355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Евгений Кулькин » Обручник. Книга третья. Изгой » Текст книги (страница 10)
Обручник. Книга третья. Изгой
  • Текст добавлен: 15 апреля 2020, 00:30

Текст книги "Обручник. Книга третья. Изгой"


Автор книги: Евгений Кулькин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 17 страниц)

8

Ему приснилось то, чего он никогда не думал ни увидеть, ни услышать. Вернее, если увидеть, то в кино. А коли испытать, то в какой-то иной, менее варварской форме. Но во сне все происходило по классической схеме.

Он не знает тот город, в который вошел босиком и с посохом, на набалдашнике которого сидела райская птичка.

Он еще не знал, кем является павшему перед ним народу, только голос, сошедший с небес, предупредил:

– Не доверяй всеобщей любви, ибо ничего нет на свете лукавей ее.

И он не позволил целовать себе ноги. Но – шел.

Теперь люди кланялись ему в пояс. И что-то бубнили.

Сталин несколько раз пытался прислушаться, чтобы уловить хоть одно знакомое слово. Но – тщетно.

А голос с неба изрекал:

– В мире все поделено пополам. Небо принадлежит Богу. А земля – Дьяволу. Равно как и в человеке: душа служит – Всевышнему. А тело – Низшему Духу.

Из каких-то наук Сталин это знал.

Если не знал, то предполагал о существовании подобного.

Тем более что слух усладили стихи:

 
Ты тот, кому пришел черед,
Заблудший вывести народ.
И всем на свете дать понять,
Что грех на Господа пенять.
Что дух живет, покуда ты
Бежишь от сказочной мечты.
 

Он подошел к неким вратам.

И тут все перед ним преклонили колени.

Он попытался открыть врата и вдруг услышал:

 
Себя поймешь ты едва ли:
Ведь это же врата – скрижали.
 

И ему стало горько.

Горько оттого, что он подвел людей, что устремились за ним, считая, что он знает выход из Домны греха, как назвал он это сутолочное место.

Поворотив же назад, он вдруг увидел, что те, кто только что лежали перед ним ниц, воспряли.

И лица их построжели, а глаза налились гневом.

– Ты нас подвел к тупику! – кричали одни.

– Нет тебе народного почитания! – твердили другие.

Голос же с неба вещал:

– С этого начнется новый духовный труд.

И шли стихи:

 
Уйдя в пречистые рабы,
Куда взнесешь ты край Судьбы.
Одно лишь только не забудь.
Последний это будет путь.
И потому на том пути
Ты всех, кто клял тебя, прости.
 

А народ все гневел. Вослед за плевками в него полетели камни.

– Ты ввергнул нас в веру в тебя! – стонал некто.

Ударили в набат.

И тогда кто-то вскричал:

– Распять его на Голгофе!

А другой уточнил:

– На кресте!

И тут же – из трех, палых от летучего урагана сосен, был сооружен аляповато-грубый крест.

Сталин взгромоздил его себе на плечи и понес.

Чья-то длань вонзила ему под глаз шип от розы.

Кто-то возложил на чело колючий терновый венец.

– Ату его! – орала толпа.

А голос с небес вопрошал:

– Готов ли ты ответить за грехи всего человечества?

– Нет! – ответил Сталин. – Для этого нужна особая честь.

– Какая же?

– Быть четвертованным.

– Но ведь мучения кончатся мгновенно. А народ требует их делить и делить.

– Это не мой народ! – ответил Сталин. – Свой я приучил молчать.

И вдруг он открыл, что диалог вел вовсе не с небесами, а с неким бесовским баловнем, вознесшимся над ним на ходулях.

И вдруг он узнал его. Это был Ленин.

И тогда прорезался истинный голос с небес:

– Ты был слугою двух господ – антихристу Марксу и дьяволу Ленину. Они призвали к опеке сперва твой разум, потом и душу. И отравили сознание ядом безбожия. Я не могу тебе помочь и потому умолкаю.

– Но если не ты, то кто же?

И Сталин услышал хохот Ленина:

– Это, батенька, стало политическим штампом.

И кто-то опять прочел стихи:

 
Хоть жизнь твоя и не свята
И по велению суда
Ты с верховечного креста,
Увидишь, как модель проста.
Всех, кого должен ты любить,
Уж лучше загодя убить.
Чтобы они, весь свет любя,
Опять не предали б тебя.
 

И тут кто-то – хлыстом – жиганул его поперек тела.

Гвозди не лезли сперва в ладонь, потом в крест: гнулись.

Кровь заливала ему глаза.

И все же увидел он прокуратора.

Им был Троцкий.

Мефистофельски усмехнувшись, он спросил:

– Так веришь ты в коммунизм в отдельно взятой стране?

Кругом засмеялись.

И в этих зубоскалах он узнал своих: Бухарина, Рыкова, Радека, Пятакова…

– А где же Зиновьев?

– Он – писец. Гонит протокол допроса.

– Значит, – вопросил Троцкий, – будем молчать?

И в это время кто-то прижег его каленым железом.

И Сталин воскликнул:

– Пролетарии всех стран, будьте вы прокляты!

И тут Сталин проснулся.

Уши изнуряла мелодия «Интернационала».

А по крыше дачи барабанил дождь.

И где-то далеко рыдала радиола.

И голос, но теперь уже въяве, произнес:

– Власть тьмы – это и есть дух времени.

Хотел было это записать.

Но поленился искать бумагу и карандаш.

И снова ушел, сперва с некую дрему, а потом и в более приличный сон.

Как раз в тот, при котором видения исключаются как факт.

9

Юмор даже породил такие строки:

 
Шинкарь Шинкевич нас заметил
И в магазин послал за третьей.
 

Сталин сразу понял, что на письмо коммуниста Шинкевича, ратующего за то, чтобы водку исключить из пролетарского обихода, надо отвечать публично и немедленно.

Причем русская проблема – непроезжих дорог, беспробудной пьянки и непомерного количества дураков, – была давно. И заметилась не одним Гоголем.

Но дело в том, что в России запрет почти всегда работает в обратном значении.

Написали возле пивной: «Место для мусора».

Разные отходы бросают куда угодно, только не туда, где им надлежит быть.

И тут – та же песня.

Но не только Шинкевич, с фамилией, подразумевающей соответствующее заведение, но и другие коммунисты поигрывали фразами типа:

– Только у трезвой нации коммунизм на уме.

Как-то появился на даче Сталина печник.

Не первый раз он туда захаживал, а разговор с ним завести у Сталина не получалось.

А на этот раз все, как сказал печник, «сшилось и соштопалось».

Увидел его Сталин и спрашивает:

– Как вас величают?

– Селиван Свет Лукич.

– А почему так торжественно? – поинтересовался Сталин.

– По причине фамильной принадлежности.

И пояснил:

– Фамилия у меня – Свет.

Подивовался Сталин, а старик говорит:

– Когда кто-то называет свет белым, то это впрямую обвиняет меня, что я – в Гражданскую – не противостоял красным. И как раз на стороне человеческого бездумия был.

Сталин, отвыкший от такой дерзости, уточнил:

– Значит, революция – это безумие?

– Не безумие, – поправил печник, – а бездумие. Что соответствует беззаветности. А контрреволюция – это продуманность.

– А как вы относитесь к коммунизму? – спросил Сталин, чуть склонив сощуренный взор.

– Как нога к лаптю. Чем бы ни обозвали, а – обута.

– Ну а что в коммунистическом тезисе вас не устраивает?

– Да одна малость.

– Какая же?

– Коммунизм – не для русских.

– Странно.

– Скорее, срамно.

– В каком смысле?

– Русскому нужны вдобавок к коммунистическому сознанию: а) бракер определения способностей; б) стопорник по реализации потребностей.

Старик отложил кирпич.

– Ведь сразу же породу граждан новую вывели бы.

– Ни на что неспособных? – спросил Сталин.

– Совершенно верно! А название им уже нынче придумано.

– Какое же?

– Негодники.

Помолчали.

– Для одних труд – каторга, – продолжил дед. – Для других – радость. Вот как их вместе спарить. Тут басни про лебедя, рака и щуку мало.

Смущая печника, Сталин понимал, сколь поверхностны некоторые тезисы, которые приобрели статус стереотипа.

