Текст книги "На узкой лестнице (Рассказы и повести)"
Автор книги: Евгений Чернов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 27 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]
Из таких мальчиков крепыши вырастают – всем на зависть…
Самое главное, конечно, Мишин возраст. Но она найдет в себе силы не замечать насмешливых взглядов, она все больше понимает, что это от зависти.
Из больницы ее выписали в середине апреля. Шла она домой и на руке несла ненужное теперь пальто. Ярко светило солнце, Наташа щурилась и вспоминала, где у нее лежат темные очки. Из первого же автомата позвонила в комитет Гене Лапшину.
– Приходи, – сказал Гена. – Возьмем шампанского и достойно, на высоком уровне, проводим тебя в цех на прежнее место.
– Спасибо, – сказала Наташа, и ей захотелось обнять и расцеловать Гену.
Как чу́дненько все складывается. Снова будет у нее свое место за конвейером. Будет она закручивать три болтика. Закрутит – возьмет следующую деталь. И у этой закрутит… и у этой… и так до бесконечности… И жизнь снова наполнится смыслом.
Вечером неожиданно, как снег на голову, свалился Толя. К своему ужасу, Наташа почувствовала, как словно бы остановилось сердце и прекратилось дыхание. Чтобы не упасть, она вцепилась в дверной косяк.
– Здравствуй, – сказал Толя и шагнул в комнату.
Наташа пискнула, протестуя, или ей показалось, что она пискнула.
– Я слышал, – сказал Толя, – к тебе какой-то другой привязался. Совсем ни к чему.
– Ну, знаешь, это тебя не касается.
– Касается, – сказал Толя, – самым прямым образом касается. Ты вот что – не суетись, сядь-ка к столу, давай поговорим.
Толя снял пиджак, повесил его на гвоздик у двери, как он это делал всегда.
Наташа села покорно к столу, и не проходило ее оцепенение, и продолжало бешено биться сердце…
Когда в оговоренный час задребезжал звонок, сообщая о приходе Миши, дверь открыл Анатолий.
Миша целую минуту оторопело смотрел в жесткие глаза молодого человека, потом, заливаясь краснотой, хихикнул, погладил свою седеющую челку.
– Извините, пожалуйста, – сказал он. – Я тут мандаринчиков принес.
ШАР ГОЛУБОЙ
Автобус притормозил на моем перекрестке. Я крикнул всем: «Счастливо оставаться!» и выпрыгнул на асфальт. Неожиданно вместе со мной выпрыгнул художник Слепцов. Я видел его картины в музее, но лично мы знакомы не были. И в этой дурацкой поездке – обязательная экскурсия творческого актива на пригородную свиноферму – тоже не познакомились. В Слепцова бульдожьей хваткой вцепился наш известный поэт, наверное, просил что-нибудь выделить для своей новой квартиры.
Слепцов был хорошо известен, и не только в области, поэтому, я полагал, жить он должен в центре, где особенно красочны витрины магазинов, от уличного людского потока веет большей интеллигентностью; и, самое главное, рядом Волга, вдохновительница всех работ Слепцова. Уж если не ему жить в центре, то кому же?
Но, оказывается, нет! Никакого центра. Мы были соседями, и наши блочные пятиэтажки образца пятидесятых годов скрывались за широкими спинами юных двенадцатиэтажных.
И вот мы оказались лицом к лицу, стояли в одной луже, образованной поливальной машиной, и говорили друг другу хорошие слова.
Никита Иванович, это я понял сразу же, домой не спешил, и я предложил зайти ко мне.
– Ну вот еще! Последнее дело сидеть в квартире. Надо либо гулять, либо работать. Впрочем, если хотите, у меня мастерская рядом.
Заметив мое удивление – все мастерские, насколько я знал, опять же были в центре, в красивом желтом доме с лепными украшениями, большими окнами – пояснил:
– На чердаке соседнего дома. Сам построил к даже справку получил. Разрешающую. Так-то!
Странным голосом сказал он об этом, непонятным – то ли торжествующим, то ли злорадным. Взглянул на его лицо, оно было непроницаемым; глубокая складка на щеке, плотно сжатые губы, голубые глаза, зоркие, и почему-то такое ощущение – немигающие.
Говорил Слепцов неторопливо. Создавалось впечатление: либо он с таким трудом подбирает слова, или же припоминает готовый, множество раз продуманный текст.
Слепцов шел шага на три впереди. Несмотря на установившиеся ясные дни и распрекрасные обещания синоптиков, он был в сапогах, толстом пиджаке. На голове шапочка с большим козырьком, такие носят на пляже, но у Слепцова она была сшита из брезента. Такую добротную вещь можно передавать по наследству. В руках у него была жесткая папка с тесемками. На протяжении всей экскурсии Никита Иванович все рисовал и рисовал, наверное, подряд, что попадалось на глаза. Это выглядело даже нарочитым: будто бы преподает окружающим трудолюбие и прилежание.
Судьба Слепцова складывалась нелегко. Всякие ходили слухи. И в общих чертах это выглядело так: много лет тому назад накатила на город волна молодых художников. Они были хорошо образованы, учились в Москве да Ленинграде. И каждый из них искал: кто свой цвет, кто свою неповторимую линию. Все усложняли и усложняли они форму и свой взгляд на простые вещи и достигли в этом деле такой глубины, что глаза у них в споре загорались фосфором.
А Слепцов писал пейзажи, тихие речные заводи, где к самой воде подходили могучие дубы, в тени их на плоской гальке сушили свои бока смоленые рыбацкие лодки. И низкое небо влажной синевы, и рабочие суда, словно острова, возникающие из водной пучины, и Жигулевские горы, и Молодецкий курган – на крутой вершине его думал свою думу Степан Разин. И каково же было тридцатилетнему Слепцову в окружении нетерпеливых юных максималистов? Представляю, как им немедленно хотелось мировой известности, какая уверенность была в их словах, какая вера, что к ним прислушиваются, мотая на ус, все пять континентов. А над Слепцовым открыто смеялись, обзывали передвижником. Тогда Слепцов обиделся и обменял квартиру на Москву. И сразу все стали гордиться тут, что жил среди них известный земляк.
Мы поднялись на верхотуру и остановились перед лестничной решеткой во всю стену, она напоминала тюремную из итальянского кино. Замок на двери – словно сплюснутая двухпудовка. Слепцов пошевелил его, он сам и открылся.
– Замки от хороших людей.
– И решетку сами мастерили?
– Нет, решетка родная.
А мастерская как мастерская, говоря языком канцеляриста: выполненная уже на базе ранее имевшегося помещения. Может, архитектор планировал здесь танцевальный зал? Охочи в свое время были мы до всяких экспериментов. В мастерской было душно, в центре какие-то тюки, ящики, старое тряпье. Сразу понималось – духота тут установилась неистребимая, просто невозможно проветрить столь захламленное помещение.
– Такое ощущение, будто вы здесь хозяин временный.
– Возможно. Хотелось бы так думать. Много за свою жизнь совершил неразумного, и самое неразумное, как все больше понимаю, возвращение в родные края. Звучит?
– Звучит.
– И обменялся-то, дурак, удачно. Двухкомнатная квартира неподалеку от ВДНХ. Арендовал помещение под мастерскую. И жизнь-то началась удивительная, необычная спрессованная жизнь. С новыми товарищами было легко: с ними делить было нечего, у них у самих все спрессованно, и хоть разные все они, но друг друга признавали и к труду относились уважительно. Чего-то, конечно, добился. Два моих пейзажа купила Третьяковка. Тоже, кстати, звучит, не зря, выходит, небо коптил. Н-нда… Иногда первые и в общем-то к делу не относящиеся впечатления оставались в душе самыми сильными и, поверите ли, – единственными. И не те даже, когда взяла работы Третьяковка, а когда первый раз ступил на платформу Казанского вокзала хозяином. Увидел башенку с часами и вдруг понял: каждый день могу приходить и смотреть. И тщеславие растеклось теплой лужицей: где теперь нахожусь? А нахожусь-то в самом центре. Все круги теперь от меня расходятся. Все вокруг начинается от меня. Понимаете? Башенка с часами! Фантастика.
Слепцов пододвинул мне табурет, обмахнул его жесткой от засохшей краски тряпкой.
– Вот хозяин, гостя не посадил. Садитесь, устанете стоять.
Тут я и подумал: вечер пройдет по обычной схеме. Начнется бесконечный разговор о смысле жизни, об искусстве, которое стремится материализовать сей мираж. Но неожиданно Слепцов перевел на другое.
– Вы верите в чудеса?
– Смотря в какие. В Василису Прекрасную не верю, Кащея Бессмертного допускаю, но сугубо символически.
– А внеземной разум признаете?
– Признаю. Даже видел, как что-то летает. Это что-то два года назад зависло над редакцией газеты. Все выбежали на улицу, и я вместе с ними. Сомнений, конечно, быть не могло – и не облако это, и не мираж, и не чей-нибудь силуэт. Редактор потом узнавал, в чем дело, и ему сказали, что по недосмотру сборщика улетела с конвейера какая-то деталь. Вот она, наверное, и была.
– А вы как себя чувствовали потом?
– Тревожно.
– Точно! Точно! А у вас есть такое ощущение, что все вокруг нас имеет разум? Допустим, мы смотрим на предмет, а он тоже смотрит на нас и думает. Вот этот гвоздь хотя бы.
– Знаете, Никита Иванович, все это страшно. Одинокому человеку невыносимо. Лучше бы и не знать.
– Но возможно? Вы допускаете, что возможно?
А что мы знаем? И чего только не допускаем… Сегодня разрушаются некоторые, казалось бы, незыблемые истины, превращаются в пыль. Я посмотрел на гвоздь, и мне показалось – он согласно качнулся.
– Главное, – сказал Слепцов, – вовсе не в том, что летает нечто неопознанное, дело в тесной взаимосвязи и согласованности миров: нашего внутреннего и космического. Говорю я, может быть, путано. Единство природы, вот что! Вы меня понимаете? Я тоже был свидетелем чего-то загадочного, потерпите немного, и расскажу весьма подробно и точно. Все считают, и вы, наверное, тоже, что я годен только на пейзажи. Дерево, лодка, река. Река, лодка, дерево. А никто не знает другого.
А Слепцов и не предполагает, что у него репутация баламута. Все как будто бы даже искренне переживают: такой основательный по дарованию, в самый раз возглавить бы ему областной союз художников, да много такого болтает, о чем в газетах не пишут.
Он поднялся по деревянной лестнице на антресоли и спустил оттуда большую картину. Он приставил ее к стене и включил яркий верхний свет. И буквально впился в меня взглядом. А я растерялся от неожиданности – ожидал чего угодно, только не этого. На зеленом холме на раскладном стуле сидел перед мольбертом сам Никита Иванович Слепцов. Доброе выражение русского лица, грустные глаза много повидавшего человека, глубокая складка на щеке. Но принял на этот раз Слепцов образ Пана – мифического существа, друга и покровителя природы. И палитру он держал в копытцах, и кисть – отведенной в сторону. Было все, что полагалось Пану: и рожки, и густая каштановая шерсть на козлиных ногах. На заднем плане, преломляясь, как в кривом зеркале, блочные многоэтажки уходили в небо, где а растворялись последние этажи. А у подножия – бараки с пивными киосками, те самые, которые были снесены в пятидесятых. И река, и пестрый люд на берегу, красивые удалые волгари – таких теперь уже нет, но мы таких еще застали. И толпа, ползущая на холм; руки, простертые к художнику; у кого мольба в глазах, у кого – ненависть. А он, как судия, и перед ним, судией, пока что еще чистый холст. Впрочем, чего же это я – словами живописную работу, так же, как и музыку, не передашь.
– Мои герои, – сказал Слепцов. – Моя стихия.
Был он задумчив, и картину он рассматривал так же внимательно, как и я.
– Ради них убежал из Москвы, точнее, выманило местное начальство. Золотые горы были обещаны. А мне, в общем-то, и Жигулевских хватает. Но приглашение вернуться было последней каплей. Плохо стало мне, тоска охватила страшная. Сплю и вижу, и сны эти вытягивали все силы. Нет жизни без родимых мест, и точка. А вообще-то что происходит? Если я настоящий художник, то все равно обязан работать. И хорошо работать. Но какая, однако, зависимость от среды. Ну я понимаю, в двадцать лет, когда формируешься. А сейчас-то чего?! Там тосковал, а здесь после Москвы оказалось еще хуже. Воздуха теперь не хватает. И натура, близкая мне, рядом, но чувствую себя, как в паутине.
Я понимал Слепцова. Областной союз шагает единой шеренгой. Вчерашние крикуны и новаторы ушли кто куда: в иллюстрации, оформители, наиболее сильные из них – на педагогическую стезю. И уж они-то, начинавшие столь бурно, нынче зорче других следят за равнением в шеренге.
– Эта – завершающая. Цикл замкнутый, десять работ. Единая мысль – взаимосвязь всего живого. Когда приступал, странно было. Но попалась мне книга Владимира Алексеевича Чивилихина, и я понял: думаем одинаково. Значит, правильно думаю. Мы рушим природу, память нашу, а она нас держит, все сносит терпеливо. А сколько это может продолжаться! Только не знаю, куда дену эти свои работы. Стыдно говорить, нищета заела. Кстати, болгары покупали, но что-то не вышло.
– И здесь купят.
– Купят-то купят… Всё покупают рано или поздно. Но чтобы купили – на земле должен остаться верный человек, который способен сохранить и, более того, способен обивать чиновничьи пороги. Даруй судьба верному человеку долгую жизнь и железные нервы. Не каждый может рассчитывать на подобное везение. Так вот, когда уже подходил к концу мой труд, увидел я нечто необъяснимое. Ну точно – награда за искреннюю веру, за бескорыстное служение ей. Иначе и не скажешь. Над нашими домами стоял голубой шар.
И тут я перебил его, потому что со мною был портативный магнитофон – взял в поездку на всякий случай, вдруг, думаю, подвернется что интересное записать для памяти. Вот и запишу перед уходом рассказ Никиты Ивановича. Говорить будет заслуженный художник, с которым считаются даже недоброжелатели.
– Как я понял, опять в Москву, на перрон Казанского вокзала?
– А другого выхода нет. Нелепо, но что поделаешь, если все сейчас сосредоточилось там. Когда-нибудь этого не будет. Но когда? А сейчас надо дышать полной грудью, пока есть на то желание.
– В принципе, так. Но я слышал, с каждым днем наши передвижения усложняются.
– Тоже слышал. Но мне это не грозит. У меня есть план, только между нами, ладно? Я думаю так: приеду в Москву, найду Владимира Алексеевича Чивилихина, приду к нему и поставлю вот эту хотя бы картину с дарственной. А? Как? И скажу ему, что мыслим одинаково и болеем одной болью. На него произведет, а? Вот она, скажу, ваша мысль! Я думаю, он расцелует меня, и мы тут же поклянемся в вечной дружбе. Неплохо, правда? А уж Владимир Алексеевич, как я понял по его книгам, в беде не оставит, и о прописке моей похлопочет, и обо всем прочем. Все-таки сам Чивилихин!
Пока говорил Никита Иванович, все тяжелей становилось у меня на душе. Поседевшая голова у него, и складки на лице вылеплены дьявольской рукой. Так отчего же у него до сих пор столь романтическое движение мыслей?
И о себе подумал: сам копошусь чего-то… И уже чувствую, с какой стремительностью уходят отпущенные на мой век силы. Сквозь пальцы и в песок… И Москва далеко со своим Казанским вокзалом. Да и поздно, наверное? Уходить в Москву-то… Слишком долго тратил себя направо и налево, жил так, как будто впереди еще триста лет.
Никита Иванович затащил картину назад на антресоли, руки от пыли протер ветошью.
– Владимир Алексеевич Чивилихин, думаю, будет доволен.
– Вы хотели рассказать о чем-то загадочном…
– Да, сейчас расскажу.
Я приготовил магнитофон, а Слепцов закурил. Вспыхнувшая спичка слегка дрожала в его узловатой согнутой ладони, и морщина на щеке, словно русло высохшего ручья, сбегала в согнутую ладонь.
Через несколько месяцев Владимир Алексеевич Чивилихин скончался от сердечного приступа.
Полный текст рассказа художника Слепцова Никиты Ивановича прилагаю.
«Я ехал на троллейбусе номер четыре из центра. Вышел на остановке «Седьмой микрорайон». Она была около длинного дома, чуть ближе к дальнему концу его. Я взглянул и увидел сияющий сегмент. Расстояние от остановки до этого дома метров триста. Я быстро, значит, сориентировался. Дело в том, что на соседнем доме, который выходит к шоссе, горит неоновая реклама. Но на этом доме никаких букв раньше не было. И сегодня утром их не было, но, может быть, за этот день их поставили и зажгли? Бывает все. Но никаких букв не оказалось. С расстояния трехсот метров машинально пересчитал этажи – девять этажей. Стал считать окна. Пропустил от конца дома три окна и насчитал одиннадцать окон следующих. Вот такой был сегмент, сияющий над домом. От третьего окна до одиннадцатого. Я прикинул, что, судя по всему, это часть шара или круга. Если прочертить ту часть окружности, которую я не видел, и если это действительно шар или круг, то нижняя часть должна находиться между шестым и седьмым этажами. Так мне казалось, когда я смотрел с остановки.
Я быстро побежал к торцу этого дома, эта дорожка и сейчас есть, вы ее должны знать. И с торца я увидел четкий круг голубоватого неона. Небо было черным, пасмурным, звезд не было. Начало июля, в этот месяц закат очень поздний. Но – двадцать три часа. О закате уже не могло быть и речи, плюс была облачность, наволочь такая. Темно было, очень темно. Еще раз подчеркиваю – вечерней зари не было. А стоял я примерно в двадцати пяти метрах от торца этого дома и смотрел вдоль дома туда, где тротуар идет и дорога.
Так что теперь уже с другой стороны дома я увидел этот, ну, как бы сказать, этот предмет. В общем, было ощущение, что это шар, потому что я видел его с двух позиций, я его пеленговал фактическим, своим собственным передвижением.
Круг висел метрах в одиннадцати от крыши дома. Это был шар. Сияющий.
Около меня остановился мужчина, я его спросил: а вы что видели? А он ответил: иду я с работы, обернулся, совсем даже не понимаю, что меня толкнуло обернуться, и увидел этот голубой шар, в котором вращался цилиндр бледно-лимонного цвета. Он так и сказал: похоже на лимон, по цвету именно. А по форме похожий на баночку из-под зеленого горошка, венгерскую или болгарскую, он мне сказал. Цилиндр – а рабочий хорошо знает, что такое цилиндр, – быстро вращался, но тут же исчез.
Потом он меня спросил: а вы, когда бежали, видели этот цилиндр? Я говорю: нет, не видел. А он говорит: я так и подумал. Я говорю: а почему вы так подумали. А он говорит: потому что мне казалось, что оно висит от торца дома дальше, вглубь от нас, и середина этого шара ниже крыши, поэтому вы не могли видеть.
На нас из-под шара этого шла по тротуару женщина с двумя сумками. Я сказал ей: вы бы остановились и посмотрели вверх. Она сильно перепугалась нас и шарахнулась в сторону.
Этот шар висел от дома в девяти-одиннадцати метрах, и сначала, когда я подбежал к концу дома и наблюдал его, он еще не двигался, потом тронулся с места и пошел вдоль дома и вдоль крыши. Он летел, медленно поднимаясь над крышей. Начал он двигаться, как я сказал, очень медленно. Шар был неонового цвета, бледно-голубой, границы не сильно размыты, но нельзя сказать, что они броские, как вырезанные из листа бумаги, наложенные на темную, допустим, скатерть.
Движение шара убыстрялось на глазах. И с большой скоростью он стал удаляться и, естественно, уменьшался в диаметре. Затем шар сделал крупный вираж налево, домов там не было, но вверх поднялся только на одну дольку. А затем, все удаляясь, превратился в линзу, в огурчик, в чечевичное зерно. Линза сбоку. Светящаяся линза. Неоновая. Потом, на моих глазах, эта линза окрасилась в светло-фисташковый цвет, прогнулась правым концом вниз и стала похожа на знак вопроса или рыболовный крючок. И погасла. И в глазах остался знак этого вопроса темно-изумрудного цвета. Реакция глаза. Давление на сетчатку.
Все, что я видел, произошло в течение двух минут, не больше. Если жить напряженно, это очень много. И еще раз повторюсь: я видел не круг, а голубого цвета шар диаметром что-то около шести метров. И я видел движение этого шара. И скорость его нарастала. А когда он исчез, на душе образовалась такая смута, словно этот крючок подцепил душу изнутри».
ПРОДАЕТСЯ ХОРОШИЙ ШКАФ
1
Инвалид Саврасов приковылял домой с увесистым свертком под мышкой.
– Что это? – высунулась с кухни жена.
– Что надо, – ответил Саврасов и, раздевшись, перенес сверток в свою комнату.
Там он развернул на кровати шуршащий лист оберточной бумаги и долго смотрел на новенький вишневого цвета телефонный аппарат. Четкими и выпуклыми были черные цифры на белом диске. Саврасов осторожно просунул палец в дырку и погладил цифру. Шершавая…
Потом он набрал девятку, и диск поехал назад с едва слышимым шорохом.
2
С той самой поры как заселили дом, Саврасов стоял в очереди на телефон и вообще значился под номером один. Но обскакивали его люди умелые: Лешка из таксомоторного, Клавка из продмага. В последние годы, слава богу, стали условия создавать, телефон вот провели, к магазину прикрепили. Чтобы питался лучше, чтобы жил дольше. И еще много всяких льгот. И он радовался – ведь до этого он считал, что испортил жизнь окружающим. Много ли проку от безногого, да еще с больным сердцем? Хорошо хоть в переплетной мастерской прижился, спокойная работа, от дома недалеко, в общественном транспорте давиться не надо. А жене и дочке от его работы… Им чего-то особенного хочется, а что можно сделать, если сидишь в переплетной мастерской? Где достать разные гарнитуры да паласы, да синие штаны для Машки? Штаны грубые, похоже, сшитые из мешковины, но работать за них Саврасов должен полтора месяца.
3
Дело было зимой, как сейчас помнит он покрытую инеем входную дверь и тогдашние свои раздумья, пока поднимался на пятый этаж: почему дверь не бухнула, как всегда, с треском и дребезжанием? Ему и хотелось пройти тихо-тихо: час был поздний, а он, Саврасов, был подогрет «пшеничной». Но дверь он не придержал, а она вдруг закрылась без грохота… Только одно могло быть объяснение: заледенели края и порог.
Саврасов долго звонил домой, потом стучал, потом снова звонил, даже испугался, не случилось ли чего с ними там? А вдруг забыли газ перекрыть? Но заскрипели наконец половицы, и в получившуюся от дверной цепочки щель он увидел половину лица жены, припухшее от сна веко, ее злобный глаз.
– Ты чего это растрезвонился?! – напустилась она, не снимая, однако, цепочку. – Ты чего это весь дом ставишь на ноги?!
– Давай открывай, не дури, – как можно добродушней сказал Саврасов.
– Вона чего? А ты ночуй, где был!
И дверь захлопнулась. Сначала Саврасову показалось, что жена просто шутит из воспитательных соображений. Но тут же он перепугался так, что вспотела спина и лицо обдало жаром. Он пустил звонок на всю длину, пока не занемел палец, а потом еще поддал протезом.
Дверь снова приоткрылась, из темной щели ему выбросили несколько газет, как это делала соседка этажом выше. А потом волчьей челюстью клацнула задвижка и на два оборота прокрутился замок. И Саврасов понял: стучи теперь, не стучи – все без толку.
Он собрал газеты, согнул их вдвое, чтобы стопка была потолще, и сел, спиною привалясь к стене.
Сквозь опущенные веки Саврасов чувствовал свет – невозможно яркая лампочка горела на лестничной площадке. Он успокоился: что произошло, того не поправишь, а значит, зачем попусту тратить нервы?
В последнее время он начал часто вспоминать Сашу Семенова, которого теперь уже нет. Бок о бок прошли они всю войну, а потом писали по праздникам друг другу открытки, все мечтали встретиться. Саврасов даже не мог представить, каким теперь стал Саша.
А потом Саша написал, что сильно заболел. Саврасов совсем было собрался к нему в Ярославль, но жена сказала:
– Ладно-то дурью маяться. Без тебя разберутся.
И на работе тогда людей не хватало.
Не поехал Саврасов и до сих пор простить себе не может этого, и никогда не простит, потому что вскоре после письма Саша умер. А ведь они вместе выходили из окружения, вместе били немца на Украине и в логове его. Адреса друг друга носили в карманах гимнастерок: мало ли, а вдруг не повезет кому…
И вот впервые в ту ночь, когда от ледяного бетона спасала пачка пожертвованных газет, Саврасов подумал: надо бы завести сберкнижку, хорошо защищенный тыл – великое дело, тогда жить будет не в пример спокойней, тогда, может быть, не придется прозябать вот так.
Вечером он врезал замок в дверь своей комнаты. Когда сгребал на бумажку мусор, жена уже устала, – не шумела она, не наскакивала на него лохматой собачонкой, лишь испуганно следила за ним издали, от телевизора.
А Машка ушла гулять.
4
Субботним утром, когда все были дома, пришел шустрый парень с чемоданчиком, в каких обычно носят инструмент.
– Здесь живет инвалид войны товарищ Саврасов?
Жена и дочка кивнули, очень удивленные осведомленностью парня, а Саврасов, который вышел на звонок, сказал:
– Это я.
– Я к вам из атээс. Телефон будем ставить. – Парень снял красивую куртку с многочисленными замками «молния», с россыпью сверкающих никелем пуговиц и остался в спортивном свитерке. – Куда вести проводку? – тут он обратился прямо к Саврасову.
– Ко мне в комнату, – ответил Саврасов.
В свою комнату – показать место для проводки – он пропрыгал, подобно птице; было еще утро, и он не успел прицепить протез.
– Вот сюда его, – кивнул Саврасов на тумбочку у кровати, поскольку мебельных излишеств в комнате не было. Парень пожал плечами: ему-то какое дело, хоть на потолок. Потом ушел на лестничную клетку и занялся с распределительным щитком.
И тут к Саврасову подступили жена и дочь.
– Ты чего же это делаешь, а? – начала жена и уперла кулаки в бока.
– Между прочим, телефон – общее достояние семьи, – сказала Машка.
– Щас пойду и скажу мастеру: пускай ставит в коридоре на трельяже.
– Или на кухне, – поддержала Машка. – Кухня у нас – как третья комната. Всем будет хорошо.
5
Саврасов нервничал, раскачивался на кровати…
Им уступать нельзя – тут же сомнут, как танки.
Когда обнародовали дополнительные льготы инвалидам Отечественной войны, сколько у них сразу появилось соображений. Они додумались даже до того, что решили через него, Саврасова, достать мебель каким-то Машкиным приятелям.
А первый раз в продовольственный магазин, как он ни отнекивался, заставили идти самого.
Дорогой он вздыхал и думал: как там все обойдется? Не мог отделаться от чувства, что идет с черного хода, да еще за счет других.
Но обошлось. Заведующая, к которой послали продавцы, встретила его с энтузиазмом. Сверкнув серьгами, она пожала ему руку, сказала, что давно пора обратить внимание на таких, как он, тем более что таких, как он, остается все меньше и меньше.
А еще она сказала: сегодня завоза, к сожалению, не было, а что есть за прилавком, уважаемого клиента вряд ли заинтересует. Лучше зайти завтра.
Саврасов не обиделся, понимал: дело новое, нужно время, чтобы раскачать маховик.
Жена приняла из его рук пустую сумку и, не дожидаясь разъяснений, назвала его размазней.
– Как кровь проливать, – ворчала она, – так пожалуйста, а как придавить этих жуликов, так простите…
– Ты бы снял протез да их по головам. Тебя не посадят. Зато в следующий раз достанут что-нибудь вкусненькое, – сказала Машка.
Саврасова затрясло. Многое захотелось сказать ему любезной доченьке, но он сказал лишь:
– Яйца курицу не учат, – и пристукнул самодельным увесистым костылем.
– Подумаешь, – передернула Машка плечами. – Тоже мне Сент-Экзюпери.
6
Машка – позднее дитя, и на свет появилась она на восьмом году его инвалидности, в пятьдесят втором, когда Саврасову было под тридцать, то есть столько же, сколько сейчас самой Машке.
Родилась Машка, и он понял: в техникум поступать поздно. И в одночасье успокоился. До этого жил он на пенсию, теперь ее стало не хватать. Тогда-то и нашел Саврасов переплетную мастерскую. Спасибо Машке, а то до конца жизни не знал бы, что живет и здравствует эта уютная контора, пропитанная духом казеинового клея и щекотным дешевым папиросным дымком.
В том же пятьдесят втором снесли барак, в котором они жили, дали хорошую двухкомнатную квартиру.
Едва обжились, как до жены дошло – ничего ей лучшего в жизни теперь не светит, и стала она помаленьку закусывать удила. Прямо какой-то потребностью стало у нее показывать, что вдвоем с дочкой им было бы не хуже. Зарабатывала она тогда, правда, больше. А Машка что? Машка подрастала и отбивалась от рук. Сколько помнит Саврасов, каждый жил своей жизнью, каждый смотрел свое кино.
7
Мастер шустро раскручивал провод, приколачивал его к плинтусу, тянул в комнату Саврасова. Под конец достал из своего неожиданно емкого чемоданчика телефонный аппарат, подключил его, набрал номер:
– Клава? Это я. Запускай пельмешки, минут через двадцать буду. Да… лавровый листик не забудь.
Потом мастер попросил Саврасова расписаться – где «птичка», оставил квитанцию для оплаты, щелкнул замочками на чемодане и ушел.
– Чего же это ты делаешь, а? – вновь подступила жена. – Срамота какая, люди засмеют. Хоть бы людей постеснялся!
– Не твое дело, – коротко ответил Саврасов.
– Давай, мам, напишем ему на работу, пусть все знают, как он ведет себя дома.
– И напишем. Там с тебя спросят.
У Саврасова мелко-мелко затрясся подбородок, и он никак не мог совладать с ним. Голова его словно заполнилась туманом. Он вдруг перестал понимать, что нужно от него этим людям, зачем они мельтешат здесь, размахивают руками… А когда увидел, как что-то с тумбочки нырнуло в руки жены, чужим голосом закричал:
– Убью!.. – и вскинул над головой свою палку.
Телефонный аппарат выскользнул из рук жены, грохнулся и развалился на несколько частей. Что-то задребезжало там, в обломках…
8
После этой вспышки Саврасов долго чувствовал себя плохо. Лежал, тяжело дыша, казнил себя, думал: кто ты есть такой, чтобы срываться? Нет такого права ни у кого. Они тоже несчастные… К чему тут мелочные обиды? Их бы тоже пожалеть.
Супруга не теряет надежды перестроить, переиграть судьбу, а вот зачем и для чего – сама не знает. Она совсем забыла, что суетиться надо в молодости, когда перед тобой открыт еще широкий и ясный путь. Машка уже раза три пыталась рожать – и все не получается.
Вот и Саша. Саша, Саша, друг закадычный… Хоть завтра взял бы отпуск за свой счет и поехал в твой далекий Ярославль. Тридцать лет собирались встретиться, да где тридцать – тридцать семь. Тридцать семь лет!
9
В обеденный перерыв работники переплетной мастерской разбрелись по углам и развернули свертки с едой; ближняя столовая была им не по карману – блюда туда завозили из ресторана. Саврасов поел быстрее всех и пошел к секретарше.
– Люда, ты не могла бы отпечатать объявление? – чувствовал себя Саврасов неловко: не умел он просить. – У меня немного, всего одна строчка: «Продается хороший шкаф». И еще номер телефона.
Людочка развернулась вместе с креслом к машинке, и десяток автоматных очередей вспорол спустившуюся обеденную тишину.
После работы Саврасов зашел в сберкассу и снял тридцать рублей: двадцать семь на телефонный аппарат, а троячок – Людочке на конфеты.
10
В тот же вечер раздался резкий требовательный звонок.



























