Текст книги "На узкой лестнице (Рассказы и повести)"
Автор книги: Евгений Чернов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 27 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
ЗАПАСНОЙ ВАРИАНТ
Евгений Александрович то и дело удивлялся собственной рассеянности: что бы ни делал он сегодня, как бы, на первый взгляд, ни уходил с головой в работу, он ни на минуту не переставал ощущать едва слышимую, почти незаметную боль внутри себя. Когда боль накапливалась и давала о себе достаточно ясно знать, Евгений Александрович, словно для того чтобы успокоить ее, откладывал бумаги и подходил к окну.
Погода была сумбурная. Еще минуту назад проносились у самого стекла крупные сырые хлопья февральского снега, и вдруг внезапно прояснялись небеса, и остатки туч, редкие, дырявые, похожие на сильно растянутую вату, в мгновение ока терялись, растворялись в солнечном свете.
Окно было большим, почти до самого пола, поэтому отсюда, с высоты четвертого этажа, хорошо просматривалась затянутая льдом и занесенная снегом Волга, ее высокий правый берег с темнеющим гребешком леса, к которому тянулась извилистая нитка санного пути.
К этому лесу, к деревушкам, доживающим век у порога его, Евгений Александрович часто приходил на лыжах, вставал на бугре, опирался на палки, отдыхал и думал, и мысли его в те минуты были просты и восторженны, как у ребенка. Его радовало всё: и то, что он живет, двигается, что может в полный голос затянуть песню и никто не посмотрит на него укоризненно; что гладок и надежен речной лед, и красивы деревушки под снежным покровом. И как будто бы нет за спиною печатных трудов, изнурительных научных баталий и всего, всего прочего, что с лихвою отпускается в жизни, прежде чем будет защищена кандидатская.
Евгений Александрович смотрел в окно и покачивал головой, и ему начинало казаться, что никогда на природу он не выбирался, а теперь уж и вовсе не выберется, и что лежит перед его окном совершенно незнакомая река, и неизвестно куда уходит тонкая нитка санного пути. И даже нет интереса узнать – а куда, действительно, уходит она…
Странная эта боль, и сравнить ее не с чем. Вчера чуть было не лишился отца. Но все обошлось. Однако же… Нет! Будем считать так – на этот раз все обошлось! Все обошлось! На этот раз!
И Евгений Александрович возвращался к письменному столу.
Было ему тридцать восемь лет, шестой месяц он занимал кресло проректора и пока что вникал в дела.
Дверь кабинета осторожно приоткрылась, показалась голова Вали Беловой, технического редактора из редакционно-издательского отдела.
– Можно к вам?
– Если нужно, то можно.
Тогда Валентина уверенно распахнула дверь и вошла в кабинет. Чувствовала она себя в официальном кабинете довольно свободно: ей приходилось бывать здесь чуть ли не каждый день по типографским делам. А поскольку в полиграфии, в своей специальности, она разбиралась больше Евгения Александровича, то пробуждала в его душе самые добрые чувства. Они даже перешучивались. Валентина как-то спросила:
– Вы, случайно, не знаете, как размножаются кактусы?
На что Евгений Александрович тут же ответил:
– Ни разу не видел. Ночью я сплю.
Пока Евгений Александрович читал и подписывал бумаги, Валентина разглядывала его. Она сказала:
– Вы сегодня плохо выглядите.
Вместо того чтобы ответить что-нибудь остроумное, Евгений Александрович снял очки и стал протирать линзы носовым платком.
– У меня с отцом плохо. Вчера отвез в больницу.
И оттого, что Валентина напряглась, ожидая каких-то еще подробностей, он добавил:
– А в палату не пускают, грипп, говорят, гуляет по городу.
Валя сочувственно кивнула:
– Да, грипп. Но я могу помочь вам: я могу достать пропуск в палату.
– Каким образом? – и в голосе его была не радость, а вежливое понимание невозможности этой затеи.
– Я знаю как. У меня есть знакомая, очень хорошая женщина.
– Буду благодарен, – только и сказал Евгений Александрович.
Несчастный случай, уложивший отца в больницу, поразил Евгения Александровича своей нелепостью, варварством, своей необязательностью, что ли. Вышел старик утром на кухню покурить – спичек под руками не оказалось. А мать чуть свет стирку затеяла – на плите в баке белье кипятилось. Хотел он бак сдвинуть, клочок бумаги зажечь, да и перевернул его на себя.
«Скорая помощь» тут же отвезла отца в больницу, а Евгений Александрович вдруг серьезно задумался о случайностях в жизни. Но уже не с благодушием и уверенностью много повидавшего ученого, а конкретно и образно, как дикарь, у которого преобладает первая сигнальная система. Это надо же – наше существование зависит от тысячи случайностей. И они, оказывается, закономерны. Мысль, конечно, стара, как мир, но одно дело доводить ее до сведения студентов, другое – знать: бак, поставленный на плиту руками матери, уготован для тебя…
А вечером он вспомнил Фета. Он достал из шкафа заветный томик и сразу же нашел нужные строчки. Евгений Александрович подозвал десятилетнюю дочь Светлану.
– Послушай, о чем писали сто лет назад.
Не жизни жаль с томительным дыханьем,
Что жизнь и смерть? А жаль того огня,
Что просиял над целым мирозданьем,
И в ночь идет и плачет уходя.
Понимаешь? Просиял над целым мирозданьем и в ночь идет и плачет уходя.
– Понимаю, папа, – сказала Света, глядя на отца серьезными глазами.
– Это гениальные стихи. Лучше не скажешь: «сиять над целым мирозданьем…»
– Понимаю, папа, очень хорошо понимаю.
Впечатлительная девочка, ученица третьего класса музыкальной школы, уже готова была расплакаться. Евгений Александрович притянул ее к себе и почувствовал, как и у самого глаза стали влажными. Он даже сам растерялся, столь неожиданным это было для него. Несчастье ли окрылило поэзию до невозможного взлета, вспыхнувшая ли внезапно жалость к дочери, такой маленькой, такой беззащитной… Только представить, сколько ей предстоит испытать в этой жизни… В самом деле, что жизнь и смерть? Главное – огонь души человеческой. Это страшно, когда, просияв над мирозданьем, он гаснет, но еще горше, когда он гаснет, не загоревшись… А Света сжала руку отца, и пальцы у нее были сильные, как у настоящего музыканта.
…В будничной суете, в заботах малых и больших Евгений Александрович незаметно, но крепко привязался к своему институту. Ему стал нравиться даже внешний вид здания, походившего на гигантский корабль. Стояло оно несколько в стороне от других домов, сверкало и переливалось окнами, стеклянными переходами, алюминиевой отделкой, декоративной облицовкой. Внутри же это был настоящий лабиринт. Среди преподавателей даже ходила шутка: если абитуриента завести, допустим, на третий этаж, и он сам отыщет выход, его можно смело принимать без экзаменов, за одну только сообразительность.
Души людей пока что были в тревожном состоянии. Евгений Александрович вникал в их дела, они, естественно, старались вникнуть в его, чтобы знать, чего можно ожидать от нового. Вот, допустим, не так давно приходил крупный седовласый мужчина в богатом темно-зеленом костюме – преподаватель с архитектурного. Он удобно расположился на стуле, положил ногу на ногу и сказал, что заглянул просто поздороваться.
– Спасибо, – сказал Евгений Александрович и привстал. – Ну, здравствуйте! – И тут же придвинул к себе кипу бумаг.
Посетитель сильно удивился, но правильных выводов не сделал. Он стал продолжать в том же тоне:
– Значит, вникаете, так сказать, окапываетесь…
– Не вам одним, – ответил проректор и так улыбнулся, что у почтенного гостя пропала всякая охота помогать советами.
– Я еще и вот зачем: как бы начальство посмотрело на мое совместительство?
– А как смотрит завкафедрой?
– Я, собственно, хотел сначала с вами.
– А вот вы сначала с ним.
– Как угодно, – сказал архитектор, вставая. – Как вам будет угодно. Деньги, их, знаете ли, всегда не хватает.
– Извините, один нескромный вопрос: вам сколько еще платить?
Седой мужчина в дорогом зеленом костюме слегка смутился:
– Смотрите, воистину, так сказать, вникаете. Но вы напрасно так, совместительство – это для пользы дела.
Архитектор ушел расстроенный, это и по лицу было видно и по походке.
«Не будет брать совместительство, – вдруг подумал Евгений Александрович. – Испугается. Обязательно подумает, что я доложу бухгалтерии. Э-хе-хе… Надо бы посмотреть, чем они там занимаются, на архитектурном».
Архитектурный факультет размещался на шестом этаже. В достаточно просторном классе сидели за мольбертами студенты, они старательно срисовывали пирамидку. Вдоль стен, в плоских стеклянных шкафах, стояли гипсовые головы, черепа, статуэтки – короче, весь тот пестрый набор, который собирается в каждом рисовальном классе.
Старичок художник, проводивший занятие, слегка кивнул Евгению Александровичу и продолжал свое дело. Он останавливался около каждого мольберта, сощурившись смотрел то на модель, то на работу студента. Затем, найдя какую-то неточность, брал карандаш и вносил поправки. Студент краснел и поспешно и часто кивал, и старался побыстрее вызволить карандаш из рук учителя. А старичок произносил фразу, каждому одну и ту же:
– А так – талантливо! Безусловно талантливо! Ах, какая мощная, свежая линия. Дерзайте!
Евгения Александровича сразу покоробила эта фраза. Что за массовый гипноз… Кому это нужно? Он подошел, посмотрел рисунки. Ничего особенного, и он бы так нарисовал. При чем же здесь мощность и свежесть линий?
На работы Евгений Александрович больше не смотрел. Он разглядывал студентов. А они, безусловно, чем-то отличались от своих собратьев, поступивших на другие, сугубо производственные факультеты. Здесь юнцы почти все бородатые, усатые, в джинсах и кофтах, и лица их, как показалось Евгению Александровичу, подернуты голубоватым дымком ранней усталости. Впрочем, подумал он, дело не в джинсах и не в излишней волосатости. Все гораздо сложнее. Первый легкий ветерок в лицо, и от голубого дымка не останется и следа. Все дело в том, насколько правильно и надежно закалят в этих стенах тот стержень, на котором держится личность.
Евгений Александрович дождался конца занятий и вместе с преподавателем пошел на кафедру.
– Как ваше мнение? – спросил старичок, разминая сигарету. Пальцы его дрожали.
А Евгений Александрович думал о том, сколь сложно положение у институтских художников. Еще несколько лет назад они были сильны и чиновны. Бог им судья, какое там было у них творчество. Только одно очевидно: они умели хорошо говорить и правильно, и создавали гигантские полотна. На гребне был тот, у кого картина была больше. Так появилась в те времена знаменитая работа «Весенний сад и статуя пловчихи». И жирная белая тетка, и масса деревьев, и заводские трубы на горизонте – все это по задумке творца олицетворяло вечную молодость. Картина была особенно большая, поэтому создавалась на даче. Туда и ездили смотреть ее ценители изящного.
А потом молодежь внезапно и быстро оттеснила ветеранов на второй план. А поскольку добровольно большие картины никто не покупал, пошли побежденные служить – кто куда: в торговлю, в рекламу, кинофикацию. Несколько их засело в институте.
Все эти сведения настораживали проректора.
– Ну и как занятие? – повторил художник.
– Я плохо разбираюсь в тонкостях художественного творчества. А что, по-вашему, здорово рисуют?
– Да что вы, – взмахнул сигаретой художник. – Какое там… Карандаш еще держать не научились.
– Тогда мне непонятен ваш восторг. – Проректор улыбнулся и пошутил и, что называется, надавил на любимую мозоль: – Со временем ваш авторитет подвергнется уценке.
Мгновенно лицо старика стало угрюмым, сигарета в пальцах стала трястись сильней. И тряска эта была не от старости и не от алкоголя – так сильно разволновался он. Он говорил о любви к людям, о том, что на долю человека выпадает множество испытаний. Дайте почувствовать человеку, как он хорош, говорил художник, и он станет вдвое лучше.
– Кто же против этого возражает, – сказал Евгений Александрович, когда художник немного успокоился. – Все правильно. Мне одно непонятно – ваш восторг. Похвалить человека можно и нужно, но зачем же захваливать?
А про себя подумал: «Как быстро вы, однако, перестраиваетесь – сменили дубинку на цветок. Гнать бы вас всех, да профсоюзы у нас сильны, заступятся – не курят, скажут, не пьют, примерные семьянины. А толку-то от вашей добродетельности?».
– Есть мнение, – холодно начал проректор, – что институт готовит специалистов. О судьбе гениального одиночки Леонардо да Винчи вопрос можно поставить отдельно. Человек обязан работать постоянно, в меру своих сил, своего, пусть даже среднего, дарования. Профессионально работать. Человек обязан осознать один раз и на всю жизнь – сияющие вершины мастерства практически недосягаемы. Чем выше вскарабкается человек, тем дальше будет вершина. Может быть, я не прав?
Художник подавленно молчал. И Евгений Александрович почувствовал необходимость разрядить обстановку.
– Странное дело, – сказал он. – Второй день не могу отвязаться от этих строчек:
Не жизни жаль с томительным дыханьем,
Что жизнь и смерть? А жаль того огня,
Что просиял над целым мирозданьем,
И в ночь идет и плачет уходя.
По лицу художника прошло грустное оживление.
– Есенин?! – полувопросительно сказал он.
– Почти, – ответил Евгений Александрович.
Валентина из редакционно-издательского отдела не подвела. На следующий день она зашла к Евгению Александровичу и доложила:
– Сегодня в обед, если у вас есть время, поезжайте в больницу. В регистратуре спросите Веру Ивановну. Она уже все знает и все сделает.
Евгений Александрович только руками развел.
– Да как же вам удалось?
Валя потупилась и шевельнула плечами.
– Так ведь, знаете, в жизни как… Только тогда и хорошо, когда друг за друга держимся, друг другу помогаем.
– Ага! – Проректор хитро сощурился и откинулся на спинку стула. – А вот бы интересно знать, любезная Валентина Алексеевна, а чем же я буду вам обязан? А с меня что причитается?
Валя покраснела и ответила сердито:
– Да бросьте вы, – но тут же спохватилась: все-таки проректор, величина недосягаемая. – Для хорошего человека – просто так…
– Как я понимаю, абсолютное бескорыстие?
– Да, – сказала Валентина. – Абсолютное бескорыстие. Это самое лучшее, что есть в жизни.
И посмотрела на Евгения Александровича чистым простодушным взглядом. Сама наивность, молодость и наивность. Интересно, давала ли жизнь свои суровые уроки этому юному существу? Евгений Александрович смотрел на нее и даже предположить не мог, что юные и непорочные существа нынче прекрасно разбираются в жизненной арифметике, а там, как известно, «услуга за услугу» идет первым правилом.
– Самое лучшее в жизни, – повторил он и покачал головой.
Ах, юное создание… И все-то оно пока еще знает, и все-то пока еще ему известно: где добро, где зло, что надо делать, а что – нет. Не знает Валентина Алексеевна только одного: со временем наступит час и весна будет восприниматься не как пора любви, а как период истощения организма; витаминов будет не хватать, а тут еще смена погоды, перепады давления и тому подобное.
Сильная тоска наваливается на Евгения Александровича, когда он думает о своих ушедших годах. Из публикаций психологов он знает, что именно в его лета наступает у человека период тревог и разочарований. Развивается этакий психозик под модным названием «внутренний дискомфорт». Тут все рушится и качается… Такой пересмотр закатываешь сам себе, что и врагу вроде бы желать неудобно. К счастью, всему есть научное оправдание. Но чертовски становится стыдно за раннюю седину: такой был размах – и какой же слабенький получается удар.
– А скажите, Валентина Алексеевна, вы довольны жизнью?
– Как вас понять?
– Вы всего достигли в жизни, о чем мечтали? И все ли складывается, как хотелось?
Валя подумала, но не так долго, как бывает, когда в первый раз и внезапно предаешь что-нибудь анализу.
– В общем-то, кое-чем довольна. Сын хорошо растет, работа приятная. Долго гонялась за ней, пока нашла. Во-от, устроилась, связи появились, могу наши рукописи без очереди проталкивать в типографии.
– Значит, все у вас очень хорошо?
– Нет, зачем же, я не говорю – все. Есть вещи, которые пока что недоступны нам.
– Например?
– Например, все никак не можем купить мебельный гарнитур, хороший, конечно, съездить самим в Прибалтику и привезти.
– Денег не хватает?
– Да и денег тоже. Но у нас есть запасной вариант.
– Срочный вклад, лотерейный билет, спортлото, артлото? – начал быстро перечислять Евгений Александрович.
– Бабушка умрет, мы по завещанию получим пять тысяч. Тогда, наверное, все будет в порядке. Но, впрочем, не знаю, может, еще что-нибудь появится.
Евгений Александрович опустил взгляд на бумаги, разложенные перед ним, пошевелил ногами, наткнулся на тяжелые лыжные ботинки.
– А скажите, Валентина Алексеевна, а бабушка у вас скоро умрет?
Валя по привычке шевельнула плечами, и вдруг, проступая через плотный умелый грим, лицо ее оживил естественный румянец.
– Какой ужас, – прошептала она, – неужели вы думаете… – и не закончила. – Я, наверное, большая дура, – стала продолжать Валентина, – я почему-то все вам говорю честно. И сейчас мне показалось: если т а к и е вещи говорить честно, то надо очень подробно, иначе все будет непонятно. Пятый год я и муж кормим бабушку с ложечки. Переворачиваем. Она уже давно двигаться не может. Это именно она каждый день напоминает нам, что после ее смерти у нас все будет лучше и по жилью, и вообще по деньгам. Она только этим и живет, чтобы наша жизнь после нее была лучше. Нет, я не могу так сразу все правильно передать. Только вы не придумывайте чего-нибудь такого…
А Евгений Александрович ничего не придумывал. Он просто думал о том, что все естественно, все закономерно. Но мысли его были тоскливы и неуютны, как зимний дождь, как весенний снегопад. Диалектика… Только одно и утешает: материя не исчезает и не появляется вновь…
В больнице, в регистратуре, женщина, к которой он обратился, Вера Ивановна, засуетилась, попросила немного обождать, куда-то быстро ушла. Она была вся в белом и напоминала снежинку, которая вдруг заискрилась: суета и смущение были для нее, словно солнечный луч.
Евгений Александрович отошел к окну и стал рассматривать бесхитростный больничный двор с грубыми беседками и навесами, топорными скамейками, и у него было ощущение, что все это строгалось, заколачивалось в грунт, скреплялось гвоздями весьма недобросовестной тупой силой. Как будто эти столяры-пекари отлиты из чистого железа, и родня их тоже, и не сидеть как будто бы им здесь…
К Евгению Александровичу подошел мужик в брезентовом плаще – не иначе где-нибудь сторожит трансформаторную будку, – расстегнутом, надетом на телогрейку. Он глухо стучал протезом, той самой деревянной ногой, которую теперь не особенно-то и встретишь. Похож протез на перевернутую, горлышком вниз, бутылку.
– Спичек не найдется? – спросил он.
– Нет, – ответил Евгений Александрович и почувствовал неловкость, что у него нет спичек.
– Ну, ладно, – сказал мужчина, пряча дюралевый портсигар. – Покурим в другой раз. Между прочим, какой вот год никак не могу привыкнуть к спичкам. Где достал коробок, там его и оставил. Когда сын у меня работал, – и незнакомец назвал очень высокую должность, – так вот, когда у меня сын работал… он мне каждый раз дарил газовые зажигалки. Всякие собирались – японские, австрийские, немецкие. Но знаете, я больше всего любил машину фирмы «Ронсон». Вот уж, вам скажу, маши-ина-а…
Было странно и нелепо слышать такие рассуждения от мужика в брезентовом плаще, надетом поверх поношенной телогрейки.
Евгению Александровичу сразу же захотелось задать ему десяток вопросов, которые вдруг, словно острия ножей, пронзили душу и причинили боль. Но он понимал: задавать их бестактно и жестоко. Сына или нет, или он в беде, иначе все выглядело бы по-другому.
А тут подошла медсестра, белая снежинка, и повела Евгения Александровича к служебному входу. Уже у самой двери он обернулся. Инвалид по-прежнему смотрел в окно. Деревянный протез напоминал бутылку, поставленную на горлышко. А еще он был покрыт лаком и блестел, как желтое стекло.
Пока поднимались по лестнице на пятый этаж, Евгений Александрович думал об отцах. Сколь мы в детстве бываем зависимы от них, и сколь потом, всю остальную жизнь, они зависят от нас.
Евгений Александрович считает, что ему повезло больше других. Отец его, Александр Матвеевич, до глубоких седин сохранил живость мысли и не размытую годами, не обесцвеченную ясность взгляда, ту его необъяснимую притягательность, когда помимо своей воли посторонний человек открывает перед ним сокрытую от других, затененную сторону души.
Отец прекрасно разбирался в житейских вопросах, хотя и не было в его биографии каких-то особенных, необычных поворотов. Трудился он в тиши уютного кабинета, занимался теоретической механикой, и жизнь его протекала спокойно, и кривая успеха плавно и надежно уходила вверх.
Евгений Александрович любил отца, а отец научил его любить точные науки. Вначале, в ранней молодости, Евгению Александровичу казалось, что влияние отца и не такое уж сильное – всегда была возможность для самостоятельных решений. И только где-то на четвертом или пятом курсе института он вдруг, словно бы впервые, ощутил, понял умом, а не сердцем, что значит направляющая рука отца. Какое это великое благо. Когда было трудно, отец всегда был рядом.
– Сюда, пожалуйста, – сказала сестра и открыла дверь в палату.
Евгений Александрович окинул единым взглядом эту узкую небольшую комнату, ее высокие бледно-голубые стены, окно с широким подоконником, на котором стояли красные и синие термосы.
Отец был укутан простынью и выглядел беспомощным и жалким. И это потрясло Евгения Александровича. К горлу подступил комок. Он приблизился к кровати, но так осторожно, словно каждый шаг его причинял невыносимую боль отцу. Опустился на стул. Разговор начинать было трудно.
– Как чувствуешь себя, отец?
– Хорошо, – ответил старик и поморщился.
Он еще некоторое время безучастно смотрел в потолок, и чувствовался в этом какой-то невольный горестный упрек всем, которые ходят и смеются, и делают по утрам гимнастику. Если бы можно было его боль перенести на себя…
– У вас-то как дела? Что дома? Как на работе?
– Так-то все в порядке. Ждем, когда ты вернешься. И на работе все хорошо, продолжаю воевать.
– Еще что-нибудь случилось? – Александр Матвеевич повернул к сыну лицо.
– Особенного ничего, вот с художником сцепился.
– Выводишь на чистую воду?
– В некотором роде, – Евгений Александрович не обратил внимания на иронию.
Он вспомнил, как тряслась сигарета в пальцах преподавателя тогда, на архитектурном, ноздри его шевельнулись от негодования, он сделал глубокий вдох, чтобы успокоиться.
– Я глубоко уважаю старость… Но уходить когда-то все-таки надо. Нельзя быть посмешищем, нельзя, чтобы на тебя указывали пальцем и улыбались. Надо иметь мужество уйти вовремя и с достоинством.
Отец молчал, притих и Евгений Александрович, потому что вдруг почувствовал, что отец все понял. И то, что было сказано, и то, о чем еще хотел сказать Евгений Александрович.
Чтобы молчание не затянулось, Евгений Александрович спросил:
– Может, чего принести тебе?
И старик ответил:
– Давно хотел поговорить с тобой, да все суета. Но, как видишь, и она имеет свои пределы, – и провел взглядом по белой простыне. – Так о чем же я? Да, так вот… Ты человек еще молодой, а у тебя в руках собралось много власти. Сотни, да какое сотни, тысячи – понимаешь? – тысячи человеческих судеб… Ты можешь карать, можешь миловать… Но скажи-ка мне, сын, откуда в тебе столько рациональности? Возведенная в степень, она оборачивается жестокостью.
Евгений Александрович прищурил глаза и плотно сжал губы.
– Отец, Соммерсет Моэм говорил: лучше быть лысым, чем носить завитой парик.
– Да плевать я хотел на твоего Моэма, – взорвался старик. – Ты меня цитатами не пугай, ишь, научился.
Александр Матвеевич был человеком добрым и покладистым, однако иногда в разговоре, что называется, взбрыкивал и вел себя так, словно бросался в атаку. Он повысил голос:
– Я тебе говорю о том, что ты молод! Я тебе говорю: ты теряешь гибкость! Ты можешь сломаться!
– Ну, это еще посмотрим. Когда сломаюсь, тогда и будем говорить.
– Тогда будет поздно.
– А почему я должен сломаться? Ты знаешь меня. Когда мои одногодки бренчали в скверах на гитарах и ударяли за прекрасным полом, я бегал не к ним, а в библиотеку. Я за книгами сидел до одури, я учился. Ты сам знаешь, кое-что я постиг. Это не хвастовство. Подчеркиваю: кое-что… Но и это образовало какой-то фундамент. Я не ветвь, и мне вовсе не обязательно сгибаться под тяжестью, допустим, снега, чтобы потом распрямляться вновь.
– Не кипятись, не кипятись…
– Я не ветвь. И какой есть, таковым буду до конца дней. Я не ворую, не беру взятки, не вступаю в денежные отношения с посторонними, не вхожу ни в какие группировки и дело свое знаю. Что еще надо? Все остальное предусмотрено в инструкциях. Впрочем, инструкции я к слову… Мы учим, мы не заполняем сосуды – мы зажигаем факелы.
Александр Матвеевич смотрел на сына с удивлением. Вот и все, и возразить ему нечего, и тревожно от его деловитости. Может, она вся такая, молодежь, пошла?
– Жалоб-то хоть нет пока? – круто повернул он мысль.
– Кто его знает? Пока вроде бы спокойно. Да потом, ты же знаешь, объективность…
– Странное дело, – перебил его Александр Матвеевич, – мы ведем такой разговор, словно десять лет не виделись. – И на лице его появилась непонятная гримаса: то ли он хотел улыбнуться, то ли сморщился от боли.
Евгения Александровича словно током ударило – так сильно и глубоко он вдруг почувствовал страдания отца, что ужаснулся собственной черствости, этим ненужным рассуждениям, нелепому в этих стенах пафосу.
– Прости, отец.
– Пустое. Я, наверное, слишком стар и потому плохой тебе советчик.
Когда Евгений Александрович уходил из больницы, он еще раз увидел Веру Ивановну и поблагодарил ее. Что и говорить, сделано действительно большое дело и для него, и для отца. Вон как ожил старик: попросил принести ему в следующий раз малосольных огурцов. Да! Теперь наверняка все будет хорошо.
И Евгений Александрович произнес дружелюбную, но ни к чему не обязывающую фразу:
– Случится бывать в наших краях, Вера Ивановна, заглядывайте непременно. Я ваш вечный должник.
…Пришлось поговорить с Букатьевым – местной знаменитостью. Такие люди обычно бывают до поры малозаметными, пока не пробьет их звездный час. А наступает он, как правило, когда ближние отрываются от земли и возносятся на сверкающее облако.
Прежнее руководство, конечно, знало свое дело. Все шло спокойно до той поры, когда все почувствовали необходимость давать интервью, и все от достигнутых успехов ходили окрыленные и даже здоровались друг с другом с особым значением. И почва под ногами казалась незыблемой, и все любили друг друга и свято верили во всеобщую любовь, необъятную, почти что космическую.
Итак, его фамилия была Букатьев, он преподавал. К нему подошло начальство и попросило одному студенту завысить балл. Букатьев балл завысил, но за услугу попросил трехкомнатную квартиру.
Квартиру он не получил, но шуму наделал достаточно. Таким людям уготовано в свой звездный час исполнить роль спички. И вспыхнули большие деревья, и горели они, весело потрескивая…
А Букатьев ходил гоголем. Он останавливал кого придется и говорил: подумать только, чего мне это стоило! Так вот, он и Евгению Александровичу нашел возможность сказать об этом:
– Представляете, чего мне это стоило! Чуть было сам не ушел из родного дома.
И услышал в ответ, к величайшему изумлению:
– А в чем же дело? Уйти никогда не поздно.
Букатьев подождал, пока взгляд его обретет подобающую твердость.
– Ну, знаете ли, если вы это серьезно… В мои-то годы… Я не Лев Толстой.
– Да, вы разные люди, – серьезным тоном сказал проректор.
Он в упор смотрел на длинного, худого, нескладного человека, у которого были длинные руки, широкие от природы кисти, видимо, крепкие пальцы. Эти пальцы надежно брали за горло. А природа, по всей вероятности, задумывала их, чтобы удобней обхватывать кирпичи и строить дома, детские садики и Дворцы культуры. А ведь была в жизни пора, когда ему можно было сказать об этом, и, может быть, жизнь его тогда сложилась бы достойней.
Грустно от всего этого, и в голове опять стоят навязчивые строчки:
…просиял над целым мирозданьем,
И в ночь идет и плачет уходя.
Валентина Алексеевна из редакционно-издательского отдела позвонила по внутреннему телефону необычно рано – еще не было и девяти часов.
– Когда можно увидеть вас, Евгений Александрович? – спросила она взволнованным голосом, даже забыв поздороваться.
Евгений Александрович взглянул на часы.
– Приходите сейчас.
В кабинете было пасмурно. Евгений Александрович подошел к окну и до конца раздвинул шторы. Волга была затянута сизой дымкой, санного пути вообще не видно.
Странными стали русские зимы. Куда подевались морозы, куда исчезли знаменитые непроходимые снега? Даже старики, если что и помнят, то смутно и зыбко. А когда Ломоносов пробирался в Москву на учебу, землею владел снег, да какой еще – ни пешего, ни конного было не видать. Ни деревеньки, ни городка, ни ближайшей церквушки…
Через несколько минут появилась Валентина, но пришла она не одна, а с какой-то женщиной. Проректор сразу же отметил: где-то он уже встречал эту женщину. Минуточку! Да! Больница, регистратура, белая снежинка Вера Ивановна. Сейчас ее трудно узнать: она в темных одеждах, и это значительно изменило ее внешность. Евгений Александрович увидел, что она далеко не молода, как ему показалось в первый раз.
Он приветливо улыбнулся, указывая на стулья.
Валя была явно встревожена. Она не стала говорить первые, общие вступительные фразы, не поинтересовалась игриво, каким образом размножаются кактусы, она торопливо сказала:
– Вот, Вера Ивановна к вам, С Александром Матвеевичем все в порядке.
– Да, – вступила в разговор Вера Ивановна. – Александр Матвеевич у вас такой мужественный человек. Вы знаете, просто поразительно. Когда надо было гнойники срезать, а это, знаете, без обезболивания… все так кричат… А он – ничего, только зажмурился.
Евгений Александрович побарабанил пальцами по столу и посмотрел в окно, в сизую водянистую муть. А в душе нарастала тревога: неспроста этот ранний визит.
– Вы не беспокойтесь, – сказала Вера Ивановна. – Каждую свободную минутку я забегала к нему. Я даже сегодня уже звонила. У него сейчас все хорошо.
– Спасибо, – только и сказал Евгений Александрович.
И почувствовал он вдруг необходимость тут же, немедленно, сказать ей что-нибудь доброе. Но Валентина опередила его:
– Мы тут с Верой Ивановной, – но осеклась, потому что увидела, как стали вздрагивать губы Веры Ивановны, как необычно заблестели, наполнившись влагой, глаза ее, как она прикусила нижнюю губу, но сделать с собою уже ничего не могла и разрыдалась.