Текст книги "Тучи сгущаются над Фэйр (СИ)"
Автор книги: Евгений Кустовский
Жанры:
Классическое фэнтези
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 11 страниц)
Подсев к королю раньше срока, министр оттого нарушил церемонию (порядок которой знал безупречно), что имел серьезные основания полагать, будто его к прошениям не допустят. Уже не раз случалось так, что прием министра срывался в виду тех или иных причин. При других обстоятельствах он был не стал смирно терпеть такого обращения, но так как дела Фэйр день ото дня становились лишь плачевнее, министр экономики все же считал своим долгом попытаться достучаться до помутненного (по уверениям матери) рассудка его величества, хоть и не верил всерьез, что это поможет, и лишь ухудшал свое положение попытками сделать это.
Брут – старый стервятник – был хоть и другого рода динозавром, но все же одного с ним племени, пускай и из разных его поколений, – Брут знал о положении министра, а ненавидел Икария, пожалуй, не менее, а то и более яро, чем министр и старая королева. Брут ненавидел Икария так сильно, как может ненавидеть нововведения главный хранитель традиций. Именно поэтому Брут не возмутился и не остановил церемонию, а только, сдерживая себя, принялся тарабанить пальцами по спинке трона, что делал всегда, когда волновался, или хотел привлечь внимание короля.
Король же, сидя молча, пристально смотрел на министра: не зная его, он пытался по внешнему виду определить, чего от просителя ожидать. Черты лица подсевшего были грубы и куда больше пришлись бы в пору деревенщине, нежели человеку его высокого происхождения и статуса. Щеки министра обрюзгли и обвисли от соразмерного его габаритам аппетита, лицо в последние годы налилось одутловатостью, столь характерной пьяницам, и не иначе как от праздности раскраснелось. Обыкновенно краснота расходилась по лицу его постепенно, в течении дня, пунцовыми пятнами, и чем больше делал министр физических усилий за день, тем больше к вечеру лицо его раздувалось и тем заметнее становились те пятна, что покрывали его. Когда же погода выдавалась скверной, пятна и вовсе сливались все разом, а лицо министра тогда приобретало этот присущий ему пунцовый оттенок и даже некоторую синеву. Он походил тогда на сливу, а когда гневался – напоминал томат. В виду своего выдающегося веса министр испытывал серьезные трудности, когда дело касалось лестниц или в принципе движения вверх. Ноги его часто теперь опухали, а суставы, по всей видимости, сделались такими же плоскими, как и отсутствующее чувство юмора, и пальцы на ногах тоже сплющились, и увеличился размер стопы. Даже по ровной поверхности министр ступал с натугой, был склонен к частым остановкам для переведения духа. Так что у ни у кого не оставалось сомнений в том, что если не козни Икария, то атмосфера непременно доконает слона. Тем более героическим казалось это его решение и настойчивость старой королеве, которая, зная о ситуации своего друга, теперь смотрела на него с неподдельной теплотой и с замиранием сердца (внешне, впрочем, не подавая виду), готовилась слушать и наблюдать его с королем разговор.
Король и министр между тем говорить не спешили, все приглядывались друг к другу, держались настороже. Тут еще вот в чем было дело: по правилам церемонии говорить начинать должен был как раз король (чего и ждал теперь министр), только Люций настолько в штыки воспринял поступок министра, что действовать по правилам был категорично против. Он ждал теперь, пока министр начнет говорить первым.
«Раз уж он может себе позволить подобную вольность, то по что мне (такому важному), королю, следовать правилам званого обеда, когда все другие их нарушают по чем зря? Что это еще за новости, в конце-то концов?! И почему Брут не вмешался, старый он стервятник... Зато стоило мне в детстве сплоховать, – был тут как тут!» – гневался Люций, сверкая на министра взглядом, из-под нахмуренных бровей. В воображении короля весь высший свет (а также слуги) наблюдал сейчас за ним, хотя никто, конечно же, не наблюдал (и в особенности слуги). Он, глядя на министра, видел и чувствовал на себе взгляды, но не решался посмотреть и убедится в правдивости своего видения ситуации. Он еще недавно мысленно был на вершине мира, ходил по столу орлом и взирал на всех свысока, теперь же, после поступка министра, авторитет Люция, как казалось ему, был безнадежно подорван, и если только гнев препятствовал его унынию.
Министр сразу понял к чему идет дело, но несмотря на свое понимание, он вместо того, чтобы начать излагать, сидел теперь и вытирал лицо носовым платком, который в обычное время держал во внутреннем кармане пиджака. Был это не тот ажурно-вышитый розовый с голубизной платок, что содержался в переднем, верхнем кармане, и презентовал министра, прежде всего, как человека утонченного (каковым он в действительности не был), во вторую очередь, как человека консервативных взглядов. Этот платок, в отличии от того, был смят, замызган и изорван, потому как министр его пользовал по чем зря и особенно часто в такое вот, знойное, время года. Так часто министр потел и вытирался этим платком, что для него процесс вытирания рябого чела своего давно уж стал неким ритуалом, сродни тому, что нередко в тайне от себя производят раз за разом ветераны мысленной деятельности при изучении очередного научного трактата, или написания критического отзыва к оному: почесывания бороды или взъерошивания волос на макушке.
Король все смотрел и смотрел, а министр все тер и тер лицо платком, а в краткие перерывы между обильным потовыделением смотрел на короля. Глаза у министра были маленькие такие глазки, заплывшие и зажатые, неподвижные, отчего создавалось впечатление каменного взгляда. Череп министр имел мощный, как у мастодонта, сходства прибавляли коричневые с проседью бакенбарды, своими заостренными концами напоминающие бивни. Надбровные дуги заметно выдавались вперед и нависали над прочими чертами, отчего взгляд министра, в зависимости от освещения, становился то еще более грозным, то растерянным и карикатурным.
«Такой взгляд встречается либо у очень высоких людей, либо у очень низких...» – как-то между прочим решил для себя Люций. Он ранее сходные этой физиономии вживую не встречал никогда и только на картинах видел, которые ребенком срисовывал, неумело подражая настоящим мастерам.
Наконец, спустя пять минут безмолвия, когда министр слегка отдышался и оправился от ходьбы, он начал-таки говорить первым, чем вызвал еще большую бурю негодования у старика Брута.
– Прежде всего, светлейший государь, хотелось бы мне выразить свою признательность за возможность нашего общения сейчас... – тихо, но уверенно начал Министр.
Голос министра лег последними мазками на картину его образа в голове короля. Министр обладал очень хриплым голосом и очень уставшим. Видно было, как тяжело ему даются слова и как сбивается его дыхание, когда говорит. Речь его, мысленно вполне связная и четкая, будучи произнесенной вслух, несколько портились общим впечатлением от наружности и голоса министра. Хотя он пытался подобрать подходящий тон, получалось у него это в основном неважно. Из-за командирских ноток, от которых с учетом возраста министра и выслуги не избавиться было никак, когда министр говорил, казалось, будто не король здесь король, а министр – есть никто иной, как правитель Фэйр. Если бы не последний факт, Люций, быть может, и стерпел бы выходку министра и даже пожалел бы его, но вот эти нотки в голосе чиновника непроизвольно вновь воспламенили его.
– Уж точно не мне вы должны быть признательны, мистер, прием просителей еще не начат, – не я вас сюда звал, видите ли ... – перебил его король, и тут же пожалел о собственной несдержанности: голос его не шел ни в какое сравнение с голосом министра, на его фоне звучал незначительно и жалко. Понимание этого больно ударило по самолюбию государя, в то время как чиновник, казалось, совершенно не стушевался от язвительного замечания короля. Люций это, конечно же, заметил, и только больше расстройства по этому поводу испытал.
– Как бы то ни было, я вам благодарен... – сказал министр, вытирая лицо платком, – что же касается дела, по которому я обратился к вам сегодня, о милостивейший государь, – дело это есть не только дело исключительной важности, но также оно составляет часть другой проблемы, если можно так выразиться... Куда более глобальной проблемы, – кризиса, в некотором смысле охватившего весь Фэйр...
– Проблемы? – произнес король, еще пуще нахмурившись, его голос дрожал, – Кризисы? Ты говоришь, в Моем королевстве, при Моем правлении, случаются какие-то там кризисы? Не понимаю... – Видите ли, уважаемый... – Люций с умыслом запнулся здесь, имея целью выяснить, наконец, с кем имеет сомнительную честь говорить. Честь эта с каждым мгновением беседы казалась ему все более и более обременительной. Этот непонятный, неизвестный ему человек, нарушивший церемонию и испортивший ему день (Люций уже тогда считал, что день безнадежно испорчен и в чем, в чем, а в этом он был дока), в каждое свое слово вкладывал весь свой колоссальный вес и объем, всю свою важность. Рядом с ним Люций (Король!) чувствовал себя пигмеем, членом одной из общин карликов, обитавших на территории Палингерии.
– Прошу прощения! Право же, где мои манеры? Зовут меня Тиберием, я вот уж три с лишком десятилетия числюсь министром в Фэйр по части экономики и финансов, – как бы спохватился чиновник, мигом подобрев и даже, расстаравшись, перешел на самый что ни на есть дружественный тон (насколько он умел говорить дружественным тоном). Впрочем, внешне спокойный и дружелюбно настроенный, внутри Тиберий был озлоблен и раздражен. «Как это так? – спрашивал он у себя, – Да чтоб какой-то там сосунок, два вершка от горшка, и не знал меня? И ладно бы еще был занят чем, а-ан нет, он целые дни в библиотеке коротает. Будто я не знаю, да весь двор знает! Проклятие! Угораздило же до такого положения дел довести процветающее государство и за сколько?.. У парня талант все рушить!.. Впрочем, не было бы Икария... Ай! Да что уж теперь? Вот раньше были короли, раньше-то были...» И хотя Тиберию на своем веку лишь трех королей удалось застать, да и первого из них он не то чтобы очень помнил (так как был мал в период его правления и занят взрослением, а не политикой), Тиберий для себя давно уже решил, что худшего короля, нежели тот, что правит Фэйр сейчас, в исторических хрониках королевства и не сыскать, пожалуй. Разве только углубляться в древнейшую историю и изучать тогда многочисленных правителей династии древних императоров, с их витиеватой родословной, но на это у министра не было ни сил, ни времени, ни желания.
Тиберий вообще много на досуге исторических трактатов изучил, пока еще служил заместителем предыдущего министра. (Его предшественник был известным любителем истории, имел ученую степень, был важным членом Королевского научного сообщества; даже давал лекции время от времени, чтобы поддерживать известность среди электората. (Уже довольно давно должность министра в Фэйр была выборной: а выбирал и экзаменовал достойных комитет, целиком состоящий из знати, и большинство образованных людей в королевстве, ясное дело, тоже было из знати)). Теперь Тиберий почти не читал, уж точно не научную литературу, даже в области знаний своей профессиональной деятельности он не слишком-то развивался и всячески тормозил продвижение по службе молодых и просвещенных подчиненных, рьяно рвущихся на смену засидевшемуся мастодонту.
Уже на своей нынешней должности, Тиберий, будучи женат да по-моложе, любил почитывать на досуге фельетоны, авторов которых ненавидел по большей части, но все равно читал, чтобы реализовать куда-то ненависть и, следственно, гнев, обильно накапливающийся и распирающий его изнутри после каждого тесного общения с людьми. Жена министра, дама благовоспитанная, живая и чуткая, никогда не любила и не понимала эту дурную, по ее мнению, увлеченность супруга. Когда же в довесок к припадкам гнева, вызываемых ею, у мужа начались проблемы со здоровьем, она и вовсе принялась всячески препятствовать этому его вредному времяпровождению. В конце концов, от своей зависимости Тиберий, собрав волю в кулак, избавился (правда уже много лет спустя, жена не дожила до того момента, бедняжка), после первого удара, почувствовав близость смерти, так сказать. С тех пор выписывал только те газеты, которые читали в его кругу, чтобы иметь темы для общения и быть, по возможности, в курсе всех последних новостей. Он отказался тогда от многих увлечений и просто пагубных привычек, вроде курения, сумел отказаться от сильных эмоций, но не сумел от обжорства.
В своей же области Тиберий узнавал новости первым и нередко препятствовал их распространению, или же сам делал заявления, подтасовывая факты и не допуская утечки важной информации. Надо отметить, никогда еще он не подтасовывал так много сведений, как в эти последние годы правления его величества Люция I, сидящего теперь перед ним и совершенно, кажется, не понимающего серьезности сложившегося положения.
Король же, узнав о том, кто перед ним сидит, побледнел, как ребенок при виде розг, иными словами, совсем не по-королевски. «Подумать только, министр! Три десятилетия! Впервые вижу... Известно ли им (высшему свету), что я не признал (при встрече) собственного министра? Может проверить, посмотреть одним глазком в их сторону? Нет! Если они не заметили, то посмотрев, я могу тем самым выдать себя, и тогда совершенно точно они заметят и будут думать, что король их растяпа; будут посмеиваться над ним, то есть надо мной, пока он, то есть я, не слышит и не видит их. В лицо-то они смеяться не посмеют, я в этом совершенно уверен... О нет... О нет, нет, нет...»
Внутренние перемены короля, его внезапная бледность и несколько непроизвольных сокращений мышц лица, – все это приободрило Тиберия и навело его на мысль о том, что дело-то, может, еще не так потеряно, как ему виделось прежде.
«Верно, это его новости о бедствиях так напугали, что кровь отхлынула от лица, – думал министр, – не иначе как он не знал о них по воле этого змея, Икария. Если сумею сейчас убедительно донести, быть может, что-то и получится исправить. Открытое противостояние теперь едва ли предотвратить, во всяком случае так дела идут, что, если не в этом месяце, то в следующем непременно поднимется народ. Но хотя бы принять меры, ослабить, так сказать, стан врага, люди знающие и заинтересованные в сохранении порядка (министр даже мысленно не допускал назвать порядок „старым“; он для него существовал только в одном единственном виде: в том, в котором был сейчас) помогут, уж как пить дать. А я ему, стало быть, в знакомстве с ними посодействую, да, посодействую... Только бы принял помощь, только бы не испугался...»
По мере развития мысли лицо министра становилось все более и более важным, при этом от волнения оно еще больше раскраснелось, и даже как бы вздулось. Люцию казалось, что голова министра вот-вот лопнет, как набравшийся подчас дождя пузырь воды, или жаба под ботинком.
Некогда, в далеком детстве, или в период его отрочества (Люций точно не помнил), во время одной из тех редких прогулок, когда отец и сын оставались наедине друг с другом, старый король раздавил одну такую жабу, найденную Люцием. Большая, гадкая и старая: ни тогда, будучи маленьким мальчиком, ни сейчас, будучи взрослым, он не испытывал к жабе ничего, помимо презрения высшего существа к низшему да к тому же мерзкому. В чем он, однако, был точно уверен, так это в том, что жаба эта не заслужила подобной участи, равно как и ни одно живое существо из тех, что ему доселе встречались, ее не заслуживало.
Люцию же запомнилась та история вовсе не из-за жабы, ему запомнилось лицо отца и гримаса отвращения, исказившая его в тот миг, когда увидел жабу, и ставшая особенно заметной в момент, когда под подошвой хлюпнуло. «Отец сказал ему тогда: сын мой, ты правильно сделал, что позвал меня! Негоже этаким-то тварям, да по саду королевскому обитать невозбранно. Нашему саду долженствует быть эталоном всех садов, а не клоакой и пристанищем для гадости низменной. Не позже, чем сегодня вечером, скажу Икарию, чтоб принял меры. И помни сынок, где одна тварь, там их и целое кодло!» Для пущего эффекта отец, хорошо зная образ жизни и повадки жаб, подвел Люция к пруду, и указал ему на головастиков, плавающих в воде. "Это, сын мой, – сказал он, привлекая мальчика к себе и насильно наклоняя ближе к ручью, так что лицо его замерло в нескольких дюймах от воды, – это есть выводок мерзости, а на всякую мерзость управа одна, по крайней мере для порядочного человека... Ты же порядочный человек, не правда ли, сын мой? – спрашивал он.
– Да, отец, я порядочный человек, – отвечал мальчик, не смея перечить отцу, а еще потому, что хотел ему понравиться.
Cтарый король, услыхав ответ сына, залепил ему пощечину, крикнув: нет, дорогой мой! Ты не порядочный человек! Ты лишь такой вот головастик пока, но очень может быть, что станешь порядочным человеком однажды. Конечно, если будешь воспитан правильно. Но уж я-то об этом позабочусь, не сомневайся! – добавил он чуть погодя, чтобы хоть как-то унять рыдания мальчика, не из жалости, но только потому, что не терпел слабоволия и мягкости характера."
Погрузившись в воспоминания, король не замечал происходящего вокруг и, главное, не слышал голоса министра, тот между тем вещал. Все говорил и говорил Тиберий, а иногда наклонялся вперед и доверительно касался плеча короля своей тяжелой рукой. Это не укрылось от сливок общества, чинненько обедавших и старательно не подававших виду, на самом же деле подмечавших все без исключения движения и слова чиновника, даже самые незначительные. Высшее общество походило сейчас на стаю гиен, преследующую старого слона, отбившегося от стада, в период засухи. Они только и ждут, пока среда доконает мастодонта, тогда подойдут и вонзят в еще живое громадное тело клыки, орошая кровью глину и песок саванны. Среди собравшихся здесь было и несколько ближайших претендентов на пост министра экономики, у этих гиен глаза были голоднее всего.
Вот уж с четверть часа Тиберий описывал разного рода проблемы, так или иначе сопряженные с его деятельностью. Рассказывал о государственных делах, прибегая по ходу к таким нелицеприятным подробностям, о которых в обществе его величества было принято умалчивать. Старый слон заведомо шел на риск быть непонятым и обвиненным в инакомыслии, понимая это, поначалу был осторожен, опасаясь вызвать бурную реакцию короля. Когда же не встретил ожидаемого сопротивления, Тиберий понемногу сменил курс своего повествования, перейдя от частных случаев к объединяющим их случаям общим, не теряя, впрочем, головы при том. Он, что называется, старательно подбирал выражения, поднимая такие темы, которые даже вне общества государя почти никто из придворных не смел поднимать.
Даже старая королева, что поначалу, навострив уши, мирно обедала, уже несколько раз пыталась подать знак министру, чтобы тот был поосторожнее в выражениях. Она корила себя за то, что ввела министра в заблуждение относительно своего сына, корила также и за то, что лгала Тиберию, чтобы склонить чиновника на свою сторону и подтолкнуть его к решительным действиям. Но Тиберий, казалось, совершенно утратил чувство меры, а главное, ту осторожность, благодаря которой столько продержался на своем месте. Он говорил теперь и говорил, и каждое слово мастодонта ложилось новым следом на испещренную трещинами почвы саванны. Каждый шаг уводил старого слона все дальше от стада, уводил туда, откуда нет возврата. А вокруг, пока еще вдалеке, но постепенно подбираясь все ближе и ближе, сновали гиены. И старый стервятник Брут, вытянув вперед свою сухую, скрюченную руку-клюку, все чаще стучал о спинку трона пальцами. И этот стук, пускай и не издавался стервятником нарочито с определенной целью, уже самим фактом своего звучания должен был бы поумерить пыл слона, предупредить его, возвратить в стадо, пока не стало слишком поздно, но Тиберий сделал свой выбор. Он решил не обращать внимания на предупреждение. Что-то влекло Тиберия вперед, некий мираж оазиса, несбыточная мечта о сохранении порядка, за которую старый слон цеплялся из последних сил. Государство и его место в нем были для министра важнее жизни. Мечта эта в тот день буквально на миг стала явью, показалась ему сбыточной, и уставший, надломленный Тиберий опрометчиво отдался ей и, уступив в борьбе, погубил себя.
Весть о прошениях министра разнеслась по залу, как чума, от «Человека» к «человеку», от сливок высшего общества к его беднейшим и убогейшим низам. От начала и до конца стола весть передавалась посредством повторения отрывков речи министра, с неумышленным, или нарочитым искажением его слов, шепталась языками, подкреплялась перемигиваниями и жестами. По меньшей мере половина из присутствующих в зале гостей были доносчиками. Одна десятая часть доносчиков, – шпионами других государств. Хуже всего от той заразы приходилось именно шпионам, они писали теперь несусветную чушь на салфетках, меняли положение мушек на лице, припудривали носики, подмигивали и чихали, зевали и кашляли, издавали прочие звуки, иногда не самые приятные, словом, если только не имитировали пение птиц. Все их мудреные перемигивания и знаки союзникам терялись среди фальшивых знаков других шпионов и среди обычного поведения благородных господ. Таким образом, происходила в обеденном зале ровно та самая бессмысленная и беспощадная вакханалия, которая обычно имеет место быть в вольере с обезьянами, если бросить туда банан: обезьяны начинают верещать, драться за лакомство, метать экскременты друг в друга и в зрителей, – вот ровно это же и происходило тогда в обеденном зале, только на уровне высших приматов, вымытых, наряженных и надушенных.
«Какая непростительная фамильярность. Какая дерзость! Да что этот негодяй себе позволяет?.. Что это он о себе возомнил такое? Прикасаться ко мне, ну надо же! Стража! Стража!» – мысленно восклицал Люций каждый раз, когда увесистая ладонь министра прикладывалась к его плечу. Тиберий прикасался к королю очень слабо, считай, и не прикасался вовсе, а только легонько так прикладывался, чтобы выразить свою дружественность, но так как речь шла о слоне, а Люций развитым сложением не отличался, его от каждого такого приложения массы, бросало будто от толчка. Что удивительно, тех толчков и вообще многого король не замечал, он все больше диву давался, отчего это стража, верная его стража, не спешит выполнять королевский приказ. Ему почему-то не приходило в голову озвучить его в слух". Под давлением окружения король порою превращался в деспота, только особенность его ярости была такова, что никогда эта ярость не покидала пределов тела. То есть желчь, унаследованная Люцием от отца, не выплескивалась на зависимых от него людей, не обращалась против недругов, но пожирала короля изнутри, как и сомнения в себе и детские обиды.
С каждой минутой министр говорил все больше и больше из того, чего говорить не следовало, и как не пытались сторонники Икария видоизменить сведения его в пользу дела первого советника, правда, пускай и крупицами, все же просачивалась к низам. А низы высшего общества от просто зажиточных мещан, как известно, отделяло одно приглашение на званый обед.
Ладони стражей впивались в древка алебард. Для них происходящее казалось почти таким же невероятным, как если бы сейчас, в разгар лета, выпал вдруг снег. Воины лишь ждали команды, но только четверо, из присутствующих в зале сейчас, могли отдать ее: собственно, сам король, старая королева или главный церемониймейстер. Однако, несмотря на то, что министр явно рассекречивал сведения государственной важности сейчас; несмотря на прочие вопиющие нарушения со стороны министра, приказа действовать не следовало, и стражи продолжали стоять на своих местах, как истуканы. Сложно сказать, к чему бы все в итоге пришло, если бы на званый обед не явился первый советник.
Сначала возникла тень Икария, словно бы из ниоткуда. Саваном из чернейшей тьмы, чистого мрака, нависла она над залом, и тени всех гостей, заскулив, как проштрафившиеся гончие, упустившие волка, бросились к источникам света, прочь от хозяйского кнута. Они боялись тени первого советника, боялись и знали, что она мечтает поглотить их, и только сдерживаемая самим Икарием не делает этого. Дрогнули канделябры, огонь кружил свечи в танце, и даже светило угасло на миг и перестало лить свет сквозь витражные окна. Дрожь пробежала по спинам людей, когда Икарий возник из тени. Он будто стоял в углу весь этот день, выжидая подходящего момент, чтобы явить себя во всей красе, и вот сейчас, когда обстановка оказалась накалена до предела, момент наступил.
Икарий с первых шорохов своего одеяния проник людям в души, он чувствовал каждый их порыв и не было для него низших или высших, лишь только людские сущности и то, как может он материал их использовать – вот и все, что существовало для него и что значили для него эти люди. Икарий был одет во фрак, хотя еще давеча немилосердно жгло светило и был далеко не вечер, теперь же откуда не возьмись наступил не менее немилосердный холод. Фрак Икария, во тьме его тени, смотрелся более уместно, чем наряды иных гостей, безупречно подобранные экспертами по части моды.
Первый советник подошел к министру бесшумно, будто даже не касаясь пола, и прежде чем министр увидел Икария, он почувствовал надвигающееся на него нечто, – нечто, от которого голос его дрогнул и впервые с момента начала прошений преисполнился сомнений. Тиберий тотчас прервался и потянулся к бокалу, услужливо наполненному вином почти до краев. И, поднеся бокал ко рту, на миг увидел он в взволнованной поверхности вина отражение лица советника, стоящего неподвижно прямо за левым его плечом. Он сперва принял отражение за морок, но после обернулся, и только тогда, только столкнувшись с мертвым неподвижным взором этого демона во плоти ангела, Тиберий понял, что сочтено его время, еще до первых слов советника.
Увидев явление Икария, старая королева дрогнула. Даже у смертного одра мужа она не переживала так, как переживала сейчас. И тогда, у постели умирающего, она не за мужа так переживала, не за себя и не за сына, но за последние приказы короля, которые, как заведено в Фэйр, исполняются с наибольшим рвением и отдачей. Старый король так и не отдал последнего приказа, лишь сыну, Люцию, что-то шепнул напоследок, и испустил дух. Теперь, когда на кону стояла жизнь другого человека, некогда действительно близкого ей, – человека, который и по сей день считал себя дорогим для нее и, быть может, потому только пошел на тот страшный риск, из-за которого по одну ногу в могиле, королева с удивлением отметила, что не боится за Тиберия, но опасается быть уличенной в кознях вместе с ним, боится за себя и свою жизнь. Так страшен ей был первый советник и его расплата, нависшая над ними, что Королева мысленно уж распрощалась с Тиберием. Так страшно смотрел советник на министра, что она, принимая взгляд его и на свой счет тоже, воображала себя худшие из возможных разрешений тяжелого положения, в которое поставил их министр. Она не просила Тиберия при встрече накануне быть настолько откровенным, она просила его лишь с присущими ему мягкостью и осторожностью, которые знала по отношению к себе, попытаться достучаться до сына (но никак не буквально стучать ему по плечу).
Королева чувствовала ненависть к советнику, к Тиберию, к судье, который не будет судить диссидентов, а только утвердит приговор, ненависть к бесхарактерному сыну, который молчаливо примет любое решение Икария, как бы ужасно оно не было, к толпе, что соберется смотреть, и неоформленную, бессознательную ненависть к самой себе одолевали ее. Она уже слышала, как закрываются двери камеры-одиночки, слышала тяжелые шаги босых стоп министра, слышала скрип древесины ступеней, прогибающихся под его весом дрянных досок эшафота. Слышала оглашение приговора, тяжелый стук два раза – это опустился министр на колени. Главное, она слышала скрип и лязг гильотины, взмывающей над необъятной шеей мастодонта, слышала краткий свист лезвия, срывающегося вниз, и мгновением позже влажное чавканье разрубленного арбуза. Слышала рев толпы (пирующих гиен), а закрывая глаза, видела все это в ярчайших подробностях и в довесок к тому видела стаю ворон (стервятников), обступивших тело министра (слона) и терзающих его своими клювами, – вот и все последние почести за долгие годы непогрешимой службы.
«А если веса лезвия окажется недостаточно, что тогда? Ведь у Тиберия необычайно толстая шея... Считается ли казнь завершенной после падения гильотины? И в обязательном ли порядке казнь подразумевает непременно смерть виновного, или сочтенного таковым? Что если преступник выжил после исполнения приговора? Добьют ли его? Наверняка добьют, или сам вскоре умрет от потери крови, или еще чего... Да и какая, право же жизнь, с полуотрубленой головой? Но существует четкий регламент, порядок процесса, и не случалось еще прецедентов подобного безобразия, чтоб живого и не смогли умертвить... Правда, гильотиной или пулей казнят обычно революционеров, от пули, случалось, и выживали, по крайней мере, я так слышала... А благородных обычно казнят мечом и иногда в дуэли... Впрочем, в наши дни последнее редкость... О чем это я думаю?! Ведь ничего еще не решено... Но что если... Что если нашу казнь назначат на один и тот же день и даже на одно и то же время? Что если, скажем, я взойду на эшафот вот точно так, вслед за ним, или и того хуже, – вместе с ним? Что тогда? Он, верно, будет смотреть на меня с укором, будет презирать меня и ненавидеть. Я тогда, чтоб не видеть его, переведу взгляд на чернь, собравшуюся внизу, на их глумливые лица, искаженные ненавистью и злобой к высшему обществу, представителей которого они привыкли винить во всех своих бедах. Они будут стоять так близко ко мне, что я смогу увидеть их черные, гнилые зубы. Смогу вдохнуть запах смрада из их смеющихся ртов. Нет, я решительно не вынесу всего этого! О боги, нет! Не верю, что мой сын допустит. Дорогой мой мальчик никогда не допустит, чтобы нечто подобное произошло с его матерью!»
Люций между тем был искренне рад приходу Икария, в отличии от него (короля), в делах Фэйр сведущего. Таким образом, Икарий своим приходом освободил его от необходимости понимания всего того непотребства, которым грузил его весь этот час Тиберий. (А прошел по меньшей мере час, с того момента, как король забылся и ушел в себя, вконец утратив инициативу в разговоре). Но главное, первый советник вместе с неловким положением освободил его разом и от нужды отвечать этому неприятному до глубины души человеку.