355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Евгений Кулькин » Обручник. Книга вторая. Иззверец » Текст книги (страница 11)
Обручник. Книга вторая. Иззверец
  • Текст добавлен: 14 апреля 2020, 07:00

Текст книги "Обручник. Книга вторая. Иззверец"


Автор книги: Евгений Кулькин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 16 страниц)

14

Чехов был плох.

Он это видел.

И еще больше – знал.

И потому – спешил.

Ибо посредники его безумства неблагородно, но оставили его.

– Дай ему хоть умереть спокойно, – сказали.

И Тихоня ответил, что этому он, в общем-то, и не препятствует.

Однако…

– Доктор, вы могли бы?..

Эта фраза заряжена лукавством.

Да, врач ему нужен.

Но, безусловно, – психиатр.

Надо лечить не только душу, но и намерения.

Мобильно звучит: «Специалист по намерениям».

Но тут может быть не только врач.

Вернее, не столько медик, сколько, философ.

Идет второй год нового, едва початого, века.

Европа беспомощна перед чем-то глобальным и тоже, кажется, не имеющим названия.

Вернее, привычного названия.

Громогласу трудно говорить, кажется, оттого, что он застегнут на все пуговицы.

– А вы знаете, – начал Чехов, – почему застежки зовутся пуговицами? Тихоня подобострастно прискалился.

– От слова «пугать», – объяснил Антон Павлович. – Раньше этими штуками отпугивали злых духов.

– Что будет с нашей бедной литературой? – вопрос был напорным.

И Чехов вдруг обезоруживающе уточнил:

– После меня?

Тихоня замялся.

– Слово, само по себе, живет в глобальном масштабе. Это своего рода банк, куда заключены несметные богатства.

– И писатели должны постигать профессию банкиров?

Глаза у Чехова блестели.

Вошла жена.

А, может, кто и другая, но с манерами княгини.

– Значит, у вас ничего не болит?

Чехов обезоруживающе предупредителен.

Жена-княгиня произносит:

– Тебе вредно много говорить.

На дворе ослепительно от весны.

– Как вам душный мир наших посягательств?

Чехов явно преувеличивает хилый мир его умственных способностей.

Конечно же, он не знает, о чем речь.

И это к лучшему.

Есть повод уйти непонятым.

Но Книппер, – если это, конечно, она, – говорит:

– Знаешь, что сказал Фома: «Женщина, не умеющая врать – калека».

И тускло засмеялась.

Чехов попытался ей последовать, но закашлялся.

«Чахотка»… Чехов…

И Тихоня вдруг понял, что это фамильная болезнь Антона Павловича.

А у него какая?

Тиф?

– И еще он сказал, – продолжила супруга, – что если бы Бог забыл дать нам душу, многое потеряли бы те, кто знали, что она есть. Правда, забавно?

И Громоглас понял, что жена таким образом отводит от мужа грустные мысли.

И попытался вообразить себе того самого Фому.

Наверное, это какой-нибудь дворник или садовник.

– Когда от тебя ждут только мудрых мыслей, – начинает Чехов, – они, как правило, не приходят.

– А если приходят, то не к тем, кому нужно?

Его вопрос явно некорректен.

За окном вспыхнула воробьиная перебранка.

В комнату влетела бабочка.

Нарядная по-черному.

Чехов усмехнулся.

Так как уйти-то?

Жена, но уже не царевна, с ногами забралась в кресло.

В руках ее оказалась папка с какими-то бумагами.

– Пишут, – произнесла она сокрушенно, словно те, кто это делает, крадут огурцы с ее огорода.

Она театрально выхватывает какой-то листок.

– А вот опять Теф.

И поясняет Громогласу:

– Какой-то чудак фамилию Фета на себя перелицевал Теф, – правда смешно?

Тихоня опять по-собачьи прискалился, моментально сделав фамилии – Янохит.

Что-то не очень вразумительное. А – Чехов?

Вохеч.

Тут что-то есть.

А жена стала читать стихи. Видимо, того самого Тефа:

 
Я оторву у тучи уши,
Чтобы не слушали меня.
И кожу я сдеру с лягушек
Во имя будущего дня.
 
 
Во имя ложной, но науки,
Во имя вздорной болтовни,
Но, чтобы не погрязли в скуке,
Дарованные Богом дни.
 
 
А ночи, дьявольские ночи,
В которых процветает тишь,
Дают понять, что где-то точит
Твое бессмертье злая мышь.
 

Чехов вскрикнул:

– Интересно!

Ну и что он хочет?

– Тут только совет.

– Какой?

– Избавьте себя от деломыслия и «вы выздоровете».

– Де-ло-мыслие, – в растяжку прочитал Чехов. – А когда ни мыслей, ни дел, тогда что?

– Смерть! – сам не зная зачем, выпалил Громоглас.

И стал прощаться.

– Спасибо, что вы нас повеселили. Я расскажу жене, как у вас это трогательно получается.

И Тихоня понял, что и эта женщина – подделка под то, что должно его окружать.

И ему стало горько.

15
Из книги, которой нет

Европа изнывала от ощущения, что ее предали.

Или – на худой конец – забыли, что она есть.

И возникло это оттого, что страны, которые входили в состав Европы, хоть и гундели друг на друга и, где могли, но покусывали в доступных местах. Но кровью не поили своих полей. Равно как в алое не красили и рек.

И скучно было царице Гордыне на своем троне.

Особенно после того, как поворачивала она свой взор на Россию.

Там и вовсе происходило невообразимое.

Шлялся по кабакам и постным забегаловкам какой-то оборванец, которым всем говорил, что он царь.

Бегал по присутственным местам мелкорослый картавец, уверяя, что он Ленин.

Стоя на коленях, народ вспоминал, кому надо молиться. И, не вспомнив, посылал дары своих душ Гордыне.

Все же, кто владел грамотой, твердили строки из пушкинской «Гаврилиады», где о Боге было сказано следующее:

 
Весь свет забыл.
Не правил он ничем.
И без него все шло своим порядком.
 

Малограмотные, таким же образом, пахали.

И еще более безалаберно – жали.

И – пели.

Пели, примерно, такое:

 
Мы люди высокого нрава,
Мы люди элитной беды,
Имеет достойное право
Слоняться туды и сюды.
Нам нет никакого досуга,
Кого-то чему-то учить.
Восславим же гимном друг друга,
Пред тем, как навек разлюбить.
 

Маркса тут всего переложили на ноты.

Опера так и называется «Капитал».

Сейчас набирают солистов.

Некоторые фамилии уже известны – Троцкий, Каменев, Зиновьев.

Есть подпевалы.

Но их пока держат в секрете.

Распевается Крупская.

Говорят, она станет главной ведущей в ансамбле девочек и хоре мальчиков.

А пока – с нищими – разучивают партитуру последнего сочинения Ленина «Мы наш, мы новый мир построим».

Особенно у всех получается неугасающий рефрен: «Кто был ничем, тот станет всем».

Старикашку, который в свое время соединил три века и какому было решили воздвигнуть мавзолей, похоронили самым банальным образом.

Дабы меньше переживать хлопот.

Это же как здорово: раз – и в землю.

Поплакали для приличия.

Выпили для освежения памяти.

И – вперед!

Кстати, славно заработали Академия Ничего Незнания и Комитет Торжественных Исключений.

Сейчас идет всеобуч писания левой ногой.

Перспективы – те же.

Не давать Времени опомниться и расставить все по ранжиру.

Главный рыцарь порядка – хаос.

Глава третья. 1903

1

Москва разбазаривала внимание.

Транжирила время.

А работа репортера требовала сосредоточенности.

И даже упорства.

И еще одно заметил Серафимович. В Москве люди были говорливее, чем в других местах.

Вот и сегодня, спросил он у одного прохожего адрес незнаемого самим места, как тот тут же пристал к нему, как банный лист к известному месту.

– Давно в Белокаменной? – осведомился он. Серафимович ответил.

– Ведь что бы ни говорили… – продолжил прохожий и тут же, перебив себя, представился:

– Афанасий, но не Фет, Алексеич, но не Петр, Гончаров, но не писатель.

Он первый расхохотался своей шутке, и когда Серафимович уже подумал, что фраза, которую он начал, так и останется в недосказе, докончил ее:

– Так вот я что хочу сказать: столица есть столица. Ей и скипетр в руки. А центр образования – это все же Москва. Это, так сказать, классическая цивилизация. Имеющая большие технические перспективы и резервы.

Серафимович улавливал в речи Гончарова именно тот стиль, которым надо писать в газету. В меру городской и в чем-то провинциальный, одновременно таящий в себе какие-то загадочные изображения, как некая отдаленная честь мира, помещенного в заброшенный подвал.

– У России всегда, – тем временем вновь заговорил Гончаров, – суровый и враждебный маршрут. Ей подвластны вызывающие открытия и уму непостижимые откровения.

Серафимович подумал: «Вот за кем надо записывать. Все – прямо без правки бы – пошло».

А Гончаров тем временем продолжал:

– Вот у меня спрашивают: «Хотел бы я снова стать молодым?». Да ни в коем случае!

Мне нравится мой возраст.

Потом быть молодым в наше время – это великая ответственность.

И даже – страх.

Серафимович поглядел на него не только с любопытством, но и с уважением.

– Духи предков не позволяют нам быть хуже, чем были они, – повел свою речь Гончаров дальше. – Знаете, тут какие подземелья?

Он чуть понизил голос:

– По молодости я туда спускался. И он уточнил:

– Ради любопытства.

– Ну и что там? – поинтересовался Серафимович, имея ввиду как-нибудь об этом написать.

– Жутко и неуютно. И – крысно.

– Много их там?

– Тысячи, если не больше того.

Он, чуть помолчав, добавил:

– Знаете, у меня какая мечта и на старости лет от души не отстает?

– Попутешествовать?

– Совершенно верно!

В Австралии хочу побывать. Попробовать найти Землю Арнелен.

И только Серафимович хотел спросить, что она из себя представляет, как на них набрела стайка девочек-подростков.

– Афанасий Алексеич! – воскликнули они чуть не хором.

– Ведь мы вас заждались.

– Ну что ж, – сделал он рукой Серафимовичу. – Плен, чем почетней, тем желанней.

Оставшись один, Серафимович вдруг действительно почувствовал какую-то ущемленность этим большим городом.

Разом как бы включились и звуки, и запахи, которых он не замечал, беседуя с Гончаровым.

Словно он был тем связующим материалом, которого так не хватало при общении с москвичами.

Да не только с ними. Но с улицами, что простирались кругом и даже с событиями, что здесь происходили.

Наверно, все же провинциальная застенчивость потихоньку творила свою пагубу, давая понять, что столица, хоть и вторая, не для его кондовой судьбы.

Размышляя обо всем этом, Серафимович насмерть забыл, каким путем советовал ему идти Гончаров, чтобы оказаться на Моховой.

И он опять остановил прохожего.

Но тот не был москвичом.

Хотя по ухватке подобного не сказал бы.

В нем прямо бурлила самоуверенность и напор.

И тогда Александр Серафимович подошел к городовому.

Тот отнял от лица, – не иначе, как именно так, – сонность. После чего остро глянул на Серафимовича, будто сличая его внешность с той, которую разыскивают по всей Москве, и только после этого ответил загрубевшим от молчания голосом:

– Мы стоим на Моховой.

И Серафимович ахнул.

Значит, Гончаров просто-напросто проводил его до места.

2

Трудно вообразить себе жизнь без противоречий.

Еще труднее представить, что понимание достигает своей цели без сопротивления извне.

Все это заложено в человеческой природе. Составляют безжалостную суть противоречий. Поэтому провокация для многих болезненней укуса змеи.

«Пусть мы молчим, однако дела наши говорят», – сказал Сенека, не подозревая, что эта его истина дальше будет казнима во все времена.

Нет для нынешнего человек дел, которые были бы красноречивее слов.

Причем слов – противо-слов.

А попросту – противоречий.

А поэт об этом написал:

 
Не надо ссор,
Не надо сора,
Не надо серной кислоты
И серости, с которой свора
Ломает белые кресты.
 
 
Не надо серости и скуки,
Не надо в Сербию грести,
Где серый раб наложит руки
На разум, Господи, спаси!
 
 
Не надо,
Ничего не надо.
Когда вокруг и тишь, и гладь.
И простодушная отрада
Идет ромашки собирать.
 
 
И все течет своим пределом,
И все идет туда, где мы
Своим желаньем неумелым
Спасаем щедрость от сумы.
 

Пифагор считал: «Человек есть мера всех вещей существующих».

Так почему ему не живется, пусть в скучном, но зато вполне определенном, взаимопонимании?

А для потешания своей гордыни пусть выходит на кулачки.

Или на корриду.

Хотя в данном случае жалко быков…

3

«Душа пощады просит…».

Ленин повторил это трижды, после чего только стал вспоминать, откуда в его сознание залетела эта строка.

Конечно же, из стихотворения.

А может, из песни.

И – непременно, – из какого-то очень шутливого репертуара.

И когда все это было, как бы сказать, распродумано до основания, Владимиром Ильичом вспомнилось, что нынче, его ждет «Кармен».

Не сама, конечно, безжалостная обольстительница, а мера, в которую ее втиснули литератор и музыкант.

Женева плавает в огнях.

А душа…

Что душа?

Ленин хохочет:

– Душа пощады просит.

Скоро он к этим словам присовокупил мелодию.

Кажется, из Моцарта.

А может, из Паганини.

Приумолкает.

Настроение из тех, за которое не стыдно.

– Душа пощады просит.

А как с сердцем?

Ему чего надо?

И оно чуть подныло.

На всякий случай.

Спектакль традиционно-разнообразен.

Смешон и грустен одновременно.

А после него – кафе «Ландольт».

И полурифма:

– Ладно, в «Ландольте» встретимся.

Вокруг единомышленники.

Однопартийцы.

О том, что только что просмотрели – ни слова.

Политика выжгла как слова, так и музыку оперы.

Бобровская, она же Зеликсон, преданно смотрит в глаза.

Тоже товарищ по борьбе.

К тому же преданный.

Наверняка ведущая дневник.

Где будет несколько страниц под шапкой: «Из революционного прошлого».

Ей нет тридцати.

Поэтому настоящее протянется намного дольше, чем у него.

А у него, видимо, революционным настоящим все и ограничится.

Но почему-то умирать не страшно.

Правда, один священник ему говорил, что страх приходит тогда, когда сам факт смерти именно неизбежен в следующий миг, а не простирается в некую, пусть и близкую, обозримость.

Он тоже еще не стар.

Но почему-то – кондового, можно сказать, будущего не видит. Просто существует общий слепок, в котором что-то угадывается, прорисовывается и даже ограничивается.

Это идет, как он считает, работа времени.

В кафе было почти уютно.

А, может, и вообще, как в последнее время принято говорить, классно.

Но Ленину не терпелось скорее засесть за какую-либо писанину.

Потому как уходит время.

Его удивляет: почему другие не замечают, как, если не улетучивается, то просто уходит жизнь.

Правда, разными величинами.

Для него, кажется, секундами.

Для других – минутами.

И только для тех, кто работает вполсилы – часами.

Сутками же, неделями, месяцами и годами время проходит для тех, кто не находит ему настоящего применения.

И еще одно заметил Ленин: его позиции стали довольно значительно укрепляться.

Он уже перестал быть «поддувалом для печи истории», как – в сердцах – сказал кто-то из его оппонентов.

Теперь он, если так можно выразиться, или сама печь, или истопник при ней.

И от него зависит, сколько он положит в огонь поленьев, которые когда-то были вставляемыми ему в колеса палками.

Мысль почему-то обернулась в сторону того самого грузинчика, который одно время именовал себя Кобой, а теперь стал Сталиным.

Неужели он взял этот псевдоним в честь Людмилы Сталь?

О нем же говорят, что Лениным он сделался благодаря Елене Лениной, забыв, что с таким же именем есть река, на которой идет почти безумная гонка за золотом.

Так вот, как только Ленин подумал о Сталине, как тут же возникло вокруг что-то близкое к замешательству или к обыкновенному сквозняку, что прошил кафе.

И Владимир Ильич увидел того самого поэта, который как-то уже читал ему стихи.

Он вышел на середину залы и зычно начал:

 
Любовь со смертельным исходом
И ревность до пули во лбу
Расскажут кому-то о многом,
Как грач на библейскому дубу.
Кто знал безнадежность трикован,
В каких не хранил телеса,
Кто ласково был атакован,
Красоткой, глядящей в глаза.
О, милая сердцу забава,
О, горькая ласка любви,
Отдай безвозмездное право
Остаться навечно в крови.
 

Поэт направился к его столику, и Ленин произнес твердым, но картавым, голосом:

– Молодой человек! У нас политическая беседа.

– А я разве не поэт? – завихлялся стихотворец и Ленин понял, что тот изрядно пьян.

Когда его вывели из кафе, Владимир Ильич стал мучительно вспоминать, о чем он думал в тот момент, когда этот фигляр возник перед его глазами.

И неожиданно вспомнил.

Конечно же, о Сталине.

И даже как-то разом вообразил себе, как бы тот вытурил из этого, в общем-то, трезвого заведения, пусть даже знатного, но выпивоху.

И тут неведомо откуда появилась музыка.

Моцарт.

И Ленин на несколько мгновений, но забыл все на свете.

4
Досье

Вышинский Андрей (Анджей) Януарьевич родился в 1883 году в Одессе в семье провизора. По национальности поляк, родственник кардинала Стефана Вышинского.

Когда ему исполнилось пять лет, семья переехала в Баку, где отец стал работать в Кавказском товариществе торговли аптекарскими товарами.

Вышинский окончил классическую гимназию в Баку и юридический факультет Киевского университета.

Участник революционного движения с 1902 года.

В 1903 году примкнул к меньшевикам.

* * *

Трудноощутимые чувства преследовали Леву Розенфельда ровно до той полосатой версты, которая известила, что Россия осталась за спиной и впереди вожделенная заграница.

Его биография прыгала, как блоха по белым покрывалам: родился в Москве, гимназию окончил в Тифлисе, теперь вот – в двадцать-то лет и – к тому же, законченным марксистом – направляет свои стопы не просто за рубеж, а под крыло самого Ульянова-Ленина.

И не столько под его защиту, сколько под его разврат.

Да, именно так сказал ему один из провожавших друзей.

Аквариум, как минимум, должен иметь три составляющих: емкость, воду и рыбу.

Лева всхохотнул.

– Водоросли забыл.

– О! – вскричал друг. – Хорошо, что напомнил. Ты даже не вода, а водоросль.

Он помолчал, потом вернулся к тому, что определил ему впервоначалье:

– Нет, ты все же – вода.

– На мутность намекаешь? – догадливо поинтересовался Лев.

– Нет. Ты – среда, в которой обитают живые существа и, вместе с этим, давитель на все стенки сосуда.

– Слишком мудро, – заметил Розенфельд, уже придумавший себе партийный псевдоним Каменев.

– Рыба будет резвиться внутри аквариума. Враждовать. Даже пытаться выпрыгнуть из него.

– А вода? – спросил Лева.

– Она должна быть невозмутимой.

– А у Ленина какая роль?

Вопрос для Розенфельда был принципиальным.

– Он – хозяин аквариума.

– А рыбок?

– Ну, это ты узнаешь на месте.

С тем они и расстались.

Вроде что-то шутливое было в рассуждениях друга.

Но оно все равно задевало.

И задевало оттого, что его ожидала вопиющая подчиненность.

Что-то сугубо мелкое, традиционно еврейское.

А ведь он не затем ступил на революционную стезю.

И еще одно привело его в «стан бунтарский», как неожиданно охарактеризовал увлечение социал-демократией его любимый учитель.

– Чтобы ничего не делать, надо хоть что-то знать.

Учителю казалось, что революционеры – это люди, стремящие себя к вечному безделью.

– Ну, какую работу производит ваш Ульянов, находясь за границей? – вопрошал он и добавлял: – И за какие деньги?

Тут и Льва ущемляла одна подробность пополнения партийной кассы – это побирушечье.

Такая же русская знаменитость, как Максим Горький, ездит по всему миру и клянчит деньги на содержание не только самого «аквариума», но и того, кто его демонстрирует гостям.

В Тифлисе он слышал еще об одном недоучке.

Кобой тот себя повеличал.

Неведомо по какой причине, но не окончил он семинарию, потянуло его с небом общаться посредством телескопа.

Это же оказалось прикрытием истинного увлечения юного грузина.

А оно было таким же, как и у него, Лейбы Розефельда, по нынешнему наименованию Льва Каменева.

Псевдоним серьезный.

Вернее, крепкий.

Надо все делать, чтобы его оправдывать.

По загранице, как Льву показалось, поезд шел заметно шустрее.

И паровоз без конца погуливал, словно кого-то приветствовал.

Но спутники – по большей части – были людьми постными.

А некоторые откровенно неприятными.

Словно тут перевозили только что повздоривших соседей.

Но вот, в противовес всем, два улыбчивых лица.

Он и она.

Прислушался к их говору – русские.

– Ну и завез ты меня, Миша, в страну Глухонемию.

Лева – про себя – улыбнулся.

Точно определила девка.

Только прислушался он к тому, что они скажут еще, как те перешли на шепот.

И именно из шепота, из его полузмеиного шипения, выползла песня:

 
О чем задумался, детина,
Седок приветливо спросил.
 

И юноша вдруг оборвал песню.

– Вот смотри, какое лингвистическое несоответствие: обращение сугубо грубое – «детина», а вопрошение-то «приветливо».

– Ну ты и зануда! – заметила девушка, и Каменев понял, что это, конечно же, студенты, которые приехали сюда учиться…

«А чему?» – про себя спросил он некое пространство. – Вот этой немоте?».

Молодые же люди затеяли еще одну песню:

 
Вечерний звон,
Вечерний звон.
Как много дум
Наводит он.
 

И тут в вагон вошли ревизоры.

И, минуту спустя, стало ясно, что студенты ехали, как в России говорят, «зайцами».

И на них строго стал смотреть весь вагон.

Тогда Лев, пружинно поднявшись, оказался рядом с рдеющими щеками???

– Я уплачу за них штраф, – сказал он с той торжественностью, с какой прокуратор отменил бы распятие Иисуса Христа.

И сунул контролерам деньги.

И они закивали, «загудили», как – в рассказах – будет он вспоминать этот случай.

Но студентов все же увели с собой.

И вдруг к нему подошел явно заграничного вида старичок, который, однако, заговорил по-русски.

– Зачем вы это сделали?

Ведь здесь не принято – на людях – демонстрировать свою щедрость.

И – направился к выходу.

И Лева так и остался в недоумении.

Неужели все инакое тут под строгим пристальным присмотром? Проштампованное немотой.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю