Текст книги "Обручник. Книга вторая. Иззверец"
Автор книги: Евгений Кулькин
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 16 страниц)
8
Первое, от чего отучил себя Симон, – это кому-либо завидовать.
Хотелось какой-то раскованной самостоятельности, которая, кстати, однажды ему вышла боком.
Но об этом вспоминается не очень охотно уже по той причине, что отец его впрямую спросил:
– Ты настоящий дурак или только таковым прикидываешься?
А Аршан Тер-Петросян, родитель Симона, мог так спросить уже хотя бы потому, что среди торговцев Гори слыл самым умным и предприимчивым купцом.
И вдруг сын – олух!
С родителями всегда трудно говорить на их языке.
Он у них или слишком категоричен, или до безумия занудлив.
Другое дело общение со сверстниками. С тем же Сосо, который, кстати, наградил его кличкой «Камо».
Ну она совершенно необидная.
Даже какая-то родная.
Словно под подушкой однажды ночью вылежанная.
Ушел в сон Симон, а проснулся – Камо.
Кстати, Сосо тоже теперь не Сосо.
Он уже – Коба.
Вот так.
Только неизвестно, кто ему эту кличку повесил.
Какую-то объемную, как висячий замок на складе, в котором хранится порох.
И еще одно доподлинно Камо известно, что Коба уже побывал в настоящем революционном деле.
Поучаствовал в демонстрации, которая закончилась не очень бескровным разгоном.
И, говорят, участвовали в этом казаки. И чуть ли не те же самые, что долго квартировались в Гори. Несли какую-то неведомую службу.
Потом вот вдруг…
Обо всем этом размышлял Камо на берегу Куры, под сенью стригущих солнце ветвей.
Купаться не хотелось. Точнее, надоело.
Невдалеке чинили развалившийся плот сплавщики.
Вот один из них, долговязо отделившись от остальных, направился к нему.
Пролетела какая-то молчаливая птица.
Пересекла пространство между Камо и незнакомцем.
И тот в нерешительности остановился, словно она состригла с его стремления какое-то намерение.
Тогда Камо, поднявшись, двинулся ему навстречу.
– Ты что-то хотел спросить? – поинтересовался.
– Без «с», – вяло ответил парень.
– Как это? – не понял Камо.
– Не «спросить», а «просить».
– О чем?
– Мог бы ты нам вина принести? А то… – он кивнул куда-то наверх – Гиви от подзорки не отходит.
И тут Камо увидел ту самую «подзорку» – трубу с окуляром, вздетую на треногу, и тщедушного человечка возле нее.
– Глаз с нас не спускает, – пожаловался плотогон. – А мы хотим с устатку, чтобы больше пришло достатку.
На этот раз вскрикнула та самая, бывшая до этого молчаливой, птица.
Плотогон незаметно сунул Камо деньги.
Сплавщики обычно в Гори не задерживались. Кура тут была такой бешеной, и порой разносила вдрызг плоты.
Поэтому все чинно уносились вниз по течению, к черным камням, где, как правило, и происходят разные приключения, вплоть до утопства.
Камо это лето проводит не просто так – он готовится поступать в военное училище.
Поэтому под камнем, рядом с тем местом, где он минуту назад находился, лежала книга по военному делу, на обложке которой стояла, каракулями писанная, такая фраза: «Не имей ямщицкой привычки, не гони лошадей».
Неизвестно, тот, кто это начертал, с такой философией, попал в училище или нет, а вот тенденцию, надо сказать, заложил.
И Камо – не торопился.
Он даже обрадовался, что незнакомец послал его за вином и припала та самая возможность не торопиться вновь утопать в знаниях, которые недоступны, как красавица, что бродит за стеклом.
Проходя мимо тщедушца, что следил за плотогонами, Камо сказал:
– А с этой штукой, – указал он на подзорную трубу, – можно добиться, что своей шкурой от собственных мух не отобьешься.
– Ты – студент? – спросил соглядатай.
– Нет, хотя я знаю, что похож.
– Я не об этом. – И пояснил: – Говоришь уж больно загадочно-заумно.
– Ну я тебя предупредил, – буркнул Камо и двинулся дальше.
Подзорник догнал его через десять или того меньше шагов.
– Ну и что будет? – спросил.
– А вон, видишь, – Камо швырнул палец в сторону солдатских казарм, – там с биноклем за всем, что кругом, наблюдают. Увидят тебя с подзоркой…
– И за шпиона примут?
– А ты догадлив.
– Ну а так как же за ними уследишь?
– За кем? – фальшиво понаивничал Камо. – Вон за теми девками? – и он снова кинул палец. На это раз в сторону купальщиц.
– Я на женский пол не гляжу, – заверил незнакомец.
– Чего, из евнухов, что ли, происходишь?
– Да нет, – ответил соглядатай. – Недавно женился. – И уточнил: – На молодой.
И только тут Камо заметил под прилепком скрученных в спираль волос подзорника довольно солидную плешь.
– Потому ты эту штуку убери, – кивнул Камо на треногу. – А то…
Он перебил сам себя.
– Да, кажется, солдаты уже сюда идут.
Соглядатай быстро убрал свой аппарат и вдруг спросил:
– Это твоя книжка там осталась?
Камо кивнул.
– Значит, ты сюда еще вернешься?
– Естественно. Вот только карандаш себе куплю.
– Ты знаешь, – зашептал незнакомец, хотя вокруг никто не мог подслушать их разговор, – последи за этими охломонами, чтобы они не напились. Иначе хозяин с меня действительно шкуру снимет.
– Я заплачу, – заверил соглядатай.
– Ну ладно, попробую, – пообещал Камо.
– А я буду вон в том шинке, – так же, как он давеча, стрельнул незнакомец пальцем в сторону харчевни, к которой Камо и направлялся.
9
– Ты куда соглядатая дел? – спросил, Камо тот плотогон, что посылал его за вином.
– Профессию посоветовал поменять, – веско отозвался Камо и добавил: – Теперь он не девкам голым на Куре переучет ведет, а звезды в небе считает.
– Но ведь день, – сказал плотогон, кажется, самый старший из всех шестерых.
– А он на них глядит из колодца.
О том, что из глубокого колодца можно увидеть звезды и днем, Камо узнал от Сосо. В пору, когда тот работал в обсерватории.
– Ты еще долго будешь жить, – сказал, обращаясь к Камо усач, когда они вышли по первой. – Но учти, ничто так болезненно человека не сминает, как никчемная вера в Бога.
Камо замер.
И не оттого, что мысли плотогона и его собственные совпали один к одному. А что явились они к нему задолго до этого разговора. Еще в школе, когда он однажды…
Тут, видимо, есть резон сказать кое-что о самом детстве. Ведь самый большой его недостаток, что оно порой длится дольше, чем ты того желаешь, а проходит быстро только затем, чтобы потом тосковалось по нем памятью.
У Камо случилось именно так. Чувствовал, чувствовал он себя дитем, и вдруг обнаружил в себе признаки, настолько близкие к взрослому мужчине, что даже испугался.
И тогда он взмолился:
– Господи! Да что же это со мной происходит?
Бог оказался не таким разговорчивым, как он того ожидал.
Тогда, в пустом храме, куда Камо пробрался таясь, он крикнул:
– Ну, Бог, где ты там? Накажи меня хотя бы за дерзость!
Бог молчал и не показывался. И тогда Камо сказал все то, что думал о Боге своему учителю.
И, как говорится, вылетел из школы.
– Религия, – продолжал усач, – это не просто зло. А гидра осьмиголовая.
Камо летуче представил ее себе. Но голов у той гидры увидел только две. Одну – такой, как у того учителя, что его предал, а вторую, как у директора, какой его исключил.
И тут подошел, неведомо откуда взявшийся, Коба.
И темная тайна всколыхнула Камо и заставила его напрячься.
Так он чувствовал себя и тогда, когда Коба еще был Сосо, словом, всегда.
Это была не простая дружба и не собачья привязанность, а – раболепие.
Откуда-то из глубины его существа подринутое.
Поэтому он поднялся перед собой и протянул ему свою чарку.
– Кто ты? – спросил Кобу усач.
– Смотритель того, чего нет.
Ответ не был дерзее, чем того ожидал Камо. Но он и это воспринял как за что-то сверхъестественное.
– Ты почему, – опять наступал Коба на Симона, – не учишь, а занимаешься разной ерундой?
И выплюнул вино, что было в чарке.
– А ведь за него деньги платили, – заметил усач.
Коба лезвийно, как это умел только он, сощурил глаза, ответив:
– Тем более, зачем поить им кого попало.
Он закинул в кусты и чарку.
И вдруг сказал что-то вовсе уж непонятное:
– Пожалейте своих врагов. От бессилия стала безработной их ненависть.
И ушел.
И осталось недоумение.
Сперва оно бесплотно стояло между плотогонами и Камо.
Потом проскрипело галькой.
Это кто-то, неузнанный Симоном, прошел к реке. Затем что-то всклекотало над головой то ли орлом, то ли еще какой хищной птицей.
– Вот он, Бог! – сказал усач.
И – перекрестился.
10
Коба, как сам об этом говорил, «схлынул» из Тифлиса.
Пожалуй, менее достойным было его бегство в Гори, под кров родного дома.
Но именно об этом один старый рабочий сказал:
– Не время ложится на рельсы, когда еще не проложили самой железной дороги.
Хотя от людей, уже проведших в борьбе годы, он слышал, что главное обозначение твоей значимости как страдальца за народ, как раз и есть ссылка или каторга. А то и эшафот.
Но он, как правильно было кем-то сказано, не собрал пеньки для собственной виселицы.
Он пока что заведовал набором некоторых ощущений и – все.
Даже тот же Камо собирается стать военным.
А кем себя видит он?
Отрекшимся от веры отщепенцем, ушедшим под знамена закоренелых безбожников и богохульцев?
Мало провозгласить, что ты борец.
Надо поставить перед собой цель.
И ориентировать на нее других.
Один мудрый человек, с которым Кобе пришлось почти сутки ждать более устойчивой погоды после разразившихся вокруг бурных ливней, сказал:
– Человечеству свойственно искать защиты у Бога.
Но ему и в голову не приходит, что Бог – в нем.
– Перестань творить зло и наступит рай?
Кажется, Коба сказал это по инерции.
С чем-то не соглашаясь.
Или полусоглашаясь.
Вот смотрите, – указал старик. – Прошел дождь, и все ожило. Куда вот эти твари спешат? – указал он на великое множество лягушат. – К чему стремятся?
К воде?
Так ее вокруг в изобилии.
Он сорвал какую-то былинку и почертил ею по своей ладони.
– Они не знают, что им нужно и поэтому торопят себя неведомо куда.
Он помолчал и заключил:
– В этом диалектика жизни.
К сожалению, для человека тоже.
– Если хочешь изменить мир, – сказал он через минуту, – измени себя.
Коба не сказать, что не воспринимал ничего этого, как прошеную истину, которая существует, можно сказать, в теории. Как, скажем, то, что земля имеет форму шара.
Предположение есть. А кто видел его стороны?
А марксизм – это настоящая Вселенная.
Галактика.
И каждая звезда в ней имеет свое предназначение.
И Россия – это своеобразный Млечный путь, почти располовинивший планету.
Когда-то учитель, когда речь зашла о Бонапарте, сказал:
– Страну с такой территорией победить невозможно.
А что такое иметь?
Значит, владеть.
И откуда было набрать сильных французов, чтобы поселить их хотя бы на сто квадратных километров по одному?
И еще одно он отметил:
– Нас портит всеядство.
И – полуобъяснил:
– Победа хороша не тогда, когда она абсолютна, а когда продумана.
Если честно, Кобой половина из того, что он говорил, воспринималось со знаком минус.
Не отвергалось напрочь.
Но и не принималось в свой актив.
Сейчас тут, в Гори, на спокойные нервы обдумывая все, что произошло в Тифлисе, Коба приходил к одному выводу, что это вряд ли можно записать в актив тому, что зовется борьбой.
Может, это, конечно, и шаг. Но скорее всего на месте, обозначающий движение, но не покоряющий расстояния.
– Надо мелькать, но не нужно мельтешить, – сказал старый рабочий.
Но одно Коба вынес как непременность. В нем есть чувство лидера, но нет карьеристских наклонностей.
Другой бы на его месте кинулся бы бить себя в грудь, что участвовал в демонстрации, которая понесла первые жертвы.
Одно можно сказать непременно, что в политике он не сиюминутник. Что у него уже есть свои планы. И пересадка в Гори – это не просто дезертирство, а отход на запасные рубежи, чтобы потом…
Он не собирается разглашать своих действий. Ибо лучше их увидеть таковыми, чем сто раз услышать, что они есть.
Однако вспомнились слова Якова Эгнатошвили, который оплачивал его учебу в семинарии, сразу после того, как Сосо ее бросил:
– Из монастыря два пути – к Богу и на панель.
Конечно, это заело.
Но не до той степени, чтобы мстительно ответить:
– За чужой счет учеба не в счет.
Но обидно было, что борьбу за лучшую долю людей Эгнатошвили сравнивал с развлечением на панели.
Вот почему свои планы он держит далеко под спудом.
11
Он целый день пытался вспомнить, где вычитал или услышал фразу: «От ожидания счастья нельзя устать».
А сегодня Ленину казалось, что он именно устал.
Только, кажется, неведомо отчего.
И еще ему казалось, что этому способствовала география его пребывания.
Именно Швейцария.
И Цюрих, и Берн, да и сама Женева – были городами людского пресыщения, тихого уютного благополучия, не намекающего ни на землетрясения, ни на наводнения, ни на другие природные безумства.
Швейцария жила даже без пожарки.
Во всяком случае, Владимир Ильич не видел, чтобы здесь что-либо горело.
– И это несмотря на то, что наша «Искра» тут постоянно вспыхивает.
Это он сказал Розалии Землячке, активному агенту «Искры», только что прибывшей из Одессы.
Ей было двадцать пять, но она не казалась наивной девушкой.
Даже представилась как вполне взрослая женщина:
– Розалия Самойловна.
Единственное, что он не уловил свойственного барышням ее возраста, это остатка девичьей невинности и понимания сути естества, заключающегося в желании нравиться противоположному полу.
Они пили чай, и она говорила.
Хотя я приехала сюда, чтобы слушать, – начала Розалия, – но сперва, мне кажется, стоит рассказать о том, что и определит тему нашего дальнейшего разговора.
У Ильича засвербело чуть подъядовитить свою улыбку.
Но он этого не сделал.
Облик Землячки не позволил.
Он был слишком правилен и категоричен, если так можно сказать об облике.
Кажется, ей никогда не читали стихов.
И не признавались в любви.
И глаза ее не ведали слез.
А может, он все это выдумал?
Попутно.
Для разнообразия бытия.
Чтобы создать идеальный образ женщины-борца.
Ведь Крупская на эту роль явно не шла.
«Минога».
Она многое растеряла после того, как лишилась этого прозвища.
Словно оставила эту глубину, на которой к личности приходит что-то близкое к аскетизму.
Сейчас ее заедала обыкновенность.
Даже домашность.
– Одесса, – продолжала Розалия Самойловна, – город сиюминутных увлечений. Рыдания и смех там ходят в обнимку как брат и сестра.
– Значит, на серьезность отношений и рассчитывать не стоит?
В словах Ильича прозвучала легкая подначинка.
Но и ее уловила Землячка.
– Но «увлечение» и «развлечение» хотя и имеют там один корень, но живут в разном значении.
Он отметил про себя определение «живут».
В ней тоже жило что-то противоречивое девичьему естеству.
Не родилась же она с соской, на которой было написано «революция».
А как это смешно бы было – пустышка с таким словом.
Ведь от него, как сказал один священник, будь оно рождено вместе с человеком, повяли бы цветы Эдема.
– Осторожничать в нашем городе, – продолжила Землячка, – значит навлечь на себя подозрения всех, кто на них только способен.
– Значит, риск ваш вечный спутник? – уточнил он.
– Нет, попутчик.
И она пояснила:
– Только в Одессе знают разницу между этими двумя понятиями.
– Ну а каков у вас рабочий класс? – поинтересовался Ильич.
– Галдежный, – ответила она.
Ленин чуть прибавил косинку к своему взору.
– И о чем же он галдит?
И этим как бы обезоружил ее от мысли, что он не знает этого слова.
Разговор, примерно, такой:
– «Когда же будет так, как могло бы быть».
И когда вдруг подумаешь, что это и есть момент, чтобы открыть им глаза…
Она подзадумалась.
– Они начинают говорить совершенно о другом? – попытался угадать Илиьч.
– Как это не прискорбно, но именно так. Причем делают вид, что до этого и не пытались сетовать на жизнь.
Но есть и такие.
И она стала декламировать неведомо чье стихотворение:
Мы разносим по трюмам угрюмость,
Мы себя не всегда понимаем.
И поэтому всякую глупость
За душою следить нанимаем.
Она, видимо, подумала, стоит ли читать дальше.
– Вот эти – романтики «книги и фиги», – как они о себе говорят, ближе к нам.
Но уж больно несерьезны.
И Ленин представил себе Землячку, выступающей в каком-то из таких увеселительно-развлекательных клубах.
Что она там говорит?
И он задал ей такой вопрос.
– Я сначала – безусловно и честно – принимаю их правила.
Говорю, например, что-то о «игре обобщения».
– А что это такое? – спросил Ленин вполне серьезно.
– Это вид идеального на фоне ложного, – ответила она.
– В пословице это бы запечатлелось так: «Чем дальше в лес, тем больше дров».
А какая суть в этих, в общем-то, противоположных понятиях?
– Намек на парадокс.
– Значит, – заключил Ленин, – там живет Ея Величество Демагогия?
– С первого взгляда, да.
– А – со второго?
– Дальше комментарии сужаются до понятий.
– А не наоборот?
– В том-то и фокус. Ведь порой жест бывает не только намеком на предмет.
Она помолчала и продолжила:
– Загадка трудной жизни в утверждении, что все идеальное – ложно.
– А разного рода разгул?
– Это крайность, убивающая счастье.
– Мудрено живете, – заключил Ленин.
– «Изысканно-адски», – заметил один из завсегдатаев клуба «Пустей мармышки».
– И такое есть?
– Еще бы.
Розалия Самойловна уехала, а Ленин долго жил под впечатлением этой встречи.
Землячка как бы чуть-чуть приоткрыла дверь в мир, где инакость правит определенностью.
Где все вроде бы так, и вместе с тем, не так.
В том же Тифлисе, или там, в Москве, на заводах люди подвержены влиянию коллективного познания.
В Одессе всяк биндюжник индивидуален.
Словно для него так и не подобрали в жизни стандарта, как одежду по росту.
Надежны ли одесситы, он еще не знает.
Но сосредоточивать себя только на них Ильич Землячке не рекомендовал.
– Непременно побывайте в Екатеринославле, – напутствовал он.
А когда Розалия ушла, долго размышлял о художнике Врубеле.
О его знаменитом – таинственном – Демоне.
Ибо именно его черты уловил он в облике Землячки.
Досье
Розалия Самойловна Землячка. Рождена 1 апреля 1876 года. Член партии с 1896 года. А вообще в революционную деятельность Розалия была вовлечена в 17 лет. Сидела в тюрьмах Киева, Москвы и Петербурга. Активный агент «Искры».
12
Макс не знал почему, но его долго еще томил сам факт, что Гамлет носит его фамилию, или, наоборот, коли учесть их взаимный возраст, потому он страшно обрадовался, когда мать сообщила, что сосед все же не Волошин, а Волощин.
И вот разница всего в одной букве и внесла некое успокоение.
А жизнь его в Москве все больше и больше накалялась до той степени, что начала жечь не только тех студентов, что были вокруг, которых он буквально сминал своей доморощенной эрудицией, но и тех, кто надзирал над всем, что творилось тогда в политическом безумстве молодых людей.
И вскоре Максу было предписано возвратиться в Феодосию и не меть больше дел с университетом.
В Крым он ехал с чувством проигравшего сражение полководца.
Именно проигравшего, а не потерпевшего крах.
С самых первых шагов в университете он затеял некую игру, сперва в заметность, потом в борьбу с ней.
Но и та, и другая были нарочито капризными, словно отсчет свой вели сугубо от женского начала.
Часто он задавал себе довольно банальный вопрос: зачем было выделяться? Что это ему дало?
Ответа не было.
Но был еще вопрос: «А что толку быть серой горушкой, когда в тебе гудит вулкан?».
Елена Оттобальдовна встретила его в Симферополе.
Блудным сыном он не выглядел, но какая-то застенчивость жила во взоре.
И мать спросила:
– Ты это можешь хотя бы чем-то оправдать?
Он бросил взор в небо, где нагрубло слоились тучи.
– Поступки, как вы мама должно быть знаете, – произнес, – не делают чести, когда они просто объяснимы.
Она ничего не ответила.
В морщинах ее лица, да и платья тоже, гулял сквозняк вселенной.
Ей хотелось улыбнуться.
Но этого не удавалось по одной причине, что ей было ведомо – он возвратился под надзор полиции.
А он-то, – что она могла заверить под любой присягой, – не был политически наэлектризованным. Марксизм же, в голом, оголтелом, можно сказать, виде, его не интересовал. Потому что он был человек искусства, жрец поэзии и миротворец живописи.
Его окружала музыка, где барабаны не играли главенствующей роли.
– Я не зря провел там время, – оправдывался он, – и многое, вопреки моему желанию, понял.
Мать молчала.
Для нее было важно другое – она его не потеряла в древней Москвы, которая больше столицы истинной законодательствовала и диктовала свою волю и власть.
Мир был слишком подл, чтобы пытаться в нем найти себе утешение. Но жизнь однообразно шла, бежала, плыла, – словом, продолжалась. И требовала, если не обновления души, то хотя бы попыток это сделать без ущерба для биографии.
А исход века уже накалился разного рода негативизмом, который исходил даже от великих.
Как медведь в своей берлоге, проснувшийся среди зимы и увидевший неприкаянность природы, вел себя Лев Толстой.
Метался, палимый чахоткой и лукавостью женщин, которые его окружали, Антон Чехов, искал безумства в пресной обыкновенности Александр Блок.
И это все надо было осмыслить, прочувствовать, оченить и предать анализу.
Они стояли на вокзале, все еще подвергнутые мыслями друг о друге, но уже и матери и сыну было понятно, один этап жизни потихоньку сбыт, теперь должен начаться новый. И, конечно же, не с «Путеводителя по Москве и окрестностям», которым запасся юный Волошин, когда собрался покорять Белокаменную.
Пусть не в первую очередь, но узнал он, что такое представляет из себя знаменитый загородный ресторан «Яр», в котором, как правило, выпендривались неожиданно разбогатевшие купчики и потухшие знаменитости.
А с одной цыганкой из хора он даже пытался завести нешутейное знакомство.
Волощину, как и Пушкину, захотелось через неприкаянность чуждой ему души ощутить собственную непоседливость и тоску по разного рода путешествиям.
Много слышал он об актрисе Сарре Бернар, о которой и по прошествии лет стонала вся Москва.
Свел он хоть и короткую, но все же дружбу с родственником Константина Юханцева, того самого, кто, служа в Обществе взаимного кредита, сотворил что-то такое неимоверное, что был не просто привлечен к суду, но и расстрелян.
Даже такое знакомство и то щекотало нервы.
Бродя по саду «Эрмитажа», он неожиданно столкнулся с самим Анатолием Дуровым, который вел на поводке льва.
Посещал??? и любительский кружок «Заря», в котором даже шли, не очень правда серьезные, но пьесы.
Словом, если говорить по правде, учеба Волошину не была в тягость, поскольку он мог ее разнообразить всякого рода встречами, знакомствами и другими, необременяющими психику мероприятиями.
Но стадность, стоит признать, увлекла его тогда более всего.
В Феодосии, куда они в конце концов добрались, Александра Михайловна Петрова встретила его с тенью того женского смущения, когда вдруг понимается, что морщинки у глаз не признак того, что долго смотрелось на обескураживающее яркое солнце.
Когда они остались вдвоем, Александра Михайловна произнесла только одну фразу, расшифровать которую было нетрудно даже тому, кто понятия не имеет в иносказательности:
– Что Бог не делает, все к лучшему.
Они листали им привезенные журналы и несколько раз смыкались головами.
И Бог, который, естественно, следил за всем этим, наслал на них Елену Оттобальдовну, и она благополучно увела сына в поджидавший их экипаж.
Предстояла встреча с Коктебелем.
Всего лишь встреча и не более. Конечно же, он вернется в Феодосию, сюда, где…
Карадаг, как пошутил возница, был на месте.
И сердолики, когда Волошин оказался на берегу, тоже наличествовали.
Даже Шекспира видел он в хороводной собачьей стае.
Но все же чего-то явно не хватало.
Хотелось плакать, но он смеялся.
Смеялся сухо и зло, словно внутри у него ожил вулкан неприятия всего святого.
Он не мог взять себя в руки, все клокотало внутри. И разумом поднималась неправота чего-то. Но – чего? Знал он и пагубу, к которой она ведет.
Но он к ней шел, полз, как ползет лягушка, загипнотизированная ужом.
– Господи! – вскричал он, воздев руки, наверняка уверенный, что его вопль будет услышан небесами. – Образумь!