Текст книги "Пьер и Мария Кюри"
Автор книги: Ева Кюри
Соавторы: Мария Кюри
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 28 страниц)
Но чаще всего, как было й в этот вечер, Маня берет книгу и устраивается за столом, оперев лоб на облокоченные руки и заткнув уши большими пальцами, чтобы не слышать бормотание своей соседки Эли. Через минуту Маня, загипнотизированная чтением, уже не слышит и не видит того, что происходит в комнате.
Такая способность к полному самозабвению – единственная странность у этого вполне здорового, нормального ребенка – необычайно забавляет Маниных подруг и сестер. Броня и Эля в сообществе с пансионерами уже не раз устраивали в комнате невыносимый гвалт, чтобы отвлечь младшую сестру, но их старания напрасны: Маня сидит как зачарованная, даже не поднимая глаз.
Сегодня им хотелось бы придумать что-нибудь похитрее, так как пришла дочь тети Люси – Генриэта, и это обстоятельство раззадоривает в них демона злых козней. На цыпочках они подходят к Мане и громоздят вокруг нее целое сооружение из стульев. Два стула – по бокам, один – сзади, на них еще два, а сверху ставят еще стул как завершение постройки. Затем все молча удаляются и делают вид, что заняты уроками. Они ждут.
Ждут долго – Маня не замечает ничего. Ни шепота, ни глухого смеха, ни тени стульев, лежащей у нее на волосах. Проходит полчаса, а Маня все еще сидит, не подозревая опасности от шаткой пирамиды. Кончив главу, она складывает книгу и поднимает голову. Все рушится со страшным грохотом. Стулья кувыркаются на пол. Эля, Броня и Генриэта визжат от удовольствия.
Но Маня по-прежнему невозмутима. Не в ее характере сердиться. Она потирает плечо, ушибленное стулом, берет книгу и уносит в другую комнату. Проходя мимо «старших», она роняет одно слово: «Глупо!»
Часы такого полного самозабвения – единственное время, когда Маня живет чудесной жизнью детства. Она читает вперемежку школьные учебники, стихи, приключенческую прозу, а наряду с ними – технические книги, взятые из шкафов Склодовского.
В эти короткие часы отходят от нее все мрачные видения ее жизни: усталый вид отца, «подавленного мелкими заботами, шум вечной суматохи в доме, вставанье в предрассветном мраке, когда ей надо, еще полусонной, вскочить с постели, сползающей со скользкого дивана, и быстро освободить этот злосчастный диван, чтобы пансионеры могли позавтракать в столовой, которая служила спальней для маленьких Склодовских.
Но передышки эти мимолетны. Стоит очнуться, и все опять всплывает с прежней силой; в первую очередь щемящая тревога за состояние матери, ставшей лишь слабой тенью былой красавицы. Как ни стараются ободрить Маню, она душою чувствует, что «и силою ее восторженного преклонения, ни силою большой любви и пламенных молитв не отвратить ужасного и близкого конца.
* * *
И сама Склодовская думает о роковом конце. Ей хочется, чтобы смерть не захватила ее врасплох, не перевернула всю жизнь ее семьи. 9 мая 1878 года приходит к ней не доктор, а священник. Только ему поведает она свои душевные страдания, свою скорбь о милом муже, которому оставит бремя всех забот о четырех детях, свои мучительные думы о будущем совсем юных и остающихся без матери детей, а среди них – Манюша, которой только десять лет.
И умирает она так, как ей хотелось, без бреда, без метания. В чистой комнате стоят вокруг ее кровати муж, дочери и сын. Ее серые удлиненные глаза, уже подернутые предсмертной дымкой, пристально вглядываются в осунувшиеся лица близких, как будто умирающая хочет испросить себе прощение за то, что причиняет им такое горе.
Она еще находит силы проститься с каждым. Но все больше и больше ее одолевает слабость. Последняя мерцающая искра жизни позволяет ей сделать только одно движение, сказать только одно слово.
Движение – это крестное знамение, которое она чертит в воздухе дрожащею рукой, благословляя своих детей и мужа.
Слово – последнее, прощальное, с детьми и с мужем, чуть слышное:
– Люблю.
* * *
Еще ребенком Маня познала жестокость жизни, жестокой и к народам и к отдельным существам. Умерла Зося, умерла и мать. Нет больше ни чудесной ласки нежной матери, ни благодетельной опеки Зоей, но Маня все-таки растет, ни на что не жалуясь, предоставленная сама себе.
Она горда, а не смиренна. Теперь, склоняясь на колени в той же церкви, куда ее водила мать, Маня чувствует, как поднимается в ее душе глухой протест. И молится она не с прежнею любовью к богу, который так несправедливо нанес ей эти страшные удары и погубил вокруг нее всю радость, нежность и мечты.
Глава IIIЮность
В истории каждой семьи можно найти период наибольшего ее расцвета. В силу каких-то таинственных причин одно из (поколений вдруг выделяется среди последующих и предыдущих своими успехами, жизненностью, дарованиями.
Такой период пришелся на это поколение Склодовских, хотя и заплатившее совсем недавно дань несчастью. Смерть, унеся Зоею, уже взяла свой налог с жаждущих знания, умственно развитых детей. Но в четырех оставшихся, рожденных от чахоточной матери и надорванного трудом отца, заключалась неодолимая жизненная сила. Всем четверым суждено было победить враждебные им силы, смести препятствия и стать выдающимися людьми.
Как они прекрасны в это солнечное утро весною 1882 года, когда все четверо сидят за ранним завтраком в столовой! Вот Эля, ей уже шестнадцать лет, высокая, изящная, бесспорно самая хорошенькая в семье. Вот Броня с расцветшим, как цветок, лицом и с золотистыми волосами. Вот самый старший, Юзеф, в студенческой тужурке на атлетической фигуре.
А Маня… Так и у Мани отличный вид! Как самая младшая, она пока менее красива. Но так же, как и у сестер, у нее приятное, живое лицо, ясные глаза, светлые волосы и светлая кожа.
Только на двух младших сестрах форменные платья: синее у Эли, ученицы пансиона Сикорской, и коричневое у Мани, лучшей ученицы казенной гимназии. Прошлой весной Броня окончила эту же гимназию с золотой, вполне заслуженной медалью.
Такой же золотой медали был удостоен после окончания гимназии Юзеф, поступивший на медицинский факультет. Сестры гордятся братом, а вместе с тем завидуют ему. Все три томятся жаждой высшего образования и потому заранее клянут устав Варшавского университета, куда не допускают женщин. Но жадно слушают рассказы брата об этом хотя и императорском, но весьма посредственном университете.
Их оживленный разговор нисколько не препятствует еде. Хлеб, масло, сливки и варенье – все исчезает, как по волшебству.
– Юзеф, сегодня урок танцев, и ты нужен в роли кавалера, – говорит Эля, не забывающая серьезных дел. – Броня, как ты думаешь, если разгладить мое платье, оно еще сойдет?
– Так как другого нет, следовательно, оно должно сойти, – философски замечает Броня. – Когда ты вернешься к трем часам, мы им займемся.
– У вас очень красивые платья! – убежденно говорит Маня.
Маня застегивает набитую битком сумочку.
– Скорей! Скорей! А то опоздаешь на свидание! – посмеивается Эля, тоже собираясь уходить.
– Не опоздаю! Еще только половина девятого. До свидания!
На лестнице Маня обгоняет двух пансионеров своего отца. Они, не очень торопясь, тоже идут в гимназию.
Закинув сумку за спину, Маня бежит к «Голубому дворцу» графов Замойских. Минуя парадные двери, она проходит в старинный двор, охраняемый большим бронзовым львом. Здесь девочка останавливается в полном разочаровании: двор пуст – никого нет! Чей-то приветливый голос окликает Маню.
– Не убегай, Манюша… Казя сейчас выйдет!
– Благодарю вас, пани. Добрый день, пани.
Из окна на антресолях выглядывает жена библиотекаря Замойских, паии Пшнборокая, и дружески улыбается младшей Склодовокой, маленькой круглощекой девочке с живыми глазка-ми, в последние два года самой близкой подруге дочери Пшиборской.
– Непременно заходи после полудня. Я приготовлю вам шоколад-гляссе, как ты любишь!
– Конечно, приходи к нам завтракать! – кричит Казя, скатываясь с лестницы и хватая за руку Манюшу. – Бежим, Маня, а то мы опоздаем!
Казя – очаровательное существо. Эта веселая, счастливая горожаночка – балованная любимица своих родителей. Муж и жена Пшиборские балуют и Маню, обращаются с ней как с дочерью, чтобы девочка не чувствовала себя сиротой.
Взявшись за руки, девочки шествуют по узкой Жабьей улице. Со вчерашнего завтрака они не виделись, и, конечно, им надобно рассказать друг другу о множестве животрепещущих вещей, касающихся почти всецело их гимназии в Краковском предместье.
Переход из пансиона Сикорской, по духу совершенно польского, в казенную гимназию, где властвует дух руссификации, – переход тяжелый, но необходимый: только казенные, императорские гимназии дают официальные дипломы. Маня и Казя мстят за это принуждение всякими насмешками над гимназическими учителями, в особенности над ненавистной надзирательницей мадемуазель Мейер.
Эта маленькая брюнетка с жирными волосами, в шпионских неслышных мягких туфлях – отъявленный враг Мани Склодовской. Она все время укоряет девочку за упрямый характер и за презрительную усмешку, которой Маня отвечает на оскорбительные замечания.
– Говорить со Склодовской совершенно бесполезно, ей все как об стенку горох!.. – жалуется это тупое существо.
Изо дня в день продолжается война между крайне независимой ученицей и раздраженной надзирательницей. В прошлом году она разразилась страшной бурей. Пробравшись незаметно в класс, мадемуазель Мейер застала Маню и Казю в ту минуту, когда обе девочки весело танцевали между партами по случаю убийства Александра II, внезапная смерть которого повергла в траур всю империю.
Одним из самых прискорбных следствий всякого политического гнета является развитие жестокости среди подвергнувшихся угнетению. Маней и Казей владеют злопамятные мстительные чувства, совершенно незнакомые свободным людям. В обеих девочках– по природе великодушных, нежных – живет еще другая, особая мораль, в силу которой ненависть считается за добродетель, а повиновение – за подлость.
Под действием всех этих чувств все эти девочки страстно набрасываются на то, что им позволено любить. Они обожают красивого молодого Гласса, преподающего им математику, Слозарского, преподавателя естественной истории: оба поляки, следовательно – сообщники. Но и по отношению к русским их чувства имели различные оттенки. Например, что было думать о таинственном Микешине, который, награждая за успехи одну из учениц, молча протянул ей том стихотворений революционного поэта Некрасова? Польские школьницы с изумлением замечают и во враждебном лагере признаки сочувствия.
В том классе, где училась Маня, сидели бок о бок и поляки, и евреи, и русские, и немцы. Среди них не было серьезных разногласий. Сама их юность, соревнование в учении сглаживали различие их национальных особенностей и мыслей. Глядя на их старания помочь друг другу в занятиях, на их совместные игры во время перерывов, можно подумать, что между ними царит полное взаимопонимание.
Но, выйдя из гимназии на улицу, каждая группа говорит только на своем язьже, исповедует свой патриотизм и религию. В качестве угнетенных поляки ведут себя более вызывающе, чем остальные, – они уходят сплоченными группами и никогда не пригласят к обеду ни одну немку или русскую.
Эта непримиримость не дается даром, без душевной смуты. Сколько нервного напряжения, преувеличенных укоров совести! Все кажется преступным: и дружеское влечение к товарищу другой национальности и невольное чувство удовольствия от уроков точных знаний или философии, проводимых «угнетателями» – представителями «казенного» преподавания, ненавистного из принципа.
И все же в одном из писем Казе Маня признается стыдливо и волнующе:
«Знаешь, Казя… я все-таки люблю гимназию. Может быть, ты посмеешься надо мною, но, несмотря на это, я говорю тебе, что я ее люблю, и даже очень. Теперь я это сознаю. Только не думай, что я по ней скучаю! О, совсем нет! Но мысль, что скоро я вернусь туда, меня не огорчает, и те два года, которые еще осталось провести в гимназии, уже не представляются такими страшными, тяжелыми и длинными, как это мне казалось раньше».
* * *
Парк в Лазенках, где Маня проводит большую часть свободного времени, а затем Саксонский сад – любимые места Мани в родном городе.
Миновав чугунную ограду, Казя и Маня идут по аллее. Они проходят под великолепной колоннадой и пересекают большую площадь перед Саксонским дворцом. Маня вскрикивает:
– Ах! Мы ведь прошли памятник! Сейчас же идем обратно!
Казя не возражает. Ветреницы допустили непростительную оплошность. Посреди Саксонской площади стоит величественный обелиск с четырьмя львами по сторонам и с надписью церковнославянскими буквами: «Полякам, верным своему монарху». Этот обелиск, воздвигнутый царем в честь предателей, презирают все польские патриоты, и по установившемуся обычаю надо плюнуть всякий раз, когда проходишь мимо обелиска.
Выполнив свой долг, девочки продолжают разговор.
– Сегодня у нас танцевальный вечер, – говорит Маня.
– Да… Ах, Манюша, когда же и мы с тобой получим право танцевать! Ведь мы так хорошо танцуем вальс! – жалуется нетерпеливая Казя.
Когда? Да не раньше того, как эти школьницы «выедут в свет». Пройдут еще долгие месяцы, прежде чем они кончат гимназию, ту самую, что помещается вот в этом голом трехэтажном доме, как раз напротив часовни Благовещения, сплошь изукрашенной орнаментом и похожей на одинокий островок итальянского Возрождения среди суровых зданий этого квартала. Некоторые из их товарок уже у главного входа. Тут и маленькая Вульф с голубыми глазками, и Аня Роттерт – лучшая, после Мани, ученица в классе, и Леонида Куницкая…
Но что с Куницкой? Глаза вспухли от слез; да и сама она, всегда такая чистенькая и аккуратная, сегодня одета кое-как. Маня и Казя перестают смеяться и подбегают к своей подружке.
– Что случилось? Куницкая, что с тобой?
Миленькое личико девочки бледно. Губы с трудом пропускают слова:
– Это из-за брата… Он участвовал в заговоре… На него донесли. Три дня мы не знали, где он…
И, задыхаясь от рыданий, добавляет:
– Завтра утром его повесят.
Потрясенные девочки окружают бедняжку, хотят расспросить ее и поддержать. Но раздается скрипучий голос мадемуазель Мейер:
– Девочки, довольно болтовни. Поторопитесь!
Маня, онемев от ужаса, проходит на свое место.
Еще минуту назад она мечтала о музыке, о бале. А сейчас под однообразное жужжание первых фраз урока географии, которые она и не пытается понять, ей видится лишь молодое, одухотворенное лицо осужденного Куницкого, виселица, веревка и палач.
В этот вечер Маня, Эля, Броня, Казя и ее сестра Юля не пошли на урок танцев, а провели всю ночь в комнате Леониды Куницкой. Их возмущение и слезы сливались в одно целое. Свою подругу, истерзанную горем, все окружали скромными, но нежными заботами. И быстро и тягуче шло время для этих девочек, из коих четыре еще носили гимназическую форму. Но вот бледный свет зари упал на бледные девичьи лица и возвестил о роковом конце; тогда все встали на колени и начали шептать отходную молитву, закрыв руками свои лица, объятые ужасом.
* * *
Три золотые медали, одна за другою, выпали на долю семьи Склодовскнх. Третья досталась Мане при окончании гимназии 12 июня 1883 года.
В гнетущей жаре и духоте читают список награжденных, говорят речи, гремят туши. Учителя поздравляют учениц. В парадном черном платье, с букетом чайных роз, приколотым к корсажу, младшая Скло-довская прощается со всеми, клянется писать своим подругам каждую неделю и покидает навсегда гимназию в Краковском предместье, взяв под руку отца, гордого успехами дочери.
Отец Склодовский уже решил, что, прежде чем выбирать себе дорогу в жизни, Маня поедет на целый год в деревню.
Год каникул! Можно себе представить, чем это должно бы показаться девочке, талантливой, во власти раннего призвания, тайком читающей научные пособия… Но нет, в таинственную переходную эпоху юности, когда формировалось ее тело, а черты лица становились тоньше, Маня вдруг обленилась. Отбросив школьные учебники, она в первый н последний раз в своей жизни до упоения наслаждается бездельем.
«Мне не верится, что существует какая-то геометрия и алгебра, – пишет она Казе, – я совершенно их забыла».
Вдали от Варшавы и гимназии она живет месяцами у приютивших ее родственников, отплачивая за гостеприимство какими-то неопределенными уроками их детям или ничтожной суммой денег на питание. Она вся отдается счастью самой жизни.
Как она беззаботна! Какой вдруг стала радостной! Между прогулкой и обедом она едва находит время, чтоб взяться за перо и описать свое блаженство в письмах, которые обычно начинаются: «Мой дорогой чертенок» или: «Душенька Казя».
Маня – Казе:
«Могу тебе сказать, что, кроме часового урока французского языка, который я даю маленькому мальчику, я ничего не делаю, буквально «ничего» – даже забросила начатую вышивку. У меня нет времени, занятого чем-нибудь определенным… Встаю я то в десять, то в четыре или пять (утра, конечно, а не вечера!). Ни одной серьезной книги не читаю, ничего, кроме глупых развлекательных романов. Несмотря на аттестат, удостоверяющий законченное образование и умственную зрелость, я чувствую себя невероятной дурой. Иногда я начинаю хохотать одна, сама с собой, и нахожу искреннее удовлетворение в состоянии полнейшей глупости.
Мы целой бандой ходим гулять в лес, играем в серсо, в волан (я – очень плохо!), в кошки-мышки, в гусыню и развлекаемся другими, такими же детскими забавами. Здесь столько земляники, что на пять грошей можно купить вполне достаточное количество, чтобы наесться: полную глубокую тарелку с верхом. Увы, земляника уже кончилась. Боюсь только, что при возвращении домой мой аппетит не будет иметь границ и моя прожорливость возбудит беспокойство.
Мы много качаемся на качелях, причем изо всех сил и страшно высоко, купаемся и ловим раков при свете факелов. Каждое воскресенье запрягают лошадей, чтобы ехать к обедне, а затем мы делаем визит священникам. Оба священника очень умны, очень забавны, и в их компании мы очень весело проводим время.
На несколько дней я заезжала в Зволу. Там в это время гостил актер Катарбинский – виновник общего веселья. Он пел нам столько песенок, столько декламировал стихов, столько разыгрывал с нами разных шуток и столько собирал для нас крыжовника, что в день его отъезда мы сплели большой венок из маков, полевой гвоздики, васильков, и, когда бричка с Катарбинским тронулась