопрежняя у него бородища веником или лопатой, а подстриженная и сведенная в маленький аккуратный клинышек, и волосы на голове в короткой стрижке; одет в немецкого покроя новомодный сюртучок. Уже в солидном возрасте человек, но брюха не распустил, не оброс зряшним жиром, – по всему видно, что опрятный и деловой.
– Всемилостивейший великий государь… Царское ваше величество, – окончательно осмелев, кланялся и прижимал купец руки к груди. – Осчастливили, ваше величество…
– Как зовут меня, знаешь? – остановил его Петр. – И как по отцу. Изволь так и называть.
– Посмею ли…
– А ты посмей. И коли добрых слов тебе мало, то приказ выполняй.
– Государь-батюшка…
– Ну! – дрогнула у царя бровь, и он даже притопнул ногой.
– Петр Алексеевич…
– Вот-вот, – смягчил голос царь. – А теперь давай побеседуем. Самого-то как звать-величать?
– Артамоном, ваше царск… это… Петр Алексеич…
– По батюшке как?
– А по батюшке… Недостойно будет для нас, непривычно.
– А ты привыкай.
– А по батюшке, стало быть, Лукичом, – как после трудной работы, сразу вспотел купец, и лоб у него обметало крупными каплями.
– А тебя как зовут? – взглянул царь на неподвижно стоявшего парня.
– Звать как, изволите спрашивать?
– Кликать, – усмехнулся Петр.
– Митькой буду.
– Не Митькой, а Митрием, – поправил его Петр. – Ну, а по отцу величать станем, когда лысину обретешь. Подвинь-ка табуретец, Митрий… А ты, Артамон Лукич, садись подле, поговорим по душам.
Все вызнал он: чем и давно ли торгует купец Артамон Лукич Шорников, каково у него семейство, подворье, дом, капитал; какие имеет замыслы на дальнейшую жизнь и на дальнейшее дело. Артамон Лукич обстоятельно на все отвечал, зная, что таить ничего нельзя: если государь захочет, то все равно обо всем дознается, и с затаенным нетерпением ждал, к чему приведут эти расспросы.
А вот к чему: человек он, по всему видать, в самой силе, – опытный, смекалистый, и негоже ему довольствоваться тем, что имеет, когда можно и нужно развернуть дело несравненно шире Нужно будет – царь льготу даст, чтобы сразу же в большой и скорый ход дело шло. Пускай в этом гостином дворе другие купцы, кто помельче, аршинничают, а ему, Артамону Шорникову, следует из купеческого звания выходить, становясь фабрикантом или заводчиком. Мог бы он ткацкую фабрику поставить или завод, чтобы чугун отливать. К какому делу больше сердце лежит, к тому бы и становился. Никаких пошлин-поборов в первоначальное время казна брать с него не станет, а сама что-нибудь даст, чтобы крепче на ноги встал. Гоже ли такое Артамону Лукичу?..
Купец посчитал недостойным не столько для себя, сколько для своего высокого собеседника ответить ему в ту же минуту безотказным согласием. Вот, подумает государь, какие легкие мысли у этого Артамона, налету хватает, без всякого рассуждения. Значит, ошибочно, мол, в нем солидность приметил. Почесал купец переносицу, хотя она и не чесалась, глубоко вздохнул.
– Загадку, государь мой Петр Алексеевич, заганул.
– С ответом не тороплю, подумай, – благосклонно сказал Петр. – Поразмысли хорошенько и, ежели найдешь, что одному не осилить такое, то кого-нибудь из купцов-приятелей в кумпанство себе подбери, и начинайте с богом. На завод или на фабрику работных людей велю навсегда приписать. Может, решишься под Уралом-горой железоделательный завод основать, по примеру Никиты Демидова. Поразмысли как следует… А и тебе, малый, не за прилавком бы торчать, а в ученье идти, – обратился царь к Митьке.
– Он грамотный, – словно оберегал парня купец.
– К грамоте прилагаются и другие науки. Навигацкая, например. По всей своей стати сгож, – осмотрел Петр малого и тут же решил: – В навигацкую школу велю тебя взять, чтобы отменным офицером из нее вышел, командовать кораблем.
У Митьки жарко загорелись глаза: каким человеком может стать! По морям-океанам плавать!
– Со всей радостью, живота своего не жалея, готов служить вашему царскому величеству, – отчеканил он.
– Быть по сему, – удовлетворенно кивнул Петр. – А ты, Артамон Лукич, денек-другой подумай и дай мне знать, один ли возьмешься или с кем другим вкупе в промышленники выходить.
Так в неудачливый по торговле день, нежданно-негаданно повернулась иной стороной судьба гостинодворского купца Артамона Шорникова и его сына Митьки.
VIIЕще один переход – и обоз прибудет наконец в Петербург. От царицы Прасковьи не миновать ругань слушать: почему так много скотины перевелось, в три горла, что ли, мясо жрали?.. Не поверит, что в пути несколько коров пало, – не то что совсем при бескормице, а впроголодь шли, под кожей у каждой одна худоба оставалась. И в добавку к тем бедам нынешним утром на глазах у всех рыжая телушка утопилась. Весь гурт речку вброд перешел; ей же вздумалось, как по улице, вдоль воды идти.
– Кыря!.. Идол!.. – шумел на нее гуртовщик. – Куда тебя занесло? Флегонт, Гервась… Выгоняй очумелую!..
А телушка все дальше, все глубже и глубже заходила в воду и вдруг в какой-то миг исчезла. Должно, в омутовую ямину провалилась. Только что была рыжая и – нет ее, поминай как звали.
Василий Юшков, самый главный воевода при всем обозе, на гуртовщика напустился:
– Ты чего смотрел? Куда бельмы пятил?.. Добывай телушку как хошь.
– Как же мне добыть ее, Василь Лексеич? Пойду за ней, утопну и я.
– А мне прах с тобой! – кричал Юшков. – Не представишь телушку, пеняй на себя.
– Да она, Василь Лексеич, может, со злосчастья своего самовольно утопнуть схотела. Все равно, дескать, под нож попадать, а не жить.
Юшков не стерпел таких насмешливых слов. От гнева аж побелел, и в злую дрожь его кинуло. Пригрозил:
– Будет тебе эта рыжая помниться. На место придем – велю кнутом бить нещадно, только лишь чуть душу живой оставить, а потом ноздри рвать.
Гуртовщик сразу сник. Знал, что Юшков на ветер угроз не кидает, все будет в точности так, как сказал. Станешь прощенья просить, распалишь его еще больше. Погибель предвидится, а никакой охоты к ней нет.
Перед вечером, когда обозу нужно было останавливаться на последнюю ночевку, подошел гуртовщик к собравшемуся ложиться почивать Юшкову, пал перед ним на колени, прося пощады в безвинной промашке со злосчастной телушкой, но в ответ еще одну угрозу услышал:
– В добавку к рваным ноздрям клеймо на лоб получишь, что вор. Именем самой государыни-царицы Прасковьи Федоровны клеймом отмечу тебя. А еще раз докучать мне станешь – совсем живым не оставлю.
Так он и сделает. Уноси ноги, покудова жив. Отметит клеймом, прижгет. По всей его злобе видно, что будет так. Что захочет, то царице и наговорит, а она любому его слову поверит, потому как он самый доверительный у нее человек, полюбовник. Любую прихоть его ублажает, а тут как бы за злонамеренный урон, причиненный скотине, наказание будет. Никто и ничто не спасет.
Едва добрел гуртовщик до телеги с куриными клетушками, где у него с женой место было. Она целый день просидела там – ногу занозила, нарывать стала. Шепотливо рассказал ей все, не скрывая своего страха.
– Ужель, Глашенька, пропадать?..
– Бежать тебе, Трофим, надо, – коротко подумав, сказала она.
– Тебя-то как я оставлю тут?.. – крепко сжал Трофим ее руку. – Бежим вместе, Глашенька…
– Обузой я тебе буду. Куда ты далече со мной, безножной, уйдешь? Догонят и словят.
– Не подумай, Глашунь, что от тебя уйду, а от смерти. Может, свидимся…
– Может…
Сидел Трофим на грядке телеги, думал. Все обдумывал, весь свой путь в бегах. В студеный лесной край к раскольникам подаваться надо, где они от царской власти скрываются. По слухам, будто там, в лесах. Вот бы и спасение было, только как добраться туда? Либо с голоду помрешь, либо в трясине завязнешь, либо зверь разорвет… И идти страшно, а оставаться еще страшней. Вся надежда – беглых каких-нибудь повстречать, пристать к ним да к раскольникам их сманить, чтобы путь вместе держать. Люди древлего благочестия бегунов от царя радостно к себе принимают, так бывалые люди сказывают, не врут же!..
И еще задумка мелькнула на миг, да тут же крепко в голове и засела. Простят грех отцы. Они – как святые угодники, не позлобствуют… Растолкал прикорнувших под соседней телегой попов – Флегонта и Гервасия:
– Эй, отцы… Слышьте, что ли?..
– Что такое? – тревожно всколготились они.
– Юшков про вас допытывался: кто такие, зачем, почему идут?.. Я все ему обсказал, заверил: хорошие, смирные, мол, отцы, в пути помощь оказывали.. Велел, чтобы виды ваши ему показать принес. Виды-то где у вас?
– У меня под клетушкой тут, в епитрахильке, – простодушно ответил Гервасий.
А Флегонт сказал:
– Мы бы сами ему показали. Митрополичьего ведомства виды.
– Зачем самим?! Мне велел, – возразил гуртовщик. – Давай их.
Гервасий достал свой вид – аккуратно сложенный листок плотной бумаги. Было бы посветлее, увидел бы гуртовщик церковную печать на бумаге; был бы грамотным, прочитал бы – бумага удостоверяла, что Гервасий Успенский действительно иерей.
Принес свой вид и Флегонт.
– Вот и ладно. Бог даст, обойдется все… Телушка… Ведь никто насильно в глубь ее не пихал.
– Никто, – подтвердили Гервасий с Флегонтом.
– Ин пусть так. Утро вечера мудренее. Досыпайте, отцы. Утресь рано взбужу.
И попы снова свернулись калачиками под телегой, укрывшись старой попоной. Поспать непременно надо, чтобы в Петербурге не клевать носом, а бодрыми быть.
– Трофим Пантелеич!.. Трофима Пантелеича не видали?.. Эй, Глафира Лаврентьевна, где мужик твой?
– Да где ж ему быть?.. – отводила глаза в сторону жена гуртовщика. – Тут где-то.
– Трофим Пантеле-ич!.. Где он запропастился?.. Бык не поднимается, подыхает… – волновался, от воза к возу перебегал Гервасий, отыскивая гуртовщика, пока Флегонт, не жалея хворостины, пытался поднять на ноги ослабшего быка. – Трофим Пантелеич, бык, слышь… Бабоньки, не видали гуртовщика?
– Чего ты расшумелся тут?.. Бык тебе, бык… У нас у самих беда. Самолучшая царицына дурка-карлочка померла. Как и быть теперь?..
То ли по ночному темному и тихому времени, то ли в предутренней суматохе гуртовщик исчез, унеся с собой поповские виды. Хватился Гервасий своей епитрахили – и ее нет. А Флегонтова уцелела. Одна на двоих осталась.
Неприятность за неприятностью у дворецкого Василия Алексеевича Юшкова: телушка утопилась, бык обезножел и пришлось прирезать его; гуртовщик сбежал; карлица неожиданно померла, и неизвестно, что делать с ней: закопать ли тут где-нибудь при дороге или в Петербург ее к царице Прасковье везти? Закопаешь – Прасковья разохается: охти-ахти, зачем не привезли, взглянула бы на нее в остатний раз. А привезешь – зачем, скажет, падаль всякую, мертвечину на глаза мне кажете?! Угадай, с какой ноги нынче встала и что будет у нее на уме. А тут еще попы какие-то привязались…
– В чем дело? – не понимал Юшков, о каких видах они говорят.
– Трофим Пантелеич говорил, что вам виды наши понадобились… И епитрахили не стало.
– Чего?
– Епитрахили, облачения.
– Я спрашиваю, что вам от меня надобно? – начинал горячиться, выходить из себя Юшков.
– Виды наши нужны.
– А где они?
– Трофим Пантелеич вам их…
– Какой Пантелеич?
– Что скотину гнал.
– Ну?!
– Наши виды для вас… Вам их, то есть… Чтоб показать…
– Это что такое еще?! – не своим голосом заорал Юшков. – Наклепать на меня задумали… Кто такие есть?
– Иереи… Как еще говорится, попы.
– А почему с нашим обозом? Кто звал?
– Скотину гнать помогали.
– Попы – гнать скотину? – выпучил на них глаза Юшков. – Беглые?
– Не беглые, а безместные.
– Виды?
– Нет их. Вчерашним вечером Трофим Пателеич для вас их брал.
– Опять про то же… Эй, служивый!.. – обратился Юшков к одному из стражников, сопровождавших царицын обоз. – Забирай их. По всему видать, беглые… Ишь, придуриваются… Злодействовали с гуртовщиком заодно. Телушку загнали в глубь. Забирай их и не отпускай. Там потом разберемся.
– Ваша милость, мы никакие не беглые. Мы…
Но Юшков уже не слушал их, вскочив на седло подведенного коня. Пока обоз задержится у заставы, он разыщет, где подворье царицы Прасковьи, чтобы знать, куда людей и скотину вести, как с мертвой карлицей поступить да на свиданье с Прасковьей хоть чаркой вина освежится.
Попы шагнули было в сторону, но стражник остановил их.
– Ни на един шаг не отлучаться, не то свяжу.
От всякого человека, въезжающего или входящего в Петербург через главную эту заставу, требовалось, чтобы он был в надлежащем виде: не бородат, не космат и не в старинном долгополом одеянии. Караульщик остановил юшковского коня и направил седока к цирульнику. На голову горшок – и по его краям ножницами цвирк-цвирк, по лбу – обрубом и по шее так же, – вот и прическа готова, а защетинившуюся за дорогу бороду брили так, словно скребком сдирали.
Вот и оголились щеки, вылупился из волосяной стерни округлый юшковский подбородок, и рогаточный караульщик Василия Юшкова пропустил.
Не так много было в Царицыном обозе людей мужского пола, больше бабы да девки, а их не стричь и не брить. Сначала в бравый, молодецкий вид приведены были стражники, сопровождавшие обоз, а потом подошла очередь остальным мужикам, но она сразу же застопорилась на попах.
– Нас или стричь, или брить нельзя, – мы иереи, – заявил Гервасий.
– Они, слышь еремеи, – посмеялся стражник. – Беглые!
– Вот и нет. Из самой Москвы с обозом идем, – защищался Гервасий.
– Ничего знать не знаю, – отмахнулся от его слов караульщик. – Показывай бородовой знак, тогда останешься со своей бородой. Знак такой обязан иметь.
Заставский караульщик не врал. По цареву указу был учрежден медный знак с изображением на нем бороды и с выбитой надписью «деньги взяты». И сложена была прибаутка: «Борода – лишняя тягота; с бороды пошлины взяты».
– У меня епитрахиль есть, – сказал Флегонт и показал ее.
– А может, она краденая у тебя, – зубоскалил караульщик.
– Давай, давай, подходи, – подталкивал стражник Гервасия к цирульнику. – Рыжая борода не чесана с покрова, – пока еще добродушно говорил он.
– Нельзя нам, нельзя… – упирался Гервасий.
А сгражник, похоже, скучал и рад был случаю побалагурить:
– Он до обедни монах, а опосля беглец в штанах. Верно говорю. Мне под караул оба отданы.
– А коль ежели взаправду попы, а вы – стричь их? Негоже будет, – заметил цирульник.
– Какие тебе попы?! Гурт пасли, стадо.
– Стадные пастыри, значит, – не унимался стражник. – Без них тоже нельзя, иначе волку корысть… Ну, хватит смешиться, дело знай, – приказал он цирульнику.
– Мне – что. Я могу и остричь.
– Грамота такая государева есть, чтобы вдовых попов расстригать, – говорил заставский караульщик. – Вот им наш цирульник заместно игумена будет. А они, ежель попы, то беспременно вдовые. Хоть бы одна попадья на двоих была, и той нет, – смеялся он.
– Сказал, хватит смешиться! – прикрикнул стражник. – Стриги знай.
И цирульник, готовый приступить к делу, защелкал ножницами.
– Садись сюда, на пенек, – приглашал он Гервасия.
– Ему и долгополую сряду укоротить надо, чтоб не выше коленок была, – подсказывал караульщик. – По указу чтоб.
Было уже не до смеха. Вместо того чтобы послушно сесть на пенек, Гервасий отмахнулся рукой и пошел в сторону, но стражник живо настиг его и схватил за грудки. Пробуя увернуться, Гервасий локтем оттолкнул его, и завязалась драка. За Гервасия вступился Флегонт, а за стражника – его сотоварищ.
– Не замай, не замай, расступитесь все, для драки простор дайте им, – деловито распоряжался караульщик, довольный веселым зрелищем. – Это вот так, это вот дело! – приговаривал он. – Норовистый поп, молодец!.. Под дыхало вдарь ему, под дыхало!..
Свалили, смяли попов. Разозлившийся стражник приказал связать им скрученные за спину руки и, выхватив у цирульника ножницы, сам, оттягивая невзрачную поповскую бороденку, чуть ли не с кожей обрезал взлохмаченные волосы с подбородка Гервасия, а другой стражник приводил в надлежащий вид Флегонта для появления его в Петербурге. И цирульнику нечего было делать с ними.
Прислушиваясь к подсказкам караульщика, стражники обрезали полы поповских подрясников.
– Вот и вид им как надо теперь.
Возвратившийся от царицы Прасковьи Василий Юшков приказал стражникам сдать попов, как беглых людей, в галерную каторгу на Адмиралтейский двор.