355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Евгений Кулькин » Обручник. Книга третья. Изгой » Текст книги (страница 14)
Обручник. Книга третья. Изгой
  • Текст добавлен: 15 апреля 2020, 00:30

Текст книги "Обручник. Книга третья. Изгой"


Автор книги: Евгений Кулькин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 17 страниц)

2

Они долго делали не то что надо. А когда настала пора это понять, жизнь кончилась.

Сталин слушает по радио эту присказку и размышляет: а когда, собственно, им было делано то что надо? Да и не надо тоже?

Все время одна необходимость наползала на другую, и становилось стыдно за то, что бездарно упущено.

И все повторялось с начала. Забыть прошлое невозможно. Можно притвориться, что его не было.

Что оно не влияло на тебя так, как хотело. Что ты не стремился оказаться в кругу тех событий, которые хоть как-то но выявят или выделят тебя.

А сказка, или что-то там еще, продолжается:

«Если у тебя нет будущего, значит, ты человек без родины».

Сталин брезгливо морщится.

Эта фраза даже в ином проявлении всегда его коробит.

Родина… Многие говорят, что родина там, где тебе хорошо, а не там, где ты появился на свет.

С другой стороны, должны же быть ориентиры гордости.

Нельзя же так оказать:

– Я родился близ горы, которая возвышалась над равниной.

Сразу воспросится: а как величали гору? И что собой представляло то место, где… Собственно, что об этом говорить.

Надо самому себе очертить параметры того, что обретает определенный статус.

Кавказ вообще не может никого оставить равнодушным. Вон Пушкин как его живописал! А Лермонтов? Даже Есенин…

Когда о нем заходит мысль, его все время обуревает соблазн добыть ту правду, которая окажется истинной.

Ведь погиб-то он, считай, в первый год его правления. Самоубийство Есенина или что-то иное, в чем до конца так и не разобрались, было первым камнем, швырнутым в огород, где еще только давала первые всходы рассада.

Помнится, вызвал он одного, не очень видного поэта, и спросил, верит ли он, что Есенин свел счеты со своей жизни без посторонней помощи?

И тот сказал:

– Провинциалы непредсказуемы, как цунами.

– В чем именно? – уточнил Сталин.

– Во всем. – И продолжил: – Когда они дорываются до столиц, – он так и назвал Москву во множественном числе, – то пытаются закрепиться в сознании публики двумя способами – блудством и пьянкой.

– А почему не стихами?

– Да потому, что люди города, да еще властного, они всегда сдержаны к тем, кто считается выскочками.

И пояснил глубже:

– Ведь в столицах свои идеалы. Не очень, кстати, соответствующие этому статусу.

Он еще подумал и сказал:

– Так вот, когда деревенский, а в данном случае российский гений стал ходить по кабакам, устраивать там скандалы и прочие другие вещи, которые были по душе злопыхателям, его что называется носи ли на руках.

Начал он творить немыслимые женитьбы – тем более. А как только…

– Что? – быстро спросил Сталин.

– Стоило ему взяться за ум, да еще написать покаянно-патриотические стихи, он тут же стал злым конкурентом. А с оными у вас умеют расправляться.

На смерть Есенина поэт прочитал Сталину также отроки:

 
Мальчик, родившийся у белой церкви,
Думали ли ты, что когда-нибудь сможешь
Сделать, чтоб звезды на небе померкли,
Коль занеможешь.
А Бог-то все видел,
А Бог-то все ведал!
И стало ему, безусловно, угодно,
Чтоб ты пораженьем закончил победу,
С распятьем была, что, наверное, сходна.
И вот ты теперь, угоревший от страсти,
Свое написав завещание кровью,
Вдали истлеваешь от горького счастья
И от тоски, что зовется любовью.
А люди, они до скончанья дотошны,
Не станут наумствовать, свят ты иль грешен,
Пытать тебя будут и денно и нощно;
Повесился сам ты иль кем-то повешен.
Ну а тебе-то и разницы мало,
В столице покоишься в ласковой сени,
Чтоб слава безумьем твоя приростала,
Поскольку ты миром не понятый гений».
 

Сталин уже собрался росчерком пера позволить эксгумацию тела великого поэта, когда его собрат остановил этот порыв:

– Это не нужно делать по нескольким причинам.

– Ну как звучит хотя бы одна из них? – поинтересовался Сталина.

– Как это ни горько сознавать, но в любом случае тень упадет на власть. Сперва за то, что пять лет скрывала. Потом за то, что решила с кем-то расправиться.

Он подумал и добавил:

– Но главное, при этом исчезнет тайна. То самое, что опекает всякую славу!

И Сталин раздумал ставить точку в этой истории.

А когда за поэтом закрылась дверь, ему позвонили.

– У нас утрата, – сказали.

– Какая? – почти бесстрастно поинтересовался он.

– Только что покончил самоубийством Владимир Маяковский.

И Сталин чуть не сказал: «Туда ему и дорога». Потому как считал самоубийц предателями.

ДОСЬЕ

РЮТИН МАРТЕМЬЯН НИКИТИЧ. Родился в 1890 году, член РСДРП с 1914 года. В 1917 году – председатель Совета в Харбине, в 1918–1919 годах – командовал войсками Иркутского военного округа. В 1920–1921 годах – председатель президиума Иркутского губкома ВКП (б). В 1924-1925 года – ответственный секретарь Дагестанского обкома партии.

В 1925–1928 годах – на партийной работе в Москве. В 1929–1930 годах – заместитель ответственного секретаря газеты «Красная звезда». В 1927–1930 годах – кандидат в члены ЦК партии.

3

Рыков рассеянно смотрел в окно, за которым шел дождь.

За своей спиной он не столько слышал, сколько ощущал сталинское дыханье. Доводы иссякли. Слова потеряли смысл. Между ними маятником раскачивалась накаленная спором пустота.

– Ссылаясь на тринадцатый год, – глухо начал Сталин, – вы забываете одно немаловажное обстоятельство.

– Какое же? – охотно отозвался Алексей Иванович.

– Тогда крестьянин находился в ярме у помещика.

– Ну и что?

– У него не было выбора, где работать и как.

– Интересно.

– Скорее, поучительно. Мы дали землю. Пытаемся снабдить машинами. Только кормите нас.

– А почему они это должны делать? Купите у них хлеб по цене, которую они установили.

Сталин нервно заходил по кабинету.

То ли половицы, то ли сапоги чуть подскрипывали.

– Мы – ! – В разрядку произнес Сталин. – И поскольку «дар» в этом созвучии имеется, мы его сделали.

– Какой же?

– Снабдили землей.

– Вот это уже точнее – «снабдили». А им надо было отдать ее безвозмездно и без всяких условий. Как завоеванную ими же.

Рыков чуть подумал и добавил:

– И вовсе не НЭП развратил крестьян.

– А что же?

– Топорная аграрная политика.

Сталин резко остановился спиной к тому окну, в которое только что глядел Рыков. Но не сумел полностью закрыть его собой. Поэтому виделся стебельком, пытающимся хоть ничтожеством, но явить себя миру. И взор Николая Ивановича все был брошен туда же, за окно, за каким разлаписто реализовывал себя дождь.

И глаза его с каждым словом леденели. Леденели, но – жгли.

И Сталин это не только видел, сколько чувствовал.

– Страну не обязаны кормить все те, кто в ней живет, – чуть назидательно произнес Рыков. Сталин молчал.

Ассоциативно подумалось, что при этом Рыков – рычал.

Да, в душе он, наверно, все же рычал. Ибо наливался той желчью, которую ощущал в себе только в те моменты, когда надо было погасить какую-либо полемику брандспойтом своего авторитета.

Но тут был тот, кто не умел слабо противостоять. Поэтому он начал почти вкрадчиво:

– Ведь есть хозяйства государственные, зачем же иметь так называемые коллективные? Тем более что они не подразумевают четкой регламентации обязанностей и прав.

Сталин понимал, что спор возвращается на повторный круг.

И вдруг неожиданно произнес:

– Два дождя в маю и урожай – в ларю.

Рыков глянул за окно. Дождя там уже не было.

4

Разговор обрывается на полуфразе.

– Я и сам пригрипповал, – сказал кто-то и осекся, не сообщив подробностей.

– А кто тут гриппует еще?

– Да он же!

Сам. Третий день. Нужно бы полежать, но… «Но» – всегда злит. Однако от него никуда не денешься.

А ознобец в самом деле гуляет по телу. Надо лечь. Машинально берет со стола журнал. «Новый мир».

– Ну чего тут нового? – бурчит.

Может, небольшая, но все же температура – тридцать семь и шесть – свела его с впечатления, и журнал показался ему вял, как залежалое палое яблоко, которое раньше начало гнить, чем зреть.

У того, что печаталось, наблюдалась какая-то размытость времени. Не было энергетики наших дней. Биения пульса того же Сталинградского тракторного. Да и в стихах тоже нет современной поэтической риторики.

«Дохлота дохлот», – как выразился, взирая на погоду, один из его охранников.

В самом деле где-то он прочитал:

 
Задумчив, как верблюд в пустыне,
Идет наш безутешный век
Туда, где истины простые
Забыл ничтожный человек.
 
 
Так к прошлому нас всех воротит,
Как будто будущего нет,
Как будто не досталось плоти,
Чтобы ее обрел поэт.
 

Или там же:

 
За полтора часа страницу
Едва осилил, словно кто-то
Всю ночь вставлял мне палки в спицы,
Чтоб не спешил бы к эшафоту!
 

Сам давно не писавший стихов, Сталин с какой-то болезненной завистью следил за тем, как потешались всем мирским поэты и все дальше уходили от своего предназначения.

И многим не хватало главного, что характеризует стихотворца. Это – честности. Обнаженности. Того, отчего начинается зубовная боль у тех, кто этого не достиг или, банально просмотрев, прошел мимо.

Все пытаются ложной значительностью заменить то, что должно пребывать в простоте и даже, может быть, в ничтожестве.

Сталин, как щенка за загривок, потрепал «Новый мир» и было уже хотел отшвырнуть его подальше, когда взор упал на стихотворение, распоперечившие две разом страницы.

А Сталин не любил длинных стихов. Они ему напоминали дорогу в никуда.

Но на этот раз взор его резануло название: «Происхождение».

Интересно, на какое же еще откровение потянуло автора «Думы про Опанаса». А автором стихотворения был не всегда чтимый им Эдуард Багрицкий. И Сталин стал читать. Вслух. Сперва глухо. А потом все звонче ибо стихи, заворожили его с первых строк.

Это было как раз то, чего не хватало жизни, что одолело все, кроме заискивания перед несбыточным. Это был своего рода минерал, без которого организм души пребывал в дряхлости и немощи.

И стихи обрушились на эту обнаженную душу:

 
Я не запомнил, на каком ночлеге
Пробрал меня грядущей жизни зуд.
Качнулся мир.
Звезда споткнулась в беге.
И заплескалась в голубом тазу.
 

Сталин переглотнул пустоту, что образовалась во рту.

 
Я к ней тянулся… Но, сквозь пальцы рея,
Она рванулась – краснобокий язь.
Над колыбелью ржавые евреи
Косых бород скрестили лезвия.
 

Где-то – полузвучно – прошнуровал небо аэроплан.

 
И все навыворот.
Все как не надо.
Стучал сазан в оконное стекло;
Конь щебетал; в ладони ястреб падал;
Плясало дерево
И детство шло.
 

Сталин промокнул лоб… Видимо, температура усиливалась. Или, наоборот, падала. А стихи шли дальше. Стихи о детстве:

 
Его о́пресноками иссушали́,
Его свечой пытались обмануть.
К нему в упор придвинули скрижали –
Врата, которые не распахнуть.
Еврейские павлины на обивке,
Еврейские скисающие сливки,
Костыль отца и матери чепец –
Все говорило мне:
– Подлец! Подлец!
И только ночью, только на подушке
Мой мир не рассекала борода;
И медленно, как старые полушки,
Из крана в кухне падала вода.
 

И Сталин, кажется, услышал, что где-то в доме тоже не закрыт кран.

Но в стихах вода, падая, не вела себя традиционно, а…

 
Сворачиваясь. Набегала тучей.
Струистое точила лезвие…
– Ну как, скажи, поверит в мир текучий
Еврейское неверие мое.
 

В самом деле – как? Из каких тайников выгрести то, что еще не было обпахано хитростью предшествующих поколений и закреплено мудростью тех, кто дал этому название.

Беспризорных знаний не бывает. Беспризорно только невежество. К которому не нужно идти, поскольку оно все время рядом.

А назовем его так, – лирический герой Багрицкого, – который воспринимал жизнь, можно сказать, контактно:

 
Меня учили: крыша – это крыша.
Груб табурет. Убит подошвой пол.
Ты должен видеть, понимать и слышать,
На мир облокотившись, как на стол,
А древоточца часовая точность.
Уже долбит подпорок бытиё.
…. Ну как, скажи, поверит в эту прочность.
Еврейское неверие мое?
Любовь?
Но съеденные вешала косы;
Ключица, выпирающая косо;
Прыщи; обмазанный селедкой рот
Да шеи лошадиный поворот.
 

Сталина уже вовсю бил озноб.

А Багрицкий все нагнетал:

 
Родители?
Но в сумраке старея,
Горбаты, узловаты и дики,
В меня кидают ржавые евреи
Обросшие щетиной кулаки.
 

Наверно он застонал.

Или это только ему показалось.

Но явно стало не хватать воздуху, как и тому, кто вел этот утонченный поэтический сказ:

 
Дверь! Настежь дверь!
Качаются снаружи
Обглоданная звездами листва.
Дымится месяц посредине лужи,
Грач вопиет, не помнящий родства.
 

За окнами взбеленился ветер.

Белесо забилась в нервном припадке метель.

Кажется, сама природа слушала эти стихи, и, в меру своей утонченности, воспринимала их образы.

И словно ей, единственной пристрастной исповедалицы, автор говорит:

 
И вся любовь,
Бегущая навстречу,
И все кликушенство
Моих отцов.
И все светила,
Строящие вечер,
И все деревья,
Рвущие лицо, –
Все это встало поперек дороги,
Больными бронхами свистя в груди:
– Отверженный! Возьми свой скарб убогий,
Проклятье и презренье!
Уходи!
 

Теперь – уже явственно – Сталин застонал.

И последние строки были прочитаны обугленным ртом:

 
Я покидаю старую кровать:
– Уйти?
Уйду!
Тем лучше!
Наплевать!
 

Сталин долго лежал неподвижно, прикрыв глаза ладонью. Остывал от прочитанного. Потом он нежно закрыл журнал и положил его на столик.

– После такого откровения, – произнес, – долго не живут.

И хорошо, что этого не слышали те, кто понимает все в буквальном смысле, а то бы еще одной жертвой на земле стало бы больше.

5

«Обвинение мне предъявлено 13 июля 1930 года. Виновным себя не признаю.

Войно-Ясенецкий».

При этом в Ташкентское ОГПУ направляет в ваше распоряжение неоконченное уголовное дело № 13 на Гр. Яиницкого-Вотского (школа Луки).

Материалы в порядковом исчислении страниц, прилагаются.

Секретный отдел Красноярского ОГПУ.

Ла-за-рет.

Это написано на снегу.

А вслух сказано:

– Лазаря нет.

Лазарь – это фельдшер. А лазарет – место, где он лечит.

Большинство по «болту». Как? Но об этом и есть случай рассказать особо.

А сейчас каждые полчаса мокрой тряпкой, в которую увернуты болты и металлические опилки, надо растирать себе голень.

Лучше до крови. И тогда придет Лазарь. И все это – сугубо по краям – смажет йодом.

А рана сама должна говорить о себе, что она есть.

И когда припожалует Гофман, конечно же врач, с кем-то из брезгливого начальства, и им надо будет что-то предъявить.

Гримаса боли более чем уместна. Но в особых пределах. Чтобы не переборщить.

Кстати, на завтрак был борщ. Видимо, повара забыли, что обед начинается не с утра.

Уже три года как Фрикиш здесь. Не в лазарете, конечно, а в зоне. Что такое зона? Один зек перевел это слово так: «Завесить Окна Найми Ангела». Что в более глубоком переводе звучит так: «Закрой хавальник и найди крышу». Ну тут, естественно, требуется перевод.

«Хавальник» – это рот.

А «крыша» – это тот, кто твое очко убережет от простонародного пользования.

И опять, наверно до конца не понятно. «Очко» – это задний проход. На зоне – единица измерения авторитета.

«Опущенный или «петух» – это тот, кого уже в это самое «очко» поимели.

Фрикиш пока держится. И больше благодаря лазарету. Ибо когда возвращается в барак, то всем говорит, что у него подозрение на сибирскую язву.

А педерасты – народ сугубо брезгливый. И даже мнительный. Потому его «очко» вольно гуляет невладанным.

Кто-то сказал, что Колымский край и особенно Магадан намечтанное место. Каждый тут думает не только о свободе, но и, скажем, о космических мирах.

Есть тут у них один ученый, который говорит, что жюльверновские бредни полета из пушки на Луну, более чем реальны.

И что удивительно, закоренелые зеки этому верят. И даже задницу его оставляют в неприкосновенности. Будто он думает тем самым местом. Хотя, возможно, его осквернили с другой стороны, через рот, например.

Каких только забав тут не увидишь! Если многие тут мечтают, то Фрикиш больше вспоминает. Всякое. Вплоть до того, как ему старуху-соседку «намотали». «Намотали» – это значит доказали, что это он ее выкинул из окна пятого этажа. И нашли за что. Оказалось, она – в его отсутствие – распродала картины великих мастеров, которыми у него был даже увешан коридор. А вместо них вставила в рамки свои вышивки.

Но старуха была потом. А с начала его вызвали в два места.

Ну, естественно, в ГПУ, где задали банальный, но естественный вопрос: почему он не сделал все возможное, чтобы Лука до конца жизни остался в Сибири?

Он что-то мямлил нечленораздельное, сыпя разными примерами чуть ли не из самой Библии.

– В общем, Лука на твоей совести! – сказали ему и отпустили с миром.

В другом месте, где он в свое время получил тот самый особый мандат, его не ругали, даже не корили:

– Значит, – спросили, – новую религию вам придумать так и не удалось?

Он опустил голову.

– Ну тогда, – сказали, – у вас все впереди.

И помахали ему отнятым у него мандатом.

Он даже устроился на работу. В одном заводском клубе он стал массовиком-затейником.

И вот однажды, когда Фрикиш репетировал им придуманную интермедию о дезертире, который не знал, что война кончилась, и подошли к нему двое.

Оказалось, они просидели почти всю репетицию, и один сказал:

– Да мы торопимся, скажите, чем там все это кончится?

Он начал – с жаром, как это у него получалось, – объяснять.

Но до конца они не дослушали.

– А теперь пройдемте с нами, – сказал тот, который минуту назад пылал любопытством.

– Куда? – отухая, спросил он.

– На третий акт, – буркнул второй и предъявил ему ордер на арест.

Но повезли его, однако, на Лубянку. Где – с пристрастием – выпытали, откуда он нахапал чуть ли не эрмитажную коллекцию?

Сперва он отвечал, что не знает о чем речь.

А когда ему – вроде бы ненароком – въехали локтем в глаз, выкрикнул:

– Все что хотите подпишу, только не бейте.

Про старуху его спрашивали уже в Бутырках. Вежливо. Но и тут он сказал ту же фразу.

– А вас разве где-то били? – спросил следователь.

И он отрицательно помахал головой так, что она чуть не слетела с плеч.

Суд оба его злодеяния аккуратно оценил в «червонец». И вот три из десяти лет прошли.

К окну, в которое он смотрел, пристроилась еще одна голова.

– Во! – сказал лишайный зек. – Везет же им, бля.

– Кому? – равнодушно поинтересовался Фрикиш.

– Воронам.

– В чем же?

– А ты погляди.

И он указал на обтерханную, словно вшами объеденную птицу, которая рылась в куче мусора.

Вот она нашла, видимо, что-то съедобное.

– Смотри, куда полетит, – предупредил зэк.

Ворона вспорхнула и, перелетев проволочное ограждение, уселась на сосну.

– Даже жрать в зоне ей гребостно, – сказал зэк и зевнул. А уже отойдя от окна, добавил: – Вишь, для нее ни охраны, ни запретов.

Он заглянул в другую комнату, где спал еще один больной и вновь подошел к окну.

– А правда, что ты артист? – спросил.

– Бывший, – уточнил Фрикиш.

– Не, – замотал тот своей стриженой головой, – спецов бывших не бывает Вот я, к примеру, вор по конец моих дней.

– А чего, не можешь это все бросить? – спросил Фрикиш.

– Завязать? – спросил тот и опять сходил глянуть, спит сосед, или нет. – Так ведь не дает, – ответил.

– Кто?

– Закон.

– А сюда-то ты попал, видимо, тоже нарушив закон?

– Закон закону рознь. – И он уточнил: – Один – как дышло – куда повернул, туда вышло. А другой… – Он врастяжку произнес последнее слово.

А потом добавил:

– По суровости его даже сравнить не с чем.

– О чем речь? – раздался голос.

Это проснулся тот, третий, кого так опасался вор.

– Да вот артист говорит, что скоро клетки заменят.

– Почему это?

– Ну гляди чего делается? – указал он на ворону. – Ни огорожи ей, ни вышкаря, – указал он на расхаживающего на верхотуре часового. – Так вот артист говорит, – продолжил вор, – что скоро ученые такие напитки изобретут: выпил и – птицей обернулся.

– Это ты сам, что ли, придумал? – обратился второй зэк к Фрикишу.

Он на всякий случай кивнул.

– Ну в страуса, – сказал зэк, – человек еще может обернуться. А как в ту же ворону, куда потроха-то человеческие денутся?

– Умнутся, – подсказал вор.

И пояснил:

– Вот это мы вырыли скелет. Кости – он раскинул руки, – во! А головенка чуть больше коленного сустава.

– И почему так? – спросил зэк.

– Усохла.

Они помолчали.

– Ну ладно, – зэк вздохнул. – Пойду еще подавлю подушку.

И ринулся в другую комнату.

– Меня пасет, – прошептал вор.

– Зачем? – тихо спросил Фрикиш.

– Туфту я кинул, что побег готовлю. И вот он прилепился. Куда я, туда и он. Он постоял молча, потом предложил: – Давай шутку сыграем?

– Как это?

– Я вот сюда запрячусь, а ты у него спроси, не видал ли он, куда я делся?

Едва услыхав то, что ему сказал Фрикиш, зэк кинулся к двери, стал что есть силы барабанить в нее руками и ногами.

Прибежал Лазарь и с ним два охранника.

– Что случилось? – спросил фельдшер.

– Да вот, – ответил за его спиной вор, – рогами пытался до вас достучаться, не слышите. На копыта перешел. – И добавил, как можно больше, оехидив голос: – Дристун на него напал.

И в это самое время к решетке, возле которой шел этот разговор, подошел начальник лагеря со свитой.

– Да вот он у нас где, – начальник указал на Фрикиша, – дурь симулянтием лечит.

Лазарь взопрел.

– Выпусти его к нам! – приказал начальник.

Полковник, которому он его представил, осматривал Фрикиша, как конокрад лошадь, которую собирался украсть.

– Да это он тряпкой с железными опилками растер, – сказал начальник, когда полковник принялся рассматривать рану.

– Ну заготовьте документы, – сказал полковник, и все двинулись прочь от лазарета.

– Вот и попался! – сказал Фрикишу вор, когда они вновь очутились вместе. И продолжил: – Я забыл тебе сказать. Тут сейчас идет набор в евнухи.

– Ну и что?

– С иранцами, или с кем-то там еще, заключили наши договор на поставку евнухов.

Фрикиш – слышал, как стукач в соседней комнате затаился.

– Сперва наши отбор ведут, чтобы не попал какой-нибудь отряха, что Советскую власть опозорит. Поэтому воров, разных там сявок и кусошников напрочь отвергнут. А вот интеллигенцию… Особенно лакомы артисты. Они же без яиц легче прыгают.

Фрикиш натужно улыбнулся.

– Ты заметил, как Лазарь трухана дал? Тебя стало жалко. Потомство-то на воле оставил или нет?

– Предположительно.

– Ну это еще ничего.

Вор подмигнул на комнату, где затаился сосед, и Фрикиш понял, что надо сказать.

– Интересно, а стукачей берут в евнухи?

– Вот их-то как раз в первую очередь. Ведь гарем-то только на этом и держится, кто кого заложит.

Входя в роль, Фрикиш продолжил:

– А платят-то там сносно или нет?

– По всякому. И он начал пояснять:

– Если любимую жену паши выследят с кем-то, то ночной горшок золотых может отвалят!

– А почему мера-то такая?

– Да просто там больше никакой вместительной посуды нету.

– А если рядовую жену застукаешь? – опять спросил Фрикиш.

– Там уже оплата идет только серебром.

– А если, скажем, за год никого не выловишь, что будет? – спросил Фрикиш.

– Год – это страшное дело! Месяц никого не запоймал – сразу глаз выкалывают. Вот забыл какой сперва, правый или левый.

– А потом.

– Еще месяц провел без толку – совсем ослепляют.

– Ну хоть после этого отпускают?

– Нет, в слухачи переводят. А вот уж если и там тебе не повезет, башку снесут и заставят весь гарем его три дня в футбол играть.

Вор вздохнул:

– Поэтому тебя, артист, ждет жизнь не из тех, какой позавидуешь.

Он подошел к соседней комнате.

– Кореш, ты еще на параше?

Ему никто не ответил.

Вор заглянул туда и присвистнул.

– Наверно, в воробья оборотился.

И – точно. Дверей из той комнаты вроде бы никуда не вело. На окнах были литые решетки. А человек – исчез.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю