Текст книги "Зеленая брама"
Автор книги: Евгений Долматовский
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 23 страниц)
Наивные вопросы и жестокие ответы
В Западном Берлине проводилась дискуссия, организованная Евангелической академией: «Восьмое мая – освобождение или капитуляция?»
Пригласили меня как автора книги «Автографы победы» – о штурме Берлина и о надписях, сделанных советскими воинами на стенах и колоннах рейхстага.
Я выехал через столицу ГДР в Западный Берлин, был радушно принят и поселен в мансарде Евангелической академии в районе Ваннзе, знакомом мне по весне 1945 года.
Я понимал, что для немецких участников беседы эта дискуссия – нелегкое испытание, да и сам волновался здорово, не потому, что боялся каверзных вопросов – я здесь, как раз в этом квартале, уже был, правда, много лет назад, освистан пулями, но просто по ситуации: такая вот дискуссия в Западном Берлине. Да еще и в религиозном учреждении. Непривычно.
В зале Евангелической академии собралось много народу – старшие и совсем молодые, примерно половина на половину. В перерыве ко мне подошел бледный молодой человек с волосами, подстриженными, как у российского разночинца, в небрежном джинсовом костюмчике, с криво повязанным, мятым шейным платком. Представился:
– Фолькер фон Тёрне, генеральный секретарь организации «Акция искупления немецкой вины», поэт...
Движение, которое представляет фон Тёрне, с позиций гуманизма резко осуждает фашизм, его участники считают, что каждый немец и молитвой, и покаянием, и делами должен отвечать перед всем миром, а прежде всего перед народами, пострадавшими от нападения гитлеровцев, и тем самым искупить хоть часть их вины. Сам Фолькер – сын генерала войск СС, палача, позорно закончившего свою жизнь от пули не то бельгийских, не то голландских патриотов (мне почему-то неловко было уточнять). Ища искупления вины отца, фон Тёрне не раз бывал у нас в стране, в других странах, подвергавшихся оккупации в пору второй мировой войны. Он возлагал цветы к памятнику на Мамаевом кургане над Волгой, участвовал в своеобразных субботниках на месте концлагерей Освенцим, Маутхаузен...
Позже я встречался с этим молодым человеком, носителем пылающей совести, и в Берлине, и в Москве, и на международных конференциях, связанных с проблемами мира.
Особенно запомнилась одна из наших последних бесед.
Я спросил фон Тёрне, слышал ли он об Уманской яме и входит ли этот концлагерь в число объектов, опекаемых «Акцией искупления немецкой вины».
Фон Тёрне, всегда казавшийся мне бледным, еще более побледнел.
– Само собой разумеется. Уманская яма упоминается в некоторых книгах, вышедших в эти годы. Немцы, может быть, во время войны и не слышали о ней, но теперь знают это ужасное место. В плане нашей организации – съездить в Умань, найти место концлагеря, посадить цветы в эту многострадальную землю.
Меня давно, со времен трагического августа сорок первого, мучил один вопрос. Я никак не мог понять, почему у аккуратных и педантичных немцев в августе 1941 года царил такой хаос и беспорядок в лагере для советских военнопленных... Ведь вторая мировая война шла уже без малого два года, была захвачена чуть ли не вся Европа. Неужели не накопился опыт, неужели не были еще до нападения на нас отданы какие-то распоряжения ну хотя бы хозяйственного порядка, не установлены для содержания пленных нормы воды и пищи, пусть самые голодные и подлые?
Я понимал, что вопрос мой носит несколько демагогический и, уж во всяком случае, риторический характер. Я до конца своих дней благодарен неразберихе, царившей в лагере: будь у них порядок, за недолгие дни моего пребывания там распознали бы, что я политработник, и, безусловно, расстреляли.
Ответ Фолькера был неожиданным и еще более страшным, чем я мог предположить:
– Ты все-таки наивный поэт, Эуген, хотя и был комиссаром. Разве ты не знаешь «плана Барбаросса»? Ваша страна по этому плану должна быть молниеносно захвачена, с Москвой, Днепром, Донбассом, Волгой, Баку. Все должно было закончиться к осени. В интендантстве вермахта даже не занимались вопросами зимнего обмундирования. Незачем! Не понадобится! В плен попадают не полк и не дивизии, их уничтожают или они сами рассыпаются. В плену через шесть недель оказывается вся ваша страна, речь идет о порабощении всего населения. А военнопленные нужны были моим обезумевшим соотечественникам (так он сказал с печальной улыбкой) в весьма ограниченном количестве для того, чтобы убирать за сверхчеловеками навоз. Разве наци не отпускали пленных по домам?
Фолькер фон Тёрне не ошибается, задавая такой странный вопрос.
Да, в первые недели Уманской ямы фашисты применили хитроумный маневр: передали через громкоговорители, что должны объявиться красноармейцы – жители сел, оккупированных немецкой армией. Их ждут в комендатуре. Одновременно был подкинут слух (фашисты умели использовать слухи): они будут распущены по домам!
Фашистская разведка давно интересовалась нашими порядками, уж конечно, ей было известно, что по существующему правилу призывники проходили срочную службу вдали от дома.
Следовательно, сентиментальный пропагандистский трюк с возвращением осчастливленных украинцев в родные хаты не должен был коснуться основной массы военнопленных.
А придумано было хитро!
Это была первичная регистрация (ведь в августе еще не составляли списков), способ выявления коммунистов, комиссаров, советских работников – всех, кто подлежал непременному уничтожению.
Расчет был психологически верен: именно эти люди будут первыми искать любой возможности вырваться из-за колючей проволоки.
Проводился короткий, но достаточно подлый и опасный экзамен: скажи «паляныця», «било телятко». Знает ли украинский язык? Назови села, расположенные вокруг твоего родного села. Названия колхозов? Фамилии соседей?
Экзаменаторы, прибывшие с Запада украинские националисты с желто-голубыми повязками на рукавах, были, пожалуй, опытными психологами либо считали себя таковыми. Во всяком случае, для того чтобы выдать себя за местного украинца, чтобы обмануть этих гестаповских наемников, надо было хорошо подготовиться, умело сыграть роль простака.
Подозрительных охаживали кулаком и плеткой и тут же передавали в руки гестаповцев.
Не каждый день, но все же отпускали после проверки десяток-другой «местных жителей».
Они шагали к оплетенным колючей проволокой воротам лагеря, опасливо посматривали по сторонам – вдруг разоблачится их обман, только бы успеть выбраться на волю.
А навстречу им в ворота лагеря загоняли схваченных в дубравах, задержанных в оврагах, собранных по хатам раненых и больных.
Несколько человек отпускали, несколько десятков расстреливали, другие умирали от ран и болезней, а в ворота вступали все новые и новые колонны.
Отпущенному выдавался на руки документ – «аусвайс» с именем и фамилией, с адресом «освобожденного села», куда он направляется «для ведения осенних сельскохозяйственных работ». Владелец «аусвайса» должен предъявить бумагу немецкому коменданту и старосте, а потом регулярно отмечаться в полиции.
В комендатуру лагеря обращались старики: отдайте сына на поруки; или женщины: отпустите раненого мужа или брата. Уманчане бесстрашно, зная, что часовые могут выстрелить, подходили к воротам лагеря, всеми способами стараясь вырвать воинов из рук врага. К чести уманчан и колхозников окрестных сел надо сказать, что чаще всего они просили не за сынов и не за «чоловиков», а за вовсе незнакомых людей. Случалось, что обман удавался – граждане Умани возвращали воинов в строй.
Враги отпускали горстку пленных отнюдь не из гуманных соображений.
Они все еще были уверены, что война вот-вот закончится, Советский Союз будет стерт с карты Истории и в колониях, управляемых высшей расой, останутся отобранные для рабского труда наиболее физически здоровые унтерменши (недочеловеки) – эти русские, украинцы, белорусы, грузины.
Нечего медлить! Пусть бывшие красноармейцы из навсегда разбитой (они так думали) армии пока подкормятся за свой счет и соберут для великой Германии богатый урожай 1941 года. По мере захвата новых и новых земель на Востоке (это дело дней!) страна сама превратится в гигантский лагерь рабов.
На третий, на четвертый месяц войны даже в одурманенных успехами головах нацистов зашевелилось сомнение: уж не обманули ли они самих себя?
Бежавшие из лагерей и отпущенные с «аусвайсами» пополнили ряды партизан и подпольщиков. Не все, разумеется, но многие. Да и на тех, кто пошел служить в полицию и администрацию, врагам тоже не удавалось опереться: одни оказывались связанными с подпольем, других патриоты безжалостно казнили.
По селам прошли облавы: распущенных по домам добренькой немецкой армией, «обманутых большевиками» селян стали вновь водворять за колючую проволоку или отправлять в Германию вместе с подростками на каторгу.
Знаю я все это, сам знаю. Не так уж я наивен, как это кажется Фолькеру фон Тёрне, бледнолицему сыну палача, подавленному тяжестью немецкой вины.
И все же его объяснение первоначальных порядков, вернее, беспорядка Уманской ямы более или менее достоверно.
Почему же все-таки гитлеровцы упустили из виду, что военнопленных надо кормить?
Увы, тут уж Фолькер фон Тёрне проявляет некоторую неосведомленность. Они не упустили из виду, не ошиблись в расчетах.
Они запланировали голод!
Будущий подсудимый Нюрнбергского международного трибунала, один из главарей гитлеровского государства (он так и назывался «рейхсляйтер»), Альфред Розенберг, предвкушая захват наших богатств, заявил за два дня до нападения Германии на СССР: «Мы не берем на себя никакого обязательства по поводу того, чтобы кормить русский народ продуктами из этих областей изобилия».
Раз уж завели мы такой разговор, задам еще вопрос:
– Немцы – такие аккуратные, брезгливые, не правда ли, а вот допустили вшивый и червивый кошмар, эпидемии. В России давным-давно был просто забыт тиф – он вновь возник именно в лагерях военнопленных.
– Если со снабжением пленных продовольствием вермахт не торопился, то на возникновение вшивости отреагировал немедленно. Вошь была зачислена в союзники, ставились даже научные опыты по ее размножению и распространению.
– Почему? Зачем? Ведь даже в безумии есть свой смысл?
Мой печальный собеседник вразумляет меня:
– Медики-палачи быстро сообразили, что концлагеря на оккупированной территории можно без особых усилий и затрат превратить в котлы, где будут вариться эпидемии, превратить в рассадники и надежные распространители тифа. Солдата, зараженного тифом, хорошо и облагодетельствовать – отпустить домой. Пусть он догонит свою отступающую армию и перезаразит побольше красноармейцев.
Признаться, мне стало не по себе от такого простого объяснения, хотя я все это знаю.
А фон Тёрне добавил:
– Возникал вопрос и о чуме как наиболее верном и удачном способе уничтожения ваших людей. Но из опасения, что чума перекинется на немцев, этот способ был отвергнут.
В дальнейшем большинство лагерей перекочевало на территорию Германии. Продолжались казни, но с маниакальной плановостью вокруг бараков проводилась дезинфекция: боялись, что болезни переползут в немецкие города.
Зато в лагерях, оставшихся и в тех или иных обстоятельствах возникавших на советской территории, еще оккупированной врагом, вошь и тиф культивировались и распространялись прилежно, на научной основе. При освобождении Белоруссии я был свидетелем преступной акции заражения жителей тифом в районах Паричи и Озаричи...
Вот, оказывается, где зарождалась античеловеческая доктрина бактериологической войны, ныне вынашиваемая американской военщиной.
Я видел во Вьетнаме отравленные колодцы, разговаривал в Ханое с интернированными американскими летчиками. Они не отрицали, что не только бросали бомбы и лили напалм, но и развеивали вещества, смертоносные для джунглей и отравляющие людей («оранжевый реактив»).
Кто из американских поэтов станет секретарем организации искупления их вины?
Этот вопрос мы задаем уже вместе с Фолькером фон Тёрне...
В заключение этой главы хочу поближе познакомить читателя с Фолькером фон Тёрне. Он дал мне свое стихотворение, опубликованное в западноберлинском журнале. Оно называется «Раздумья в мае». Я перевел это суровое стихотворение:
Я говорю о себе: Фолькер фон Тёрне
Родился в тридцать четвертом годуXX века,
Когда мои товарищи уже сражались против убийц,
А убийцы считали меня себе подобным—
Будущим убийцей.
Я пил молоко,
Отнятое у голодных,
Носил одежду,
Сорванную с плеч моих братьев.
Читал книги, Воспевающие и оправдывающие разбой.
Слушал речи,
Призывающие к убийству...
Обыкновенную бойню
Я называл своей родиной.
Когда уже восставали народы
Против захватчиков и убийц,
Я молился за неправую победу
Зверей, города превращавших в пепел,
И беспечно вдыхал
Сладкий запах цветущих лип.
Но в смерти каждого Человека
Был я виновен!
Да, многое изменилось за прошедшие годы. Подросли новые поколения. А сейчас по улицам городов Федеративной Республики Германии шагают демонстранты, протестующие против размещения американских ракет средней дальности.
Врачи на посту
В конце июля 1941 года из района Умани удалось эвакуировать за Днепр, а затем и в тыл страны часть раненых бойцов и командиров 6-й и 12-й армий. Эвакуация проходила тяжело – уже невозможно было воспользоваться железной дорогой; автомашины и повозки двигались по разбомбленным и размытым дождем грейдерам, беззащитные при налетах вражеской авиации. И все же тысячи жизней были спасены.
Но самые кровопролитные бои произошли на этом участке фронта в последнюю неделю июля и в начале августа,– уже в полуокружении и в полнейшем окружении. Не только дивизионные медпункты, но и госпитали, разумеется, оставались в зоне боев и непрерывно пополнялись новыми ранеными. Не хватало перевязочных средств и лекарств, невозможно было развернуть по-настоящему операционные и перевязочные.
После гибели наших двух армий в руках врага оказались эти полевые лазареты, размещавшиеся в палатках, в зданиях сельских больниц и школ, а то и просто в хатах.
Мне сказал тогда знакомый военврач третьего ранга из медсанбата танковой дивизии, что медики еще в Подвысоком приняли решение оставаться при раненых, чего бы это ни стоило. В условиях, когда приказ «выходить мелкими труппами, действуя по своему усмотрению» освобождал командиров от их должностных обязанностей, решение врачей становилось маленьким, а может быть, и великим подвигом. Некоторые из медиков определенно знали, что обрекают себя на гибель, но совесть не позволила им изменить долгу врача, клятве Гиппократа и товарищескому уговору.
Среди материалов Подвысоцкого народного музея и писем, адресованных мне, немало свидетельств героизма наших военных врачей.
Ветеран партии, пенсионерка Елена Петровна Довженок из Запорожья прислала довоенную фотографию своего брата Бориса Россика. Я всматриваюсь в черты юного красивого лица, думаю: а может, это он перебинтовал мне руку в Уманской яме?
Из письма жителя Волгодонска Василия Ивановича Сысоева Елена Петровна узнала о подвиге и гибели своего брата. Вот что писал Сысоев:
«Я познакомился с ним осенью 1941 года в больничной палате в селе Тальное, что в 45 километрах от Умани. Из рассказов Бориса я понял, что он попал в окружение в районе села Подвысокое и вместе с ранеными, взятыми в плен, при которых он остался как врач, был брошен в Уманскую яму. Там работала небольшая группа наших врачей-патриотов. Борис Россик собирал, добывал у здоровых пленных индивидуальные пакеты, чтобы перевязывать раненых, пытался хоть как-то организовать питание несчастных. Гнилое просо, пшено, картофельные очистки все-таки варили. Он все отдавал раненым, а сам дошел до крайней степени истощения. У него атрофировался пищеварительный тракт. Как врач, он должен был знать, в каком состоянии находится».
Из Умани умирающий Россик попал в Тальновскую больницу.
Василий Иванович Сысоев вспоминает Тальновскую больницу. Оккупанты отказались помогать больным и тяжелораненым, все заботы о них взяли на себя местные жители и пленные врачи. Выпускник Ленинградской военно-медицинской академии Буткин делал все, чтобы спасти жизнь своего коллеги Бориса Россика. Его пытались кормить, но пища уже не усваивалась организмом, и вскоре Россик скончался от дистрофии.
Бывший пограничник с 12-й заставы 97-го погранотряда Николай Арсеньевич Базанов, живущий ныне в городе Калинине, вспоминает, как восемь суток держались на рубеже страны его товарищи, как отходили последними, как бы отодвигая временно границу в глубь страны, как уничтожали вражеские десанты. В схватке с диверсантами пограничник был ранен в голову и пришел в себя в медпункте № 47, дислоцировавшемся в клубе села Подвысокое. Это было в конце июля. Раненые лежали на соломе в зрительном зале, а на сцене клуба была оборудована операционная.
7 августа в зал клуба ворвались фашисты.
«Они шагали по нашим телам, что-то орали, стреляли в потолок. И вот к ним со сцены (операционной) бросился наш хирург с пограничными петлицами, военврач третьего
ранга – фамилию его никак не могу вспомнить. Этот врач встал на защиту нас, раненых, стал что-то кричать немецкому офицеру. Фашист ударил врача, а он ответил фашисту сильным ударом в лицо. Врача вытащили из зала клуба, больше мы его здесь не видели [4]4
После обнародования этого факта Н. А. Базанов получил несколько писем от товарищей по 97-му отряду и по Подвысокому. Они помогли ему вспомнить фамилию непреклонного врача. Это был военврач 3-го ранга Танцура.— Е. Д.
[Закрыть].
Мы, раненые, стали пленными. Весь обслуживающий персонал остался наш, советский. Врачи и санитары ходили по полю недавнего боя, собирали на земле все, что могло бы пригодиться для нашего лечения (конвоиры отпускали их для сбора индивидуальных пакетов, они могли бы бежать, но возвращались). Особо много для облегчения нашей участи делал врач Бондарев Иван. Он говорил, что в 1941 году окончил в Ленинграде медицинскую академию». (Я навел справки о Бондареве. Да, он закончил перед войной академию, с первого дня был на фронте – далее след его теряется.– Е. Д.)
Николай Арсеньевич Базанов побывал и в Уманской яме, и в других лагерях, дважды бежал и лишь в 1943 году вернулся в строй, чтобы дойти до Победы...
Многие товарищи писали мне о героизме врача 80-й стрелковой дивизии Марии Михайловны Стешенко.
Наступил в Подвысоком такой момент, когда в бой пошли и врачи, и медсестры, и раненые. Командир медсанбата Владимир Коваленко не выдержал – застрелился, пришлось Марии Стешенко возглавить медсанбат на переднем крае. С первого по четвертое августа на опушке Зеленой брамы стояла насмерть батарея капитана Григория Густилина. У батарейцев имелось одно преимущество: врачи находились рядом, перевязывали раненых немедленно. Снаряды кончились, был смертельно ранен Густилин. Мария Михайловна оказала ему первую и, увы, последнюю помощь...
Мария Михайловна пишет об этом капитане: «Раненный осколком в живот, он был удивительно спокоен, верил в победу. Умер он в селе Подвысокое, куда я успела его эвакуировать. После войны я посетила семью Г. Густилина в городе Артемовске, даже ездила на свадьбу его сына Леонида. Мальчик очень похож на отца...»
После 13 августа немцы стали свозить раненых с полей и из сел в районные центры. Один такой сборный пункт был в Голованевске, на скотном дворе «Заготконторы», на соломе. Вместе с ранеными пришла в лагерь под видом санитарки военврач Стешенко. В складках ее юбки был зашит орден Красной Звезды, полученный еще на Карельском перешейке в сороковом году. Мария Михайловна сберегла свою боевую награду, а после выхода из окружения, в новых боях, к ней прибавились еще два ордена.
Когда в конце августа все раненые были отправлены в Умань, мнимая санитарка исчезла из Голованевска. Она перешла линию фронта возле станции Лозовая.
Мария Михайловна и ныне несет почетную службу врача в Первомайске, неподалеку от тех мест, где хлебнула лиха в сорок первом...
Но далеко не всем так повезло, как Марии Стешенко, далеко не всем удалось добраться до линии фронта и перейти ее. Впрочем, были врачи, которые к этому не стремились, считали, что их место, их боевая позиция – здесь, в лагерных лазаретах («ревирах») либо в сельских больничках, где условия содержания раненых и больных были невероятно тяжелы.
Мало кто из них, кадровых военврачей, вышел из этих мест, имел поблизости какую-нибудь родню. Нет, родным домом их была Красная Армия.
Немногочисленные местные сельские врачи и фельдшеры в кратчайший срок нашли общий язык со своими армейскими коллегами и всячески содействовали их внедрению в новую обстановку, укрывали от жандармов, полицейских, всевозможных администраторов, хлынувших из Германии в завоеванную будущую колонию великого рейха.
Я получил десятки, а может быть, сотни писем, в которых повествуется о благородной деятельности персонала сельских медицинских пунктов, больниц или околотков Новоархангельска, Подвысокого, Голованевска, Тального и других населенных пунктов.
Больше всего рассказов – о селе Дубовое, где действовал специальный хирургический пункт для подпольщиков и партизан. Там трудились выбравшийся из Бориспольского концлагеря хирург Владимир Антонович Мороз и хирургическая сестра Евгения Андреевна Романенко, участники подпольной организации врачей и фармацевтов «За Советскую власть».
Они лечили раненых – это была подготовка кадров для партизанского отряда.
Живет в Умани память о враче-подпольщике Борисе Михайловиче Марковиче, человеке, не страшившемся риска.
Вот одно из скромных его дел, спасших, однако, жизнь многим командирам и комиссарам. Их опознавали немцы по прическам – рядовых у нас стригли под машинку. Через уманчанок, поступивших на работу в «яму», Маркович добыл парикмахерскую машинку и наголо остриг своих товарищей. Многим удалось скрыться при этой маскировке.
Войдя в доверие к оккупантам, Маркович и другие медики из его группы выбрались из лагеря, направились работать в район, в Цыбулевскую больницу, ставшую постепенно партизанским госпиталем.
В конце 1943 года Маркович был арестован и замучен в гестапо. Но его сотрудникам удалось спастись и пробраться к партизанам.
Помнят в Умани интенданта 3-го ранга фармацевта Александра Сомова. Его группа снабжала партизан медикаментами, она под его началом постепенно выросла в подпольную организацию, распространилась на несколько районов.
Сомов был казнен врагами накануне освобождения Умани...
Накапливая и сопоставляя материалы о благородной деятельности медицинских работников в Уманском лагере и окрестных селах, я много думал о том, что советские медики, не имея единой организации, действовали единообразно, словно бы по плану, по четкой инструкции.
А может быть, гуманнейшая профессия врача определяет линию поведения? К сожалению, история двадцатого века полностью опровергает подобную мысль: фашистские хирурги производили варварские опыты над своими жертвами, берлинские бактериологи прививали пленным страшные болезни. Впрочем, у них в более поздние времена нашлись последователи в заокеанских лабораториях. Так что дело не в самой профессии – она, оказывается, может обернуться и палачеством.
Советскими врачами руководила просто совесть, просто клятва Гиппократа. Они считают, что поступали нормально, не больше. Но и не меньше. Это были советские врачи – вот самое краткое и исчерпывающее пояснение.
Я побывал в интереснейшем, с блестящей экспозицией музее медицины в Киеве и огорчен, что не увидел материалов об участии медиков в подпольной борьбе на оккупированных территориях. Это одна из прекрасных страниц истории медицины.
В поисках участников событий я познакомился с советским ученым-инфекционистом Григорием Петровичем
Угловым, врачом 44-й дивизии, насмерть стоявшей и погибшей в Зеленой браме.
Григорий Петрович оказался задиристым, метким на слово, не старым еще человеком. Предупредил, чуть окая:
– Простите, если не совсем литературно разговариваю: я северянин, помор, у нас лексикон особенный.
Я опасался начала разговора – иные товарищи по несчастью сразу замыкаются, услышав название Подвысокое,– тяжело вспоминать. Поэтому разговор начал издалека, попросил рассказать о первом раненом, которому пришлось оказывать помощь. Когда и где это было?
– В 6 часов 12 минут 22 июня, сами понимаете, на границе. Молодой красноармеец срочной службы. Ранение в живот, но какое-то счастливое – пуля не затронула кишок. Такой я поставил диагноз, обрабатывая рану,– он позже подтвердился полностью. Красноармеец переживал, что ничего не успел на войне, а я его успокаивал – еще посчитаешься с врагом в бою... И тоже, кажется, не ошибся.
– И вы дошли до Зеленой брамы?
– После тридцати семи дней непрерывных боев, похоронив и командира, и комиссара полка (комполка Плюхин воевал добровольцем в Испании), я оказался в Подвысоком, в должности старшего врача отделения армейского госпиталя, развернутого на опушке дубравы. Повышение получил.
Готовился прорыв из окружения, а нам было приказано остаться с тяжелоранеными. Прямо скажем, невелика была надежда, что нас выручат после успешного выхода из окружения, хотя разговор об этом шел, обещание такое давалось.
И вот немецкие мотоциклисты окружают госпиталь. Первое, что они сделали,– забрали и увезли все продукты со склада. Не очень поживились, но все подчистую взяли.
А тяжелораненых – 2170 человек, при них семь врачей и пятнадцать фельдшеров. Спасибо местным жителям – помогали, чем могли.
Еще свистели вокруг пули, а к госпиталю шли женщины села Подвысокого – с продуктами в узелках, с питьевой водой в кувшинах. Часовые отгоняли их прикладами, а они шли и шли, бесстрашные и удивительно спокойные.
Потом господа завоеватели мобилизовали этих женщин с подводами, чтобы везти раненых в Умань. Перед отправкой автоматчики прошли по палатам, поубивали нетранспортабельных – короткими очередями, прямо на койках, на топчанах, на соломе...
В Умани доктора Углового подержали неделю в «яме», а потом «выявили»: у него на петлицах оставалась эмблема – змейка, чаша эскулапа. Рядом со сказочным парком Софиевка размещался «ревир» номер 3 для советских военнопленных, туда и повели его. Немецкие врачи в палаты заходить боялись – это был ад: медикаментов и перевязочных средств нет, на тысячу человек один стерильный бинт в день, кровь, гной, на полу под ногами трещали вши.
– Удивительное дело,– вспоминает Григорий Петрович,– у раненых не было отчаяния. Говорили: вы нас вылечите, а Красная Армия выручит. А если придется долго ждать – пойдем партизанить.
Григорий Петрович разбирает свои бумаги, находит сшитые суровой ниткой разграфленные листочки – записано, сколько было раненых, сколько ежедневно умирало. Давайте посчитаем: за ноябрь и декабрь 1941 года из 2317 человек умерло 948.
Мы хоронили своих близ парка Софиевка. Составляли список: имя, фамилия, по возможности адрес – кто откуда. Списки помещали в бутылку и зарывали ее, как с тонущего корабля бросают письмо в волны.
Экскаваторщики, строители сегодняшней Умани! Будьте внимательны при закладке фундаментов новых зданий, при раскопках – в земле прах погибших и бутылки с поименными списками.
Если наткнетесь на братскую могилу, учтите – бутылка должна быть в левом углу ямы.
Я прошу Григория Петровича поведать мне, что он чувствовал, о чем думал в неволе.
– Боролось все внутри: убежать было сравнительно легко и так же рискованно, как находиться в плену,– жизнь человеческая ничего не стоила. Но тяжко было бы оставить на произвол судьбы больных. Вот почему я не торопился с побегом. Медперсонал, впрочем, не только лечил: связались с подпольем, с партизанами, помогали бежать выздоровевшим.
Помню такой случай: молодой старшина по имени Володя, раненный в живот, никак не давал мне осмотреть рану, отталкивал, сопротивлялся. Я увидел, что рана его перетянута толстой, красной, слишком широкой и ровной, чтобы быть лишь от крови красной, полосой материи. Я понял, что это полковое знамя. Предложил ему перепрятать знамя в надежное место, но он и слушать об этом не хотел. Так и лежал, перевязанный знаменем, и представьте, выздоровел. Мы помогли ему скрыться. Не знаю, удалось ли ему
выйти к своим. Напечатайте про этот случай, вдруг он жив, найдется! Володя. Четыре треугольника в петлицах...
Пришла пора и мне уходить,– говорит доктор Угловой.– В Умани скрывался у подпольщицы Шуры Короб– киной (гестаповцы казнили ее накануне возвращения наших войск). Долго выбирался к своим, вновь стал в строй, воевал, получил орден. После войны вел научную работу как инфекционист. Сколько эпидемий мы убили, задушили, искоренили! Это, я вам скажу, тоже война. А в Умани у меня была практика, я и сам тифом заболел.
В письмах, которые прислали мне участники битвы, говорится о многих медиках-героях.
Вспоминают добрым словом начсанарма-6, называвшегося в плену Радченко. Его расстреляли сразу в Подвысоком, а начальника госпиталя – женщину-военврача Тойберман – позже, в Виннице.
Один из лазаретов Подвысокого пришлось разместить в овчарне – в школе, в сараях, в хатах уже не оставалось места.
Когда врачи и часть раненых пошли на прорыв, самых тяжелых оставили под присмотром военфельдшера Марии Дуняшко. Вот что пишет один из чудом спасшихся:
«Молодая дивчина, совсем молодая, мужеству ее мы поражались... Она, рискуя жизнью, доставала у жителей еду, а главное, воду. Она одна была защитницей, а потом вернулись из неудавшегося прорыва врачи, и она им сдала своих раненых по всей форме, и сама тоже осталась в этом аду. А ведь девчонка, ей переодеться бы и смыться ничего не стоило!»
Я выбрал из многих воспоминаний и писем лишь самую малость воспоминаний о военных врачах. Верю: будет когда-нибудь создан мемориал в Подвысоком (место ему – на опушке брамы). И надеюсь, что ваятель не забудет увековечить и образ советского военного врача.