355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Евгений Кулькин » Обручник. Книга вторая. Иззверец » Текст книги (страница 5)
Обручник. Книга вторая. Иззверец
  • Текст добавлен: 14 апреля 2020, 07:00

Текст книги "Обручник. Книга вторая. Иззверец"


Автор книги: Евгений Кулькин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 16 страниц)

13

Для иных жизнь продолжается детской игрой и в тридцать.

У Кобы она остановилась на пороге девятнадцати, а вовсе увела в суровую взрослость уже к двадцати двум.

А случилось это ранним ноябрем первого года двадцатого века.

Он не запомнил, кто первым произнес его имя, когда речь зашла о выборах в состав Тифлисского комитета РСДРП. Запомнилась тишина, которая воцарилась после этого предложения.

Словно его имя, отчетливо и фамилию заодно с уже приобретенной кличкой Коба, как бы разъяли на отдельные буквы, которыми вымостили узкую тропку в неведомое, уверенные в том, что именно ему выпадет жребий дойти до Млечного пути, пусть исторической, но мечты.

И когда были подняты руки, которые означили, что за него проголосовали единогласно, Коба почувствовал какую-то застенчивость, словно утаил от товарищей то, что, став потом их достоянием, если не огорчит, то уж разочарует непременно.

И тогда, как чайка над притихшим было заливом, взметнулась привезенная им из Баку газета «Брдзола», и кто-то сказал:

– Читай вслух.

И он как бы разом понял свое предназначение.

Сейчас людям нужно было слово.

Доброе и не очень, но только – слово.

Царская власть воспитала в народе немоту.

Все только слушали, что им внушала она. Церковь же из года в год, да и из века в век тоже, повторяла спорные, а, главное, нудные истины.

Нужна была свежая правда.

Кто это сказал?

Коба повернулся на голос.

Но глаза ожидающе были одинаковыми.

– Я понимаю свое предназначение, – медленно начал он. – И знаю, что оно не лежит в лоне праздных речей.

Чьи-то зрачки взблестнули интересом.

– Поэтому то, что вы уже знаете, я читать не буду. А скажу…

Слова лились медленно, но весомо, как вода из только что сбывшего свою горную прыть потока.

И главное, они были нужными, эти слова, ибо сходились во фразы, которые и уходили в запомненность.

– Если мне оказана честь, – продолжил Коба, – быть пропагандистом того, что нас сплотило и объединило, я сделаю все возможное, чтобы вам за меня не было стыдно.

Его слушали почти благоговейно.

А когда расходились, кто-то произнес:

– Мой дед говаривал: «Любить – роскошь, страдать – исключительность, а знать, что ты хочешь – победа».

Над собой, конечно.

А Коба безусловно знал, что он хочет.

14

Он был прерывистым, как ветер, который то и дело вспыхивал за окном.

Сновидений не было, как, собственно, видений без сна тоже.

Ибо за стеной дома царила кромешная ночь, дополненная наволочью, скрывшей от взора звездное небо.

Иногда, правда, перед полудремным взором возникала записка, на одной стороне которой было напечатано:

«Улица Пушкина, дом тринадцать».

Цифры – прописью.

С другой же стояло:

«Согоровой.

Е. С. – это тот, о ком мы говорили. Не откажите ему в жительстве».

А Коба уже знал, что его будущая хозяйка является преподавателем воскресной рабочей школы.

Смущение же его началось с первых же минут пребывания в этом доме.

Хозяйка поразила его своей вдумчивостью и немногословностью.

А ему постоянно хотелось говорить и говорить.

Словно он, едва нарушив обет молчания, тут же дал слово умолкнуть тогда, когда все будет выговорено без остатка.

– Трудно быть учительницей в рабочей школе? – спросил он.

– Весьма, – ответила она.

И – все.

И – никаких подробностей.

Словно те самые трудности были неким булыжником, который неподъемен по своему виду и уже этим отбивает охоту удостовериться в правоте впечатлений.

– А я, наверное, преподавать не смог бы, – сказал Коба.

– Почему же?

Вопрос был бесцветным, поскольку таил в себе суть, не заряженную ни малейшим любопытством узнать: а почему этот молодой, по всему видно, развитый молодой человек, вдруг не способен поделиться, пусть с минимумом, но знаний, которые имеет в своем распоряжении?

Учительница двигалась по дому почти бесшумно.

И не только взор, но и слух пытался следить за этим.

Вот она вышла в кухню.

Значит, отвечать полуотщеленной двери нет смысла.

А когда, вернувшись в залу, хозяйка принесла на своем лице незнакомое доселе выражение, ему и вовсе расхотелось что-либо говорить, когда она вдруг переспросила:

– Так почему же вы не верите в свои способности?

И хотя он заранее знал, что его ответ будет содержать в себе элементы лукавства и кокетства, сказал то, что было ближе всего к правде:

– Я никогда не пробовал этим заниматься.

– Это дело другое, – произнесла Согорова.

И снова куда-то ушла.

А потом был ужин.

И тоже почти безмолвный.

И – вот эта – сугубо ветреная ночь.

В одном, беседуя с учительницей, Коба был безусловно прав.

Он действительно не знал чему учить, равно как и о чем говорить.

Но стоило ему начать о чем-либо речь, как мысли преображались, если же они были сдобрены чувствами, то выходило более чем неплохо.

Однако сегодня за окном была дремучая ночь.

Рядом где-то спала, набираясь молчания, хозяйка дома.

Дома номер тринадцать.

А улица светло хвасталась именем русского поэта, гения литературы Пушкина.

И он – лежащий в полусне, ожидающий завтрашнего дня, который и явится экзаменом на его политическую, в том числе, состоятельность.

Море шумело.

Наверно, на нем был шторм.

И видения не шли.

Хотя мысли то и дело прерывали провал в сон.

И один из них и привел его к утру.

15

Действительно, на море, творя однообразие, вспыхивали барашками и разбивались о берег, заряженные монотонностью волны.

Чайки, заряжая взор равнодушием, безмолвно вились над вспененной водой.

Ища взором зазевавшихся рыб, они забывали кричать.

 
– Люблю за то прибой,
Он будто говорит с тобой.
 

Коба обернулся на голос. Перед ним стоял почти его ровесник.

– Говорят, – сказал он, – есть шамовка, не приедается.

А мне не приедается прибой.

Всю жизнь его слушаю и не могу наслушаться.

– Надо в моряки идти, – посоветовал Коба.

– Туда попасть – не с горы упасть.

Коба пристальней глянул на парня и назвал себя. Конечно, далеким от истинного именем.

– Котэ, – ответил новый знакомый и уточнил фамилию: – Каландаров.

– Аджарец? – спросил Коба.

– Да тут не поймешь, – ответил Котэ, – во мне столько разных кривей, хоть влет, хоть на плаву бей.

Это охотничье присловие Коба уже слышал.

Рядом прошел некто в откровенном рванье.

– А вот его надо опасаться, – шепотом произнес Котэ.

Полувскидом головы Коба спросил – почему?

И поскольку оборванец удалился, Каландаров сказал в полный голос:

– Чего-то подозрительно, что появляется он тогда, когда в городе какое-то волнение назревает.

– Ну и что?

– Видать, вынюхивает.

И дополнил уже более уверенным тоном:

– А как полиция кого-нибудь угомонит – тут же и он исчезнет.

Слово динозавр жертву свою где-то вдали от людских глаз пережевывает.

И Коба вспомнил этого оборванца.

Вчера он тоже возле него отирался.

Даже табаку на закурку попросил.

Уж лучше идти в рыбаки, чем в челнаки, – тем временем произнес Котэ.

– А что такое «Челнак»? – спросил Коба.

– Ну, соглядатай, значит.

– А на каком языке?

– На моем! – засмеялся Каландаров. И пояснил: – Как-то с языка слетело, так и прижилось.

Он чуть помолчал и добавил:

– Наверно, так и другие все слова образовались.

Чтобы обозначить понятное.

Над их головой вскричала чайка.

И словно расковала, а, может, и расколдовала голоса соплеменниц.

И пошли они кричать, словно причитать по ком-то, то ли утонувшем, то ли сухопутно отдавшим Богу душу.

– Завелись, – сказал Котэ.

И Коба на этот раз не спросил, что это такое, ибо уже знал, что Каландаров обладает своим собственным, никому до той поры неведомым языком.

16

Удивление сразило Кобу, едва он переступил порог квартиры, которая считалась конспиративной.

На лавке, прямо у входа, словно пересчитывая входящих, сидел давнишний оборванец и смотрел на него полными любопытства глазами.

И вдруг Кобу охватила догадка: может, как раз Котэ был шпиком, а этот бедный человек как раз тот, на кого он и приехал уповать.

При этих раздумьях его взор выловил и улыбающуюся физиономию изобретателя собственных слов и, видимо, рифм тоже – Каландарова, или как там его.

– Это мы проверяли вашу реакцию на опасность, – объяснил впоследствии Котэ.

А сейчас Коба, что бы его не ожидало впереди, начал:

– На востоке говорят, – что, – властью любуется только дурак, умный позволяет ее разве что терпеть.

Но когда кончается терпение, что прикажете делать?

Вопрос как бы затерся в гардинах, пытающихся сдержать ломящийся в дом дневной свет.

– Власти нужны покорные, – продолжил он, – и, по возможности, безмолвные. Вот тогда она позволит себе спать спокойно.

Он побольше набрал воздуху и заключил:

– Но у других тоже есть бессонница. И во время нее они думают.

О чем?

Да все о том же, почему у власть имущих есть все, а у других – ничего.

Ведь родились-то на свет все одинаково.

– И Всевышним созданы по образу и подобию, – подсказал кто-то.

– Но об этом мы поговорим отдельно.

Его слушали со вниманием.

Он рассказал, что самая грустная несправедливость состоит в том, что как раз рабочий люд, в руках которого залог всех благ мира, по прихоти власти не пользуются ими в той мере, которой достоин.

Его слушали с таким вниманием, что становилось жутко от собственной умности, и тогда он прибегал к цитатам.

– У евреев говорят: «Борода не делает козла раввином», – продолжал он. – Поэтому любая подделка власти видна невооруженным глазом.

Порой с народом просто заигрывают.

И зачастую – от нечего делать.

И наиболее наивные вверят.

Но мы…

Металл в его голосе еще не был наработан. Потому все звучало несколько легковесно.

Но все равно это были крамольные слова, за которые полагалась, по меньшей мере, каторга.

Но Коба не страшился ничего.

Его как бы взнуздало изречение неизвестного вольнодумца:

– Подходишь к горе, не считай, что ты уже на вершине.

Расходились при тихом споре или повторений только что услышанного.

И растворялись в темноте.

Ибо над Батумом вовсю царила ночь.

В которой и шумело море.

17

«То, что пребывает в написании, то остается в недосказе».

Макс смотрит на бумажку, невесть как оказавшуюся в его кармане. Значит, в раздевалке кто-то перепутал свой кафтан с чужим и сунул ему эту нелепицу.

Он еще раз прочитал текст, пытаясь вникнуть в его смысл.

И в это время блик солнца словно откликнулся на темноликость написанного и ополоснул ее своим светом.

И Макс почему-то вспомнил коктебельского чудака Гамлета с его собакой Шекспиром. Как он – вот так зимой – сидел у него в его домишке и глядел на огонь, отгороженный однако от взора заслонкой.

Только та заслонка в двух местах то ли прогорела, то ли проржавела и в этих, проеденных неизвестностью отверстиях, и поигрывало пламя.

Гамлет и по части еды был причудником, и поскольку не был вегетарианцем, ел говядину, на манер шашлыка, с вязальных спиц.

И хотя щевный запах главенствовал над всеми прочими, но сам он сроду похлебного ничего не ел. Зато на скоромную жизнь, сползалась разная голодная челядь, начиная с собак, кончая кошками.

Шекспир на пришельцев никак не реагировал.

Зато терпеть не мог соседских кур, некоторые из которых из-за своего любопытства недосчитывались пучка перьев.

А вспомнил Гамлета Макс потому, что в чем-то он напоминал ему Мота. В обоих крылась какая-то изюминка непонятности, даже неоцененности, что ли.

Чаще всего эти люди, как кажется Волошину, становятся вот такими – отрешенными от мира сего – актерами или бродячими музыкантами.

Пройдя по одному осеннему скверу и ощутив при этом последождевое умиротворение, когда с ветвей каплет, а небеса начинают прояснятся, и пахнет не чем-то палым и прелым, а какой-то непонятной новизной, может, даже неведомыми цветами, дерзнувшими казать свой лик в преддверии зимы, Макс заметил, как какие-то две молодые дамочки, подхихикивая, то и дело оглядывались на него.

А рядом два старичка, все еще ютившиеся под зонтами, обсуждали, кажется, неудачные баталии прошлых лет.

Видимо, пьяный кучер спал на парковой скамье.

Почему он имел отношение к лошадям, можно было судить по кнуту, что лежал у него в головах.

– Может, он мертвый! – пискнула одна из дамочек и поцеловала его клювиком сложенного зонтика.

Пьяный поднялся стремительно и вдруг спросил:

– А где они?

– Кто? – почти в один голос отозвались дамочки.

– Лошади.

Макс свернул в боковую аллею.

Вновь стал накрапывать дождь, хотя солнце все еще продолжало посылать на землю свои лучи.

И тут заставил его встрепенуться топот ног.

Он обернулся.

Его нагонял однокурсник по фамилии Гладун.

– Пойдем! – закричал он.

– Куда? – поинтересовался Волошин.

– Ну ко всем нашим. Они…

Он осекся.

Макс глянул по направлении брошенного им взора и увидел приближающуюся к ним фигуру.

– Верблюд! – произнес Гладун и кинулся в аллейку-боковушку.

– Здравствуйте, Максимилиан Александрович! – произнес учитель, кажется, заряныпе от того, что думал и он, как Гладун, тоже бросится от него бежать.

Макс ответил с той степенью смущения, которая падает на человека, когда его впервые в жизни назовут по имени и отчеству, да еще в столь раннем возрасте.

Учитель был без зонта, как и он, Волошин, и оттого, как-то обоюдно, созрело желание зайти в харчевню напротив сквера.

– Я так и зову его, – чуть подхохотнул Верблюд, – «Скверное заведение», хотя в нем готовят совсем неплохо.

– Преимущество моего сегодняшнего положения, – произнес учитель, – в том, что теперь мы с вами можем на равных находиться в любом, где нам заблагорассудится, месте.

Кажется, от него уже чуть попахивало спиртным.

И Макс подумал: если он сейчас закажет себе водки, то будет понятно, почему его выперли из университета.

Но он заказал чай.

Для обоих.

– Все же зябко на улице, – сказал.

Чайная ложечка в его стакане казалась огромной.

А вот у Макса она была вполне обыкновенной.

Даже хотелось заговорить именно об этом, но учитель начал о другом:

– Ненавистник найдет даже то, что тебя в гроб положила краше его.

Макс хотел крикнуть, что его уволила далеко не зависть, а тупость тех, кто не хотел понять обыкновенного милосердия.

Но смолчал.

А Верблюд продолжил:

– Пространственно не доказывай свою правоту, если есть возможность коротко дать по морде.

Макс поднял на него взор.

– Да, вы не ослышались, Максимилиан Александрович, – все именно так и должно обстоять. Люди слишком беспощадны к тому, что имеет смысл.

Волошин – внутри – пошевелился, кажется, самими печенками, он где-то чувствовал правоту слов этого изгоя.

Конечно же, прав Мот, что студенты действуют под чьим-то продуманным и строгим руководством.

Только они этого не понимают.

А тем временем учитель произнес:

– Я знал одного шахматиста, который на обдумывание ходов тратил больше времени, чем на мысли о том, как жить дальше.

И всегда проигрывал, как на доске, так и в бытии.

– Значит, вы… – начал было Макс. Но учитель, видимо, подытожил какое-то свое размышление:

– Тянущееся время приносит ущерб только тогда, когда оно кажется бесконечным.

И в этот самый момент к столику подошли те две дамочки, которых Макс видел в скверике.

– Вы позволите стать вашими соседями? – спросила та, что тыкала клювиком зонтика спящего, аккуратно упакованная в непроницательность блондинка.

Ее спутница была типичной хохотушкой, потому что тут же прочла вслух отрывок из какой-то книжицы, что держала в руках:

– «Сторожа молодость, он прозевал старость. А когда понял, что это она его до полдня держит в постели, совсем по-идиотски огорчился: «И когда это жизнь прошла?».

Неулыба, однако, произнесла:

– Я не расслышала вашего согласия.

– Ради Бога! – воскликнул учитель. И заверил: – К тому же, мы сейчас уйдем.

– Это как сказать! – вспыхнула веселостью хохотушка. – От нее, – кивнула она в сторону подруги, – без урона ушел только один Наполеон.

– Наверно, мы прервали вашу милую беседу, – произнесла неулыба. – То вы уж нас извините. Промерзли.

И тут в Волошине проснулся не то черт, не то демон, то ли оба вместе, когда он, подозвав скучающего подавальщика, произнес:

– Дамам вина, а нам еще чаю.

– Какая-то у вас жестокая щедрость, – произнесла неулыба. – Вы даже не испросили разрешение на то, чтобы мы снизошли до нее.

– Вы знаете, – залебезил Верблюд, – Максимилиан Александрович крымчанин. А у них там вино используется вместо воды.

– Так вы серьезно из Таврии? – спросила, вдруг посерьезнев, хохотушка.

– Да, – ответил Волошин.

– Откуда же, если не секрет? – опять без улыбки поинтересовалась веселина.

– Из Коктебеля.

– Не может быть! – вскричала угрюмка.

– Как свидетельствует жизнь, – совсем по-московски развязновато ответил он, – может.

– У меня там живет мой первый муж, – сказала серьезная дама.

– И как его фамилия? – поинтересовался Макс.

– Александр Волошин, – ответила дама.

Макс замер и напрягся так, словно его вот-вот кто-то – пинком в спину – столкнет в пропасть.

– Извините, – обвяло пролепетал он, – но Александр Волошин – это мой отец и он умер еще в восемьдесят втором году.

– Как это умер? – воззрилась на него дама. – Я его видела в Питере на прошлой неделе.

– Странно… – произнес Макс.

А хохотушка, перестав смеяться, глядела на него с каким-то, как ему казалось, садизмом, пока не произнесла:

– А вы знаете, что Гамлет однажды сказал: «Ты обожгла мое воображение своим телом». Но женился на ней, – кивнула она на свою подругу. – В мужчинах трудно разобраться без вина. Хотя вот и оно…

И только тут до него дошло:

– Так он Гамлет? – вскричал Макс? – А пес у него Шекспир?

– Да, – ответила дама-неулыба.

– И его фамилия Волошин?

– Совершенно верно.

– Ну какое совпадение! – Макс не стал разговаривать неулыбу, что в фамилии Гамлета вместо «ш»??? «щ».

– И еще он мне как-то сказал, – продолжила, однако, уже давно не смеющаяся хохотушка. – «Ты, – говорит, – как цыган на вокзале, едешь и не знаешь куда». Знаете, на коленях передо мной стоял, а засватал, – она тыкнула зонтиком неулыбы в бутылку вина, – ее.

– Переоценка собственной личности в масштабах истории и есть трагедия, – неведомо по какому поводу произнес Верблюд и засобирался уходить.

Но прежде, чем подняться и откланяться, он подозвал официанта и расплатился за дам.

– Если вы не возражаете… – начал он.

– Я тоже с вами, – поспешно вскочил Макс.

– Ну вот, – разочарованно произнесла неулыба. – Уходите, а мы, может быть, родственниками какими-нибудь друг к другу приходимся.

Хохотушка помахала им вслед зонтиком.

– Вы их явно разочаровали, – произнес учитель, когда они оказались на улице. – И большое спасибо, что вы за меня хлопотали.

18

Не только на дворе, но и на душе было слякотно. И вовсе не от того, что ему, вроде бы и полусерьезно, но сообщил Мот. А от ощущения какой-то собственной несостоятельности, что ли.

Макс, как это ни смешно покажется, – для себя – потерялся в Москве.

Чем угодно он тут занимался, но только не тем, чем нужно.

И это угнетало.

А Мот ему сообщил следующее.

– Знаешь, – сказал, – ходят слухи, что тобой интересуются люди, которых, если и любят, то только во сне.

– Это кто же такие? – простовато поинтересовался Волошин, не думая, что придется услышать то, что ожидал.

– Они – из полиции.

– А что я такого сделал? – вдруг вопросил он совсем по-детски.

И зачем-то надел на себя тот шутовской колпак, в котором постоянно спит Мот.

– Это чтобы мысли не разбежались, – объяснял свою «околпаченность» он.

Мот – завтракал.

У него не было привычки сажать за стол посторонних, видимо, оттого, что постоянно находился на диете.

И вот, отчекрыжив прямо от целой, довольно упитанной луковицы почти половину ее бока, он произнес:

– Я понимаю, когда, скажем, шахтеры выступают за то, чтобы им сократили рабочий день, или служащие бастуют, чтобы прибавили получку. Но чего нужно студентам?

– Чтобы не унижали их гражданское достоинство! – выпалил Макс одну из фраз, которая, повторяемая многократно, виснет над толпой обезумевших от собственного множества студентов.

Мот, не поморщившись, – да еще без хлеба, – доел луковицу, потом произнес:

– Ничто так не уродует человеческую психику, как комфорт.

– Ну уж?..

Волошин в Москве подхватил вот эту форму удивления.

– Если идти путем, на который ты себя обрекаешь, то ничего никогда не добиться.

– Коли не трудно, то объясните.

Оборот тоже чисто студенческий, с издевкой, подживленной чувством правоты и превосходства.

Мот поднялся, снял с Макса колпак, вздел его себе на голову и мгновенно встал на нее, словно это ему ничего не стоило.

– Ты можешь вот это сделать? – спросил его Мот. – Нет?

Так вот этот путь лежит как раз через такие страдания, что ты себе их и не представляешь. Думаешь, мне приятно каждый день ходить в синяках и ссадинах? Но это нужно, чтобы пропитаться, а людям, чтобы увидеть, сколь безграничны возможности каждого, если он однажды наступит на горло собственному комфорту.

Он встал на ноги.

Вернее, как бы выпрыгнул откуда-то из самого себя.

– Учиться, – сказал, – надо как можно труднее, чтобы наука не казалась легкой прогулкой по жизни.

Умом, что ли, или, точнее, сказать, сознанием, Макс это понимал. Как – зрением – воспринимал, что на дворе идет дождь, почти отвесно падает под ноги прохожим и те топчут ту самую красоту, которой восторгались весной и летом.

Не сердцем, а, может, и душой, никак не мог смириться он с тем, что завтра же – не по воле начальства или той же полиции – его не увидят среди бурлящего множества. И не к нему, а к кому-то другому будут обращены взоры тех, кому хочется зацепиться за чье-то бузотерство, чтобы таковым почувствовать себя.

– Вами правит, – тем временем говорил Мот, – власть толпы.

Самая поганая из каких-либо человеческих грехопадений.

Он вдруг приблизил к нему свое лицо:

– Тебя никогда не били «хором»?

– Как это?

– Ну, двадцать, например, на одного.

– Нет.

– Тогда ты не видел настоящих зверских глаз. В которых нет ничего человеческого.

Я не знаю какая сила, а может и знаю, но не стремлюсь озвучить, разжигает у вас именно вот эти, зверские чувства. Вам все равно, против кого выступать, что громить, кого презирать.

Это – нужно.

И еще – модно.

Макс – оторопело – отступил от окна.

Словно кто-то сообщил ему, что через минуту его зашибут некие бунтари, чтобы покопаться в его внутренностях.

«Мода», – повторил он про себя.

Почему ему об этом ни разу не подумалось? Ведь, действительно, на разного рода сходках каждый стремиться задержаться в сознании своих товарищей неким Джузеппе Гарибальди.

Мот же тем временем доел свою овсянку и стал пить – опять же овсяной – чай.

При этом он, на разные лады, повторял слово «овсянушка».

Сперва с ударением на второй слог, потом на первый, следом на третий и, наконец, на четвертый.

К нему вошла его партнерша Юмарина.

Вообще-то ее зовут просто Марина. Но у нее фамилия Юшина, и Мот зовет ее так при следующем объяснении.

– Я считаю, что у человека и фамилия, и имя должны быть равноправными. А то М. Юшина можно говорить, а почему Ю. Марина нельзя?

Юмарина на партнера не обижается.

Неимоверным прыжком она одолевает расстояние от порога до стола и взлетает ему на загривок.

Поэтому чай он уже допивает с Юмариной на шее.

– Чего у вас сегодня на четвертое? – спрашивает Юмарина, спорхнув с шеи Мота и подойдя к Максу.

Он возле нее, кажется, еще более огромней и беспощадно увольневатей.

– Уроки пришел брать? – попутно интересуется Юмарина, сняв с него какую-то невидимость.

Она от других женщин отличается именно этим. Пальцы ее, словно клюв некой птицы, так во что-то и тычутся, обязательно находя что-то другими невидимое или незамеченное.

«Четвертым» Юморина зовет разговор о политике.

Не дождавшись ответа на первый вопрос, она задает второй:

– Том, правда, что ты скоро станешь отцом?

Тут нужно еще отметить, что Юморина имеет привычку переворачивать имена. Мота она зовет Томом, а Макса Скамом.

– Ну а у тебя, Скам, как дела? Гарем еще не завел?

Причем, задавая вопросы, она сроду не дожидается на них ответов.

– Значит, – подытоживает она, – все в порядке или выше, чем более того.

И идет – пальцами – «пастись» по пижаме Мота.

Разговор на ту самую тему, которая сейчас щекотала ему печенки, вроде бы и иссяк, а какое-то саднение на душе осталось. Хотелось доказать свою правоту. Например, вдолбить Моту, что студенты не против порядка.

Более того, они за него. Но только чтобы он был достигнут…

Тут обычно бывает некая заминка. Как же сделать так, чтобы никого не гонять, а всяк – сам бы без принуждения – дисциплинировался с каждым шагом.

Хотя всякому понятно, что поблажка – это букашка, на которую хоть ненароком, но тянет наступить.

Да что далеко ходить. Был у них один учитель, который всячески баловал студентов, ставя им хорошие отметки за отсутствие знаний. Так каких только позорных кличек на него не понавешали.

Вот только некоторые из них: «Верблюд» – что значит, через любую пустыню проведет. (Он преподавал географию). «Осел» – от того, что с любым дураком общий язык найдет. «Пентюх» – ну тут было несколько толкований, одно из которых звучало так: «Человек, у которого внутри нет ничего такого, что намекало на твердость».

Причем, когда его, в конечном счете, попросили вон из университета и Макс, по своей наивности, бросился собирать подписи в защиту поблажника, Волошина никто не поддержал.

Если Лева сдержан, как лев в клетке, то школьный товарищ Кобы Миха Бочаридзе, напоминает тигра, предлагавшего на каждом углу на память свою шкуру.

– Мы слишком рабодушны! – кричит он, явно гордясь, что придумал новое словечко.

С ним скука сидит под лавкой.

Но его напор действительно интеллектуальным не назовешь.

Он больше эмоциональный.

А оттого почти никчемный.

Значит, и с Михой надо серьезно работать.

Сейчас – с Михой – они идут к одному его знакомому.

Кто он такой, Бочаридзе пока не говорит.

– На месте решишь, – отмахивается. Впереди двора живет собачье рычание.

Пока что без лая.

Но и на него на порог выходит женщина.

– Сергея нет, – ответила она раньше, чем ей задали вопрос, где находится искомый ими товарищ.

– Он же к тебе пошел, – добавляет женщина.

И Миха, кажется, даже с остервенением лупит себя кулаком по лбу:

– Совсем забыл, голова – два уха, что нынче сборы у нас.

– Да он же Верблюд, – сказал один из тех, к кому он подошел с листком, разрисованным на графы.

Хмыкнул и второй.

– Хи, за Осла ходатайствовать! Пусть предмет как следует изучит, а потом преподавать берется.

Ведь он с нами почему заигрывал? Да потому, что ничего не знал. Ни в чем не понимал и не смыслил.

Третий же вопросил:

– А чего это тебя надрало за Пентюха вступаться?

И вот теперь весь университет, что называется, кипел. Постоянно были разного рода собрания и все требовали присоединить свой голос к Всероссийской забастовке студентов.

Вернее, больше ее называли не «забастовка», а – «выступление».

Досье

Каменев (Розенфельд) Лев Борисович родился в 1883 г. в Москве. Окончил гимназию в Тифлисе вместе с будущими знаменитостями – поэтом и художником Д. Бурлюком – другом Маяковского и философом-богословом П. Флоренским. Во время обучения в Московском университете вступил в студенческий социал-демократический кружок. Член партии с 1901 г.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю