Текст книги "На узкой лестнице (Рассказы и повести)"
Автор книги: Евгений Чернов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 27 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
ЩЕНОК И ГОЛУБЬ
Мите приснился сон, будто бы у его кровати на красном вязаном коврике, положив длинную тонкую морду на вытянутые лапы, спит щенок. Митя свесил с кровати голову и смотрит на него. Какой он красивый, шелковистая коричневая шерсть с белой полосой вокруг шеи, и хоть он маленький еще совсем, но если укусит, так укусит, только держись. И слушается он только Митю, и Мите захотелось незаметно погладить его. Осторожно, избегая лишнего шороха и скрипа, он приподнялся на локоть, но щенок вздрогнул ушами и открыл глаза. Митя был очень доволен, что щенок такой чуткий – никак его не обхитришь, это уж точно, никак не застанешь врасплох.
А проснулся Митя – нет никого. И так тяжело стало у него на душе, что жить не захотелось.
Вот с утра и стал приставать к матери.
– Купи собачку, сама же обещала.
– Да-а? От паршивого котенка еле избавились.
– Паршивый, паршивый, никакой он не паршивый.
– Ты уже забыл, как он на ковер оправлялся.
– И ничего ковру не сделалось. Ты сама говорила, если выкинешь котенка, купите щенка. Я его учить буду.
– Тебя самого надо учить. Вчера опять шортики где-то извозюкал. Буду я тут еще за собакой ползать.
– Я сам буду ползать, вот честное слово.
– Все, кончили! Дай мне отдохнуть.
С тех пор как мама бросила работу, чтобы все силы отдавать воспитанию сына, она, как проводит утром отца на работу, так опять ложится.
– Купишь щенка?
– Я сказала, иди отсюда.
– Вот скажу папе, что ты спишь до обеда.
– Испугалась я твоего папу.
– Вот посмотришь! – голос его задрожал. И он вылетел из квартиры, хлопнув дверью.
На лестничной площадке было весело. Тети в синих комбинезонах красили стены. Густой едкий запах защекотал глаза.
Во дворе за ночь накопилась прохлада. Старые высокие деревья сомкнулись кронами, и там, в вышине, удерживали зной зеленым щитом. На лавке, лицом к подъезду, уже сидели старушки, слабенькие до смехотворного; как их выводили утром, так и сидели они и друг с другом даже не разговаривали.
Сложные заботы тут же навалились на Митю: надо было немедленно узнать, какие изменения произошли в окружающем мире за истекшую ночь. Как чувствует себя голубь со сломанным крылом, которого Митя спас от кошки и вот уже несколько дней держал в большом ящике из-под фруктов. Жаль, быстро убежал из дома, надо было бы хлеба прихватить.
В отдалении, прямо напротив арки, стояли железные бочки. В них рабочие разводили известь. Мальчишки во дворе уже обсуждали, как их приспособить для своих забав, но пока ничего стоящего не придумали.
Пока Митя раздумывал, где раздобыть кусочек хлеба, откуда-то взялся Щелбан, длинный парень с большими руками и всегда мокрыми, словно в слезах, выпученными глазами. Малышню во дворе он держал в строгости.
– А я давно здесь, – сказал Щелбан. – Чего-то и нет никого. Чего это спать все стали… Дрыхнут чего-то.
– Я рано встал, только с матерью долго ругался. Я ей одно, она мне другое.
– Не говори-а, они, как вредители. Моя хорошо хоть рано уходит, жратву на столе оставит и адью.
Мите хотелось двигаться.
– Может, сходим на чердак?
– Па-ашли. – Щелбан достал жевательную резинку и разорвал ее на две части. – Жуй, мамкин хахаль вчера оставил.
На пути им встретился второклассник Семка.
– Рыба, – обрадовался Щелбан. – А ну вытри мне ботинки, чтой-то пылиться стали.
Громоздкий, неуклюжий Семка качнул плечами и потупился.
Щелбан выбросил вперед руку, как для удара прямой, но вместо удара такой влепил щелбан, что Митя содрогнулся: как только Семкина голова выдерживает!
– Ладно, пошли с нами.
Семка тупо поплелся следом.
Подъезд, в который зашли они, был уже отремонтирован, блестел голубыми стенами, коричневыми перилами. Но под ногами, в щербинах пола, в стыках облицовочных плиток еще белела неотмытая известь. Пока ждали лифт, Щелбан прилепил резинку на решеточку диспетчерского микрофона. Митя сделал то же самое и пальцем еще вдавил, чтобы выковыривать было труднее. Щелбану это понравилось. А Семка ничего придумать не успел: открылся лифт.
Они не были на чердаке с тех пор, как начался ремонт дома. Соскучились уже по темным паутинистым углам, слуховым окнам, из которых далеко просматривался город, по узким бетонным перекрытиям; ходишь по ним, как по бревнам, взмахивая для равновесия руками. И еще вот что: мало таких закоулков на земле, где можно чувствовать себя защищенно и легко – чердак вот да подвал. Привалится Щелбан к стене, вытянет ноги и, жмуря блестящие в чердачной хмари глаза, полезет в карман за сигаретой.
Когда они вышли на последнем этаже, все так незнакомо показалось Мите после ремонта, такая чужая стала площадка – ни обычных надписей, ни царапин. И даже на душе стало тревожно, словно ожидала их в этот раз на чердаке засада. То-олько они поднимутся, а их – цап!
И тут Щелбан выругался ноющим голосом, как будто бы в кармане его расстегнулась булавка и впилась острием в тело. Все посмотрели на Щелбана, а потом наверх, куда смотрел он, и увидели на чердачном люке черную бородавку замка. Вот так номер! Жестокости взрослых нет предела.
На этом же лифте спустились они вниз, молчали, не смотрели друг на друга, а лица их становились жестче: не иначе в каждом вызревала и искала выход неведомая энергия. Почему-то каждый чувствовал себя виноватым.
В подъезде они потоптались, не зная теперь, чем заняться. Митя подумал о голодном голубе.
– Мне домой надо, – сказал он.
– Нет, ты гляди! – снова возмутился Щелбан. – Думают, замок, так это все? Замок – это фигня. Ломика не было. А так бы его ломиком, вот тебе и замок. – Щелбан обхватил живот и стал трястись, показывая, как ему смешно.
Семка тоже стал трястись, а потом достал спички и устроил салют: зажигал и бросал, и все стали смотреть, как вспыхивают они на лету.
– А бумага горит еще лучше, – сказал Щелбан. – Запалим рейхстаг.
Семка хлопнул себя по лбу: опять не догадался. Он метнулся к почтовым ящикам; от большого усердия несколько спичек сломал. Но, наконец, желтое пламя поползло по хвостикам газет. Дохленькое было оно, словно газеты подмочили, но зато вскоре дым повалил, как из заводской трубы.
Красиво было. Вначале он, густой, как молоко, поднимался вверх, но до потолка не доходил, переламывался и двигался в сторону ребят. Митю охватил внезапный восторг, и он подумал: жаль, что в подвале нечего поджечь, а то было бы, как на войне.
Очень близко, на втором, наверное, этаже хлопнула дверь, и тут же раздался тонкий женский голос:
– Ваня-а, горим!
Щелбан вскинул голову, и уши у него прижались, взмахнув командирски рукой, он первый ринулся к выходу.
Остановились они за подстанцией – кирпичным строеньицем напротив арки, возле него ремонтники разводили в бочках известь. С глухой стороны, которая смотрит в глубину двора, громоздились пустые магазинные ящики; из досок высовывались, изгибаясь, ржавые черви гвоздей. Даже в самый жаркий день здесь было прохладней, чем в другой тени. Как будто бы подстанция была набита льдом.
– Как им устроили!
Семка, радостный, словно его поздравили с днем рождения, подтвердил:
– Конечно! Дым! Пахнет! Одеколон моей бабушки! – Он растопырил крылья носа и начал шумно и часто дышать.
Некоторое время все уважительно смотрели, как Семка дышит, Семка заслужил это.
– А ты чего недоволен? – спросил Щелбан Митю. – Чо дергаешься? Может, тушить побежишь? У них газет мног-га…
– Идемте на пустырь, – жалобно сказал Митя, он крутил, нервничая, на рубахе пуговицу. – Айдате! Вон и кричат уже.
От подъезда доносилось: «Чертово семя… Бошки пообрывать…»
– А мне и здесь хорошо. – Щелбан поддал ногой ящик, и тот отлетел шага на три. – Не трухай, мужики.
– Шебуршится чего-то, – кивнул Семка на ящики.
– Крыса, – тут же определил Щелбан. – К нам такая приходила, хахиля в потемках перепугала.
Шорох в глубине ящичной горы не прекращался, и похоже было, что, действительно, острые зубки подтачивают дерево.
– Пойдемте на пустырь, – вновь принялся за свое Митя.
– Пустырь, пустырь, мы сначала эту тварь шарахнем.
Когда Щелбан сбросил несколько ящиков, а Семка поднял кусок кирпича, все вдруг увидели сквозь планки очередного, как внутри там из одного угла в другой метнулось нечто черное.
– Бей гада, – истерически выкрикнул Щелбан, отшатываясь, освобождая Семке место для удара.
Семка тут же хотел грохнуть кирпичом, но Митя оттолкнул его.
– Там голубь.
Сердце у Мити бешено колотилось, и страшно было ему, даже ноги ослабели, но и насмерть готов он был стоять в эту первую минуту.
Щелбан присел на корточки, осторожно отодвинул незакрепленную дощечку и сунул в нее руку.
– У него крыло сломано.
– Крыло-мурло, крыло-перло, много ты знаешь. Ех ты, кусаться.
– Это мой голубь, я его нашел между стеклами в подъезде.
– А на фига он тебе? – удивился Щелбан. – Отдал бы кошке.
– Ну он больной…
– Хахиль сказал: все мы больные в этой жизни.
Семка качнул кирпичиной.
– Дай трахну.
Щелбан взглянул на него с презрением и отвесил легкого пинка. Семка на пинок ноль внимания, только задом передернул, но, однако, понял, что нужно сменить пластинку. Чутко следя за лицом Щелбана, спросил гундяво-заискивающе:
– А чего он пасть открывает? Может, пить хочет?
Щелбан уставился в одну точку и задумался.
Митя опять, как утром при разговоре с матерью, ощутил опустошение в душе. Жить противно, вот что! Наступит ли когда-нибудь время, когда он станет взрослым и будет делать, что захочет? В первую очередь он никого не будет бояться.
Щелбан что-то решил, улыбнулся той самой своей улыбкой, когда не поймешь, что будет дальше: веселое или страшное, покачал в вытянутых руках голубя. Белое перо, не спеша, как парашютик, опустилось к ногам.
– Надо напоить его.
– Может, стакан принести? – тут же предложил Семка со зловещей угодливостью.
А Митя понял: сейчас чего-то такое будет… ох и будет сейчас чего-то такое, чего лучше бы и не было.
– Не-е, мы ему водопой устроим по всем правилам. А то еще обидится. Пошли.
Они обогнули строеньице. Митя с невольной надеждой посмотрел на тротуар, на лавки у подъездов – ни одного взрослого, только три старушки да еще брел к ним откуда-то из глубины двора четырехглазый Валя, то есть Валя в очках. Так-то человек он был свой, но последнее время его сторонились: уж очень много он раньше говорил, как поедет в пионерский лагерь, а теперь без конца рассказывает, почему отец не выкупил путевку. Митя тоже, например, мог бы поехать в детский санаторий, но возмутилась мама. Хорошенькое дельце, сказала она, семилетнему начинать с этого самого казарменного положения; Митя знал от мамы: ничто не заменит домашнего воспитания; раньше даже в школу не надо было ходить: купят родители учителя, вот он и учит; в ответ на это папа, правда, всегда предупреждал: во дворе не ляпните что-нибудь подобное, дойдет куда не надо – на работе начнутся неприятности.
В общем, у каждого были свои причины не слушать Валину болтовню. Но и гнать его от себя не гнали, куда ему деваться – двор один.
– Пить мужик хочет, – снова сказал Щелбан. – А вот и бражка.
В железной бочке лежал белесый равнодушный глаз разведенной извести; застывшим казался он, пестрели по верху вкрапления сора.
Щелбан занес голубя над бочкой. Все замерли, а птица, еще ничего не понимая, крутила головой и раскрывала клюв, как будто бы ей действительно не терпелось…
– У него крыло болит, – сказал Митя пересохшим языком.
Щелбан покачивал голубя, чего-то ждал, и снова медлительным парашютиком опускалось перо.
– Твой голубь, вот ты и давай, а я хочу посмотреть, как в театре.
Митя не двинулся. Семка легонько толкнул его в шею. Валя хотел что-то сказать, но передумал: слишком серьезный был момент.
– Я не могу.
– Сможешь. Я могу, а ты не сможешь? Сможешь!
Выкаченные глаза Щелбана заволокло белой мутью.
– Чего это вы? – все-таки подал голос Валя.
– А ты заткнись, а то как дам, так очки в два кармана положишь.
И снова к Мите:
– Ну?
– Давай. – Не на шутку обнаглевший Семка поддал бедром, и Митя чуть не врезался в Щелбана. А тот обхватил его сзади, сунул в руки голубя и зажал их так, что никаких других выходов у Мити не оставалось.
Митя почувствовал над ухом сильное дыхание Щелбана, увидел, как все ниже и ниже наклоняется голубь к раствору… И такой большой показалась Мите эта белая поверхность – ничего другого не оставалось вокруг.
– Спокойно… Страшно только первый раз…
Митя откинул голову, хотел стукнуть Щелбана затылком, но тут сзади ударили по коленям, ноги подогнулись; падая, Митя успел заметить, как отвернулся Валя – блеснула железная дужка очков, как страшно захлопала в последний раз птица. И словно сам захлебнулся – горячая волна прошла по горлу, свет померк, и закружились, замельтешили на черном фоне белые снежинки.
А потом он плохо воспринимал окружающее. Вернее, он все понимал, но так, как будто между ним и всем остальным поставили мутное стекло. Когда он открыл глаза, вокруг никого не было, подумали, наверное, что он ударился о кирпич и умер; вот от страха все и разбежались.
Кое-как Митя дошел до дома, постучал в дверь ногой. Мать вначале раскричалась, зачем он грязными сандалиями пачкает чистую дверь. Но, приглядевшись, ойкнула, схватилась за сердце, потом обняла сына и тихо и легонько довела до дивана. Так и уложила, прямо в обуви. Потом она звонила в «Скорую помощь», потом села в ногах, стала трогать лоб. А его морозило, так что челюсть тряслась. Мать все спрашивала: что же такое с ним произошло? Она целовала Митины руки, согревая их. А он смотрел на нее спокойными, равнодушными ко всему глазами. И от этого взгляда ей было вдвойне не по себе.
– Я уже решила, – сказала она. – Точно тебе говорю, честное-честное слово – с первой же отцовской получки покупаем тебе щенка.
И слезы у нее текли по щекам, и улыбалась она.
Что-то шевельнулось в Митиной душе, но так, самую малость. Будто бы щенок у него уже когда-то был…
– Какого захочешь, такого и купим. Ты рад?
Митя едва заметно пошевелил плечами и отвернулся.
БРАТЕЛЬНИК И ЗИНКА
Виктор выскочил на звонок, отдернул задвижку и обомлел: перед ним стоял брательник Георгий.
– Лю-уда-а, – завопил Виктор в комнату и бросился обнимать Георгия.
– Вот уж, – приговаривал он. – Вот уж… Ну никак… даже в смелых мечтах… Хоть бы телеграмму. Я бы, знаешь ли…
Виктор подхватил чемодан и, ширкая им о колено – тяжел, собака, – втащил в прихожую.
А навстречу шла Люда, в домашнем халате до пят и в талию, и поправляла ладонями бигуди.
– Жор, – все никак не мог прийти в себя Виктор. – Как же ты надумал? А я тебе хотел письмо писать.
– Вы сразу нашли? – спросила Люда.
– Таксист искал, так что сразу.
– Да, – согласилась Люда. – Что верно, то верно: таксисты нынче знают все.
Георгий прошелся по комнате; тяжело, словно на последнем усилии, прогнулась древесно-стружечная плита, ахнула, охнула, хрюкнула, квакнула под ногами Георгия.
– Концерт, – сказал Георгий.
– Концертино, – подхватил Виктор. – Под тобой скрипит, как под Людой. Когда-нибудь продавите.
– Скажешь еще, – не согласилась Люда.
Георгий был высок, на полголовы выше Виктора, массивен в плечах – вон как натянулась безрукавка; и мышцы, словно он регулярно занимается гантелями. Вообще-то для тридцати пяти лет – очень хорошо сохранившийся человек. А такой он сохранившийся оттого, что держит его в жестких лапах работа. Георгий – капитан спасательного судна, и служит он на Курильских островах.
– Вы надолго? – спросила Люда.
Полнокровно жить она могла только тогда, когда все знала точно.
– На денек, на два. Я – в Пицунду на полтора сезона.
– Пицунда – это престижно, – сказала Люда и задумалась. – Нам это не светит, по крайней мере, в ближайшее время.
– Ерунду говоришь, – немедленно рассердился Виктор, ибо увидел в этом ущемление своего достоинства. – В принципе, нам светит все.
– Ти-ишша-а… – утихомирил поднятой ладонью начавшиеся было страсти Георгий. – Приезжайте ко мне, всего делов-то…
– Гм, спасибо, мы давно с Витей не катались. – Людин тон был ироничен.
После ужина, когда гоняли крепкие чаи и говорили о том да о сем, Георгий неожиданно спросил:
– Слушай, а откуда у тебя рубашка такая?
Виктор наклонил голову, скосил глаза и посмотрел на нее, на свою рубашку: редкие тонкие красные полосы шли по желтому фону, полосы пересекались и образовывали решетку. А пуговицы обыкновенные, перламутровые.
– А я даже и не знаю, Люда все…
– Да! Это я ему купила, – подтвердила Люда. – В нашем газетном киоске.
– Неужели? – удивился Георгий.
– Совершенно точно. Я говорю ей: пачку сигарет, а она мне: только рубашки остались.
– Всю жизнь мечтал о такой рубашке.
– Да ладно… Чего в ней особенного? – сказал Виктор.
– Если хотите, посмотрю в магазинах, – предложила Люда.
– Не-ет, именно эта.
– Считай, что имеешь. Дарю. – И Виктор стал расстегивать пуговицы.
– Только на обмен, – решительным тоном заявил брат.
Он достал из чемодана прекрасный, совершенно новый коричневый костюм и бросил его на диван. Ткань укладывалась плавно и упруго, как змея.
– А что финский – не обращай внимания, – сказал небрежно, сказал пижоня, Георгий. – Финны тоже умеют делать, если захотят.
– Ну как живешь, брат? – спросил Георгий, когда Люда ушла спать.
– Как тебе сказать, жаловаться вроде грешно. Ты приехал, и мы тут же открыли холодильник, и он не пустой. И бутылка даже нашлась.
– Ну что ж, это в какой-то мере показатель.
– Да! Тебе спасибо, что с мебелью помог.
– Чепуха, сам знаешь, для меня ничего не стоило.
– Все-таки…
А дело было вот в чем: два года назад Виктор и Люда получили эту самую квартиру и тут же дали Георгию телеграмму, пригласили на новоселье. В письме, которое ушло следом, Виктор поинтересовался: нет ли у брата сотенки, другой на самое короткое время. Георгий немедленно прислал триста, а через месяц пришел от него контейнер с мебелью. Этот жест Георгий объяснил так: себе-де он купил новую, что эта ему порядком надоела, но не выбрасывать же ее из-за этого. А она и не была старой. Виктор и Люда тогда еще гадали: зачем Георгию понадобилось менять шило на мыло. А вообще-то… надо же… от самих Курил тащилась.
Вспомнили про сестру Валю. Живет она в Ленинграде, и они давно не виделись. Виктор сказал:
– Тут Валюха кочегарит вовсю: свитера мне вяжет, кофты всякие, зимние ботинки недавно прислала. Потешные такие – подметка полукруглая, как у кресла-качалки. Попробовал пройтись в них – как скороходы, сами несут.
– А с работой как? И с этими, твоими стишками?
Виктор попытался отмахнуться.
– Пока вроде бы нормально. Это же не производство, тут сам не знаешь, когда найдешь. Одному повезет и в девятнадцать, другому – в пятьдесят.
– Да-а… Сложно все…
Георгий был на семь лет старше Виктора, был он ему и товарищем и нянькой. Так сложилось! Дрожал над малышом, как клушка над цыпленком.
Витя подрастал, и Георгий не переставал удивляться, какие способности открывались у брата. Лет до семи или даже до восьми – так по крайней мере помнил Георгий – Витю ничего в жизни не интересовало, кроме рисования. Какое поразительное терпение: откладывал карандаши, чтобы только поесть. Конечно же, это у Георгия вызывало уважение, поскольку сам он любил улицу, ватажную мальчишескую жизнь. Прикладывая пятаки к новым синякам, он успокаивал душу тем, что а вот брательник будет художником… и наверняка шишки и синяки он получает вдвойне – и за себя и за брательника.
А в третьем классе Виктор после очередной простуды вдруг написал стихотворение: «Когда болеешь гриппом – всегда находит лень. В постели на подушке валяешься весь день. А ночью плохо спится гриппозному всегда. В постели не лежится и не идет еда».
Все, даже родители, поняли: перед Виктором открывается новый горизонт. Новое неожиданное увлечение тут же связали с будущим.
А Георгия вскоре призвали в армию; попал он на Северный флот, так на флоте и остался. Палуба, койка, полубак; до конца дней своих называть ему теперь табуретку – банкой, а обыкновенный половник – чумичкой. Семьей не обзавелся…
Виктор окончил строительный институт, но по специальности почти не работал: в управлении открылась многотиражная газета, и он ушел в нее литсотрудником. Сначала думал, ненадолго: планы у него были большие, в общем-то серьезные реальные планы. Многотиражка – плацдарм, затем – областная газета, книжка стихов и так далее, и все по восходящей.
С первого же дня Виктор окунулся в странную среду, которая, вместо того чтобы оказаться мощным магнитом и еще сильнее намагничивать, оказалась вообще антимагнитом.
По вторникам в типографии, в специально отведенной комнате, собирались выпускающие – сотрудники многотиражных газет, такие же ребята, как и он сам. Только постарше, может быть. И странно было поначалу наблюдать их всех вместе: пронырливые, тертые, зашмыганные, битые, бесшабашные, на все явления жизни имеющие собственное, единственно правильное мнение. Каждый из них дудел в свою дуду, каждый считал, что газету «тянет» только он один. И каждый о своем редакторе думал как об окостеневшей бездарности. Иногда Виктору казалось, что он находится в мире теней: любой из сотрудников – «бывший», то есть у каждого за плечами хоть одна, но серьезная взятая высота. Все они многое бы могли, но у каждого жизнь не задалась, и в самом начале. И причины у каждого были свои – или семья, или водка. В общем-то, все-таки, наверное, водка, потому что каждый из них считал, что организм нуждается в разрядке, а разряжает только алкоголь.
Временная ступенька оказалась для Виктора пятачком трясины: чем больше суетился, тем больше увязал. Как впрягся, оцепенел от нахлынувшего неотложного, так с тех пор и не было времени открыть глаза и не спеша, с обстоятельным анализом сложившейся обстановки осмотреться. И вот что стало очевидным, к его ужасу: многотиражка, оказывается, не что иное, как огромная, беспощадная, невероятно прожорливая мясорубка. Каждый день бросал он в нее куски своей души, своего сердца, своего тела – все бросал туда, но ни разу не было ощущения, что насытил ее, прорву окаянную. И ни разу не почувствовал он себя счастливым. Как принято говорить: на себя ничего не оставалось.
Люда к девяти ушла на работу. Виктор попросил позвонить в редакцию, сказать, что он заболел.
– Болейте, болейте! – Волосы ее после бигудей лежали на плечах красивыми полукольцами.
Когда щелкнул замок входной двери, Георгий потянулся в постели, напряглись на руках мышцы, о которых можно было сказать только: железные.
– Пивка бы, – мечтательно сказал он.
– Га-а, пивка… Откуда оно, Жор…
– Так у вас же свой пивзавод.
– Так ведь у нас всего, сам знаешь. Только толку…
Виктор стал протирать очки и напряженно при этом раздумывать: чем бы порадовать Георгия, как бы разнообразить сегодняшний день? Чтобы памятным он остался для Жоры. Этот день или два должны быть как праздничный салют.
– А минералка у вас бывает? – не унимался Георгий.
– А я даже и не знаю, на минералку никогда внимания не обращал. А вот «Байкал» бывает. Хорошо тонизирует. Говорят, на элеутерококке.
– Можно и «Байкал».
– Тогда я быстренько в магазин, он прям в нашем доме.
Виктор остановился перед отделом «Соки – воды». Полная крашеная продавщица, сложив кренделем руки на груди, стояла у служебного входа. Стояла просто так. На ней был строгий, как у врача, халат и мужской галстук с брошкой-пауком. Виктор перевел взгляд на полки и ахнул: такого винного ассортимента он давно не видел. Особое впечатление произвела на него пузатая бутылочка, оплетенная разноцветными ремешками. Он сразу подумал, что ее можно носить через плечо, как фотоаппарат. Называлась она «Гамза». А «Байкала», конечно, не было. Но не беда, «Гамза» настолько красива, что с такой не стыдно предстать перед брательником. Предстать, раскачивая ее на ремешке.
– Хорошее вино «Гамза», – сказал Виктор продавщице тоном, приглашающим к разговору.
Продавщица обратила к нему полное скучающее лицо, губы ее образовали странную улыбку: внешне – посылающую привет, внутренне – куда подальше. Продавщица не унизилась до слов, и взгляд ее был такой, что Виктор почувствовал потребность сказать что-нибудь хорошее. На щеке у нее было родимое пятно, оно, например, весьма гармонировало с галстуком. Но Виктор сказал:
– И народа чего-то нет.
Продавщица молчала.
– А сколько она стоит?
И уста разверзлись:
– А какая разница?
– Как, то есть? – удивился Виктор.
– Так и то есть. Сколько?
– Это я вас спрашиваю – сколько.
– Сколько, говорю, времени? Виктор вскинул руку.
– Без пяти десять.
– А торгую с одиннадцати, так что катись покеда, – взгляд добавил: бестолочь.
– Ну, знаете!
– А что знаете? – продавщица быстрым движением перевернула галстук, получилась петля. – Я этого не хочу. Тем более из-за тебя.
Виктор отошел в сторону, сдерживая бешенство.
В дальнем конце зала раздался лязгающий металлический шум, который приближался: это рабочий катил пустую тележку, у которой вместо резиновых колес были подшипники. Тонкое бесстрастное лицо рабочего с высоким белым лбом показалось Виктору знакомым. Рабочий ответил на кивок Виктора, остановился, стал закуривать.
– Почему у вас продавщица такая грубая?
– Зинка, что ли, из винного? Зинка такая… Как сказал Сенека: «Сильнее всех – владеющий собой». Не дала, что ли?
– Нет, и отлаяла еще.
– Страхуется. Ты же в очках. Подумала, что обэхээсэсник. Нас сейчас трясут, как груши.
– И чего это раскурился в магазине? – спросила проходившая мимо женщина.
Высокий белый лоб тронулся тонкими сухими морщинками; ответ последовал такой:
– Не квакай, мамаша, а то волосы вылезут. Вы здесь как бы на прогулке, а человек работает. – И к Виктору: – Ну что ж, гони пятерку, как говорили древние греки, «о тэмпора, о морес», о времена, о нравы. Выручу.
– Да нет, ладно, возьму вон сигарет в газетном киоске.
– Как знаешь, мое дело предложить, твое – отказаться.
Он выпустил клуб дыма и, словно паровозик, покатил тележку дальше, постукивая на стыках плит.
Георгий был уже одет, выбрит, стоял у кухонной плиты и смотрел на носик чайника, караулил, когда повалит пар. Рассказ он выслушал спокойно.
– Жизнь, Витек, трясет и утрамбовывает, это тебе не стишки писать.
– Трясет, – согласился Виктор. – Только не надо о стихах. Поэзия – грозное оружие. Я об этой Зинке еще напишу.
– Твои стихи Зинке знаешь… Это первое, а второе – если Зинка хамит, значит, можно хамить. Копай глубже.
– Хамить никому не можно.
– Пацан ты еще, Витек, – сказал Георгий; по всему чувствовалось: хотел-таки позлить брата. – В твои-то годы уже должна быть другая схема: ты снимаешь телефонную трубку, и через двадцать минут к тебе затаскивают ящик нарзана да еще извиняются за беспокойство.
Виктор посмотрел на брата, как на морское чудище, и вдруг понял, дошло до него – Георгий не меньше Виктора уязвлен событиями в магазине. Да! Унизили. А близким друзьям Виктор не устает проповедовать: пора уважать себя на всю катушку. Если не сам себя, то кто же… А что выходит на самом деле? Редактор распоряжается как собственностью; как мальчика гоняет партком; по разным пустякам теребит постройком; заставляют управляющему то речи писать, то доклады, хотя есть ставка референта. Ставка-то есть, да взяли на нее какого-то своего человека, и тот занимается неизвестно чем.
– Жор, а тебе сейчас приходится самоутверждаться?
Георгий накрыл заварочный чайничек полотенцем.
– Как тебе сказать… Самоутверждаться, наверное, необходимо каждый день. У человека только два состояния: или карабкаться вверх, или катиться вниз. Я правильно тебя понял? Но у меня лично – другое положение. Я же спасатель. Я, наверное, утверждаюсь тем, что спасаю других. Да, пожалуй, именно в этом и проявляется мое самоутверждение.
Вполне убедительно, скорее всего именно так, хотя Жора немного кокетничает. У него железные нервы. Он любил повторять, что на Большой земле чувствует себя Гулливером среди лилипутов.
Ровно в пять пришла с работы Люда. По ее приходу можно проверять часы. Она устала. Она села на кухне, вытянула ноги и откинулась к стенке. Рядом она поставила рулон, с обоих концов упакованный газетой.
– Люд, а что там такое? – спросил Виктор.
– Эт-то? Эт-то мне подарили. Это афиша с фотовыставки Евтушенко. Из Прибалтики. Мы ее повесим в прихожей. У зеркала.
– Но там уже висит: «Летайте Аэрофлотом».
– А ту мы в ванную, а ты ее покроешь лаком, чтобы не отсырела.
Брат развел руками:
– Столичный шик.
– Люда умеет.
Потом был вечер, кстати, какой-то удивительно спокойный, творческий! Необычайно светлый! Когда все время знаешь что к чему. Немножко выпили. Посмотрели телевизор. Георгий рассказал, как его перед самым отъездом чуть не смыло волной за борт.
– Была бы Пицунда, – заключил он. – Сидели бы мы сейчас вот так.
– Вытащили бы.
– Как повезет, Витек. Условия были сложные. Это только в газетах всегда спасают.
Виктор промолчал, хотя мог бы возразить брату, привести в пример десятки очерков с драматическим исходом… Но в ближней памяти их не было, а напрягать голову не хотелось.
Потом решили сыграть в подкидного, но не нашли карты.
Люда удалилась. Она читала перед сном письма Чехова! Как раз очередной том пришел по подписке. Георгий пожелал посмотреть по телевизору концерт мастеров зарубежной эстрады. И только Виктор оказался не у дел. Он вспомнил, как обидели его в магазине, и решил тут же рассчитаться с Зинкой. Был тут еще важный момент – надо было каким-то образом подняться в глазах брата, чтобы не было у того в мыслях, будто бы он, Виктор, слабак в этой жизни.
Виктор устроился на кухне, разложил бумагу, расписал шариковую ручку и стал вспоминать подробности. Перед глазами засиял высокий лоб рабочего, и он мешал Виктору сосредоточиться. Жаль, не поговорил с рабочим основательней. Представлял Зинкино лицо, родинку, которая по цвету совпадала с галстуком… За что им только дали такую власть над населением! «Зина… Зина… магазина…» Надо же, как укладывается.
А вскоре получилась первая строфа: «Толпятся пьяницы с утра понуро возле магазина. Там продавщица тетя Зина – милосердия сестра».
Дальше пошло легче: «Подаст бутылочку вина из-за прилавка незаметно, хоть и рискует, но за это берет по-божески она. Каких-нибудь копеек тридцать, на чай, уж так заведено. Но как потом светлеют лица у тех, кто ухватил вино».
Виктор наполнялся нутреной мощью, он уже забыл про свою обиду, он жалел ту часть человечества, которая пропадала, потому что ходила на поклон к зинкам, унижалась, юлила. Впрочем, не надо их жалеть. Виктор знал повадки этих пигмеев: издеваются дома над слабыми близкими, куражатся, такая своеобразная компенсация.
Потом он пошел к брату, убрал у телевизора звук, взглянул, хорошо ли укрыта Люда от света и шума газетами, и ровным тоном, словно бы это так себе, – ничего особенного, прочитал.