А простым людям надо все в конкретной выкладке.

– Вот у нас в деревне, – дед лукаво стрельнул глазом, – названной когда-то Пересвет, есть одна семья. Нет, две, – поправился он. – Их не только там к коммунизму, ни к какому обществу подпускать страмотно.

– Лодыри? – догадался Сталин.

– Это сами собой. Но еще и отъявленные бесшабашники. Сколько они бед натворили в деревне.

– Значит, наказывайте не как следует, – предположил Сталин.

– Какой там! Смертным боем бьют. А они все равно разор чинят.

Он подумал и добавил:

– Кровь в них такая. Хотя по фамилии они – Бескровные.

– Обе семьи? – спросил Сталин.

Дед кивнул.

– Так, может, они родственники?

– Нет. Однофамильцы.

В заключение дед сказал:

– Так что нам до коммунизма, и шить, и косить, и сто тысяч пар лаптей сносить.

Нынче Сталин вспомнил про печника по другому поводу.

Что он, к примеру, думает о наличии вольной продажи водки, против чего так яро выступает коммунист Шинкевич?

Но, казалось, с замечательными словами Селиван Лукич Свет был бы согласен.

Поскольку прозвучали они так:

«Что лучше: кабала заграничного капитала, или введение вольной водки?

Ясно, что мы остановились на водке, ибо считали и продолжаем считать, что, если нам ради победы пролетариата и крестьянства предстоит чуточку выпачкаться в грязи, мы пойдем и на эти крайние средства ради интересов нашего дела».

Когда Сталин употребил слово «введение», то зримо увидел перед собой ехидную рожу печника, который, естественно, добавил бы:

– Введение ее Величества Водки во Всеобщий Храм Коммунистической трезвости.

И Сталин не осудил бы его за это зубоскальство. Ибо что-что, а пьянка и при коммунизме не будет изжита. Ведь говорят, это болезнь.

Неужто всей нации?

10

«Пыточное время» не было обусловлено определёнными часами.

Частично оно возникало внезапно. И из ничего.

Ловил Сталин взором кого-то из зазевавшихся под его вниманием сатрапов и говорил:

– Давай-ка я тебя кое к чему приобщу.

У того, к кому он обращался, чаще всего шел по телу зуд.

Это от предчувствия, что в сотый, а то и более того раз будет читан Шота Руставели.

Кажется, тигровая шкура, в которую рядился витязь, уже общипана до последнего волоска.

Но Сталин находил у знаменитого земляка все новую и новую прелесть.

Однако бывало, что «шкура» отдыхала.

Равно, как и витязь заодно.

На повестке обозначения был другой.

Вот и нынче Сталин вдруг произнес с ядовитым подвохом:

– Серго! Давно мы с тобой в ослоумии не упражнялись.

Орджоникидзе обреченно фыркнул.

Так фыркают лошади, благополучно миновавшие процесс выбраковки из общего табуна.

Ну что еще от него нужно?

Серго уже был подвержен общей болезни, которую вывели сами окруженцы Сталина.

И, заражаясь друг от друга, плаксиво чахли, кто на глазах, кто сугубо тайно.

Это потом этот недуг обзовет Хрущев «культом личности Сталина».

А сейчас еще Сталин не имеет к этому ни малейшего отношения.

Он сам жертва того, чего у него нет.

Просто рядом шла игра в ничтожество.

И всякий, кто в ней участвовал, пытался как можно преданней показывать свое несовершенство.

Зачем?

На этот вопрос ответит время.

Условно назовем его «эпохой раскрепощения».

Когда вдруг поймется, что бояться, равно, как и уважать, вобщем-то, уже некого. Да и нечего тоже.

А теперь Серго хмуро подыгрывает Сталину:

– Ослоумие – это мой стиль.

Но Сталин, стараясь не замечать очевидной подковырки, открыл тоненькую книжечку стихов и объявил:

– Николай Зарудин.

И уже обращаясь непосредственно к Орджоникидзе, спросил:

– Ничего тебе не говорит это имя?

– Зарубин? – переспросил Серго.

– Нет! Вместо «б» – «д».

– Значит, ушедший за рудой.

– Почти.

– Он – поэт?

– И прозаик тоже.

– Странно.

– Что именно?

– Долго ходит за рудой.

И Сталин понял, что так старый друг намекает на смерть Есенина.

В ней действительно очень много темного.

Даже беспросветного.

– Ну и что он там, этот Зарудин?

Голос Орджоникидзе почти безжизненен.

И Сталину вдруг расхотелось читать Серго то, что в какой-то мере поразило его и по старой, неведомо когда заведенной привычке, захотелось хоть с кем-то, но поделиться тем, что согрело душу или воспламенило ум. Все же поэт в нем не угасал никогда.

И вот в такое время он испытывал дефицит истинных однодумцев, вернее, одночувствователей.

Бухарин, конечно, все понимает. Даже чувствует.

Но он, если образно выразиться, «лакает молоко волчицы с другой ладони». И он даже знает – с чьей.

Все прочие…

О них почему-то хочется говорить в прошедшем исчислении.

А тем временем Орджоникидзе, кажется, совсем сник.

Но Сталин все же пытается его расшевелить.

Сперва простодушно пыхнул ему в лицо трубочным дымом.

В былые времена на эту его выходку Серго довольно улыбался. Потом нейтрально каменел лицом. И вот теперь – морщится.

Три года без Ленина…

Зачем эта мысль залетела в голову, неведомо.

Ночью не давала спать маленькая Светлана.

У нее – температура.

А что у него?

Обладает он хотя бы организмом, что ли, чтобы поиграть в болезнь, в которую благополучно играют его сторонники.

Как назвать эту болезнь? Может, «безымянницей»? Хотя со временем ей присобачат имя.

И Сталин раскрывает книжку Зарудина и, чуть прижмурясь, начинает читать:

 
Здесь такие мужские глотки:
Смоет пробку, и разом – в конец –
Ты забулькай, зеленая водка,
Не сморгнув, пролетай, огурец!
 

Серго передернул себя оживлением.

– Почему русские спирт величают «зеленым змием»? – спросил.

Но Сталин не ответил, а продолжил читать:

 
Никнут горькие плечи на угол;
Лезет близко малиновый ус,
Всходит мокрая радуга к лугу
Разливанного полымя чувств.
 

– Белиберда, – констатировал Серго, но с ритма чтения Сталина не сбил:

 
Закачалась на желто-зеленом,
Вдруг упала дугою – и глянь:
Раскатилась и брызнула звоном,
Где заборы – цветная стеклянь.
 

– А «стеклянь» – это так неожиданно! – наконец заоживел Серго. – Словно сквозь рюмку на мир глянул. И вдруг подторопил: – А дальше как там?

И Сталин дочитал:

 
Гармонист изольется, рыдая,
А как глянет – «Давай! Разгуляй!
Прощевайте и вы, дорогая, –
Луг-душа, навсегда прощевай!»
 

Серго напрягся.

Кажется, он сейчас вырвет из рук Сталина книжонку и или продолжит дальше сам, или истопчет ее ногами.

Он сделал третье – зевнул.

И Сталин, оборотившись к нему взором, вознегодовал. Но – молча.

Зато фамилию поэта произнес вслух:

– Зарудин.

11

От некоторых событий время отплевывается, как человек, обнаруживший в своем рту некую несъедобность.

Вот таковой несъедобностью, наверно, являлись те самые предсмертные послания Ленина.

Они были у него, скорее всего, вымогнуты. Вытянуты почти силой.

И кому-то было очень нужно, чтобы они появились на свет Божий.

Как-то не хочется думать, что той же Крупской. Хотя от «Миноги» все можно ожидать. Особенно, если она со злопамятным «душком».

Троцкий и Каменев, на первый взгляд, исключались. А там – кто их знает?

Сталин раскрыл папку, где у него была копия письма Ленина от тридцатого декабря двадцать второго года, которое имело такое заглавие: «К вопросу о национальностях и «автополизации».

Ну и чего в нем?

«Смык да брык», – как говаривал когда-то казак Степан.

Тогда кто-то пустил по рядам юмористическую записку, которая состояла из совета мыши: «С какой кошкой лучше не заигрываться». Однако, заигрались.

И потому потянуло копнуть чуть дальше, чем двадцать третий и даже двадцать второй год. Оказаться где-то в семнадцатом. И почитать письмо от восемнадцатого октября, в котором говорится об отношении Каменева и Зиновьева к вооруженному восстанию.

Что-то эти товарищи не рвались захватить власть. А вот плоды революции их привлекли. Как бананы обезьян.

О том, что ничего он не напишет из того, на что надеялся, Сталин понял тогда, когда напал на стенограмму выступления Марии Ильиничны.

Сестра Ленина оказалась справедливей Миноги. Она рассказала о том, как было. Без домыслов и лирических и прочих других отступлений.

И это добавило унылости всем, кто в ту пору тайно, да и явно тоже, ненавидел его.

Часто ему хотелось задать самому себе такой простой и вместе с тем каверзный вопрос. А по большому счету нужна она ему, власть? Что он от нее, собственно, имеет? Кроме неприятностей, конечно?

Тешит свою гордыню? В какой-то мере, да. Но не в той, на какую все неустанно уповают. Хотя…

Он даже не знает, когда и, главное, почему стал внушать страх. Почти всем. И, как всегда, беспричинно.

Кажется людям, что он готов любому учинить какую-то изощренную восточную пакость.

Не может ответить он и еще на один вопрос.

Почему все, кто его окружает, имеют вид заговорщиков? Ни одного открытого лица. Только Киров выбивается из прочего ряда.

Но он еще не так опытен, чтобы претендовать на ближайшее окружение.

Ильич потерял речь в марте двадцать третьего. Все его приспешники обрели ее гораздо раньше. Что им в итоге хотелось? Дискредитировать его? А дальше?

Ответа нет.

Смерть Дзержинского, конечно, не украсила двадцать шестого года.

Но один факт, связанный с ней, Сталина удивил и озадачил.

Это письмо Бонч-Бруевича, которое в связи с кончиной Феликса Эдмундовича он прислал Сталину из Кирясбада, где в ту пору находился.

Послание кончалось так:

«Крепко жму вашу руку. Берегите себя: так мало остается товарищей, соратников Владимира Ильича, непоколебимо стоящих на его позициях?»

Каково? А ведь все думали, что он – тоже подпадал под когорту «мудрых ленинцев». А взгляд-то у него на Сталина иной.

Двадцать седьмой год настал без предисловий. Правда, сперва обдал разочарованиями. И с Волги ими повеяло. Из Сталинграда.

Тракторный строился, как русские говорят, через пень колоду.

Директор, для рифмовки, налегал на водку, а потом – на глотку. Но его особенно не слушались.

Пришлось принять меры.

Понравилось письмо рабочего, который, собственно, и подарил упомянутую выше рифму:

«Завод нам не столько нужен, чтобы проворность означить на полях, сколько утереть нос американцам. Чтобы они увидели, что если мы хлебаем щи лаптем, то исключительно для экзотики, отплясав на ложках и под ложки чечетку с барыней вприсядку».

Еще такую приписку сделал рабочий:

«Товарищ Сталин! Вас тут помнят. Потому, нет-нет, да выберите время побывать у нас. Ведь как залом в этом году идет!»

Сталин спросил у Буденного:

– Знаешь, что такое «залом»?

– Это, когда кавалерия на пехоту идет с шашками в ножнах.

– А ты что скажешь? – поинтересовался он у Ворошилова.

– Что-то связанное с ледоходом.

И тогда Сталин выволок на стол здоровенную, почти до локтя величиной селедку, кстати, присланную этим же рабочим.

– Вот что такое «залом», – сказал.

– Ну теперь и еще одно у него значение будет, – заметил Молотов.

– Какое же?

– Как он директора заломил!

– Туда ему и дорога! – почти гневно сказал Сталин.

ПРОИСКИ «ЧЕРТОВОЙ ДЮЖИНЫ» 1927 года

13.12. – Налет гоминдановских властей на советское консульство в Кантоне.

Глава четвертая. 1928

1

Гитлера все чаще и чаще тянуло заглянуть за пределы сознания.

И отчасти, наверно, оттого, что в жизни все складывалось с поразительной успешностью.

И чувство собственной исключительности все чаще и чаще стало посещать его. Отчего нельзя было избавиться никакой самокритикой и уничижительностью.

Он как бы рос в самом себе и чувствовал, как, словно одежда, стала тесна душа.

Вокруг него мельтешили люди. Сообщники. Соратники. Сатрапы. «Триэсники», в общем.

И он ими не столько повелевал, сколько они подчинялись сами, будто ища возможность угодить ему, или, вроде как бы ненароком, но и прославить.

Ему стали в меру своих способностей подражать. Даже копировать походку.

И тогда он начинал задумываться: почему это так, а не иначе?

Какая подоплека того нанизала на четки его судьбы?

Сам разум был более чем уязвим.

Арийство по большому счету было хорошо закомуфлированным мифом.

А этрусская культура уж больно прозрачно возвеличивала славян и явно ущемляла его стройно было выстроенную систему.

Поэтому в реалии существовала только потусторонность.

Параллельность или что-то подобное, до чего трудно доскрестись без знаний законов оккультности и сатанизма.

Как «Общество Туле», так и другие подобные институты безумия, создавали общий фон безбожия, на экране которого можно было рисовать перевернутый крест, поверженные купола храмов, превращая их в горшки для отхожих треб.

Ужасающими должны быть и ритуалы. Тех же жертвоприношений.

Когда сугубо верующего христианина, или близкого к нему по заблуждению, распинали. Перехватывали ему горло. Нацеживали в кубок кровь. И пили ее по глотку. И все – зачем? Чтобы утвердить за собой тайную инакость.

Ту самую, которая существует не для самопонимания, а вопреки ему.

Иным фоном шла другая жизнь. Не сказать что праведная. Но менее жестокая. Покамест, конечно. Однако и в ней начали обозначаться довольно ощутимые признаки сатанизма.

Гитлер часто как бы «вживлял» себя в других людей. Начинал жить их чувствами. И даже мыслями. И отрицал поступки, дотоле неведомые ему.

Отчего становилось безошибочно гордо и весело. Ибо он – в любой миг мог вернуться в себя.

Стать тем, кем есть на самом деле.

И безошибочность четко сторожила это его состояние.

У него было уже много единомышленников. Но тех, кто чувствовать мог так, как он, не существовало. И единственность давила на него, как внезапно свалившаяся глыба.

Один раз привели к нему ламу из самого Тибета. Вид у того был заморенно-изжеван и потому почти непривлекателен.

Переводчик же старательно уверял, что эта полумумия чуть ли не две или три сотни лет пробыла в состоянии сомати и теперь вернулась в мир, чтобы одарить человечество небывалыми пророчествами.

Гитлер с минуту смотрел на нее, не увлажняя глаз, но до того состояния, когда по-иному будет увиден мир, что простирался вокруг.

И вдруг уловил, что никак не может заставить себя настолько одряхлеть душой и заничтожится телом, чтобы хоть на миг, но оказаться ламой.

Помнится, без особого труда он почувствовал себя Германом Герингом. И даже, показалось, вел в небе аэроплан, поскольку в свое время этот толстяк был летчиком.

Ничего не составляло ему унырнуть в шкуру своего сослуживца Рудольфа Гесса, и в ней попробовать сделать кому-то очередную гадость.

Лама же, своей убогостью или заморенностью, не пускал его внутрь себя. Он что-то лопотал. Воздевал безликие глаза к небу. Делал руками округлые жесты, словно рассказывал, как переночевал с дородной женщиной. Предположительно баварских кровей.

Отринув идею взглянуть на мир глазами ламы, Гитлер спросил переводчика:

– Он хочет сделать какое-то заявление?

Переводчик сформировал это одним гортанным выхрипом, а лама отвечал долго и нудно.

На что, не выдержав, Гитлер воплотил в вопрос свое вмешательство:

– Он роман с продолжением, что ли, диктует?

На что переводчик ответил:

– Мир сейчас – беспризорен. По нему бродят тени будущего, в которые целят стрелы прошлого. Но мир слишком хрупок, чтобы развлекать его одними потрясениями.

– Хватит! – гаркнул Гитлер. Ибо в словах прозвучало что-то близкое и увещеванию. А их он уже не был способен воспринимать безбольно.

И лама с переводчиком ушли.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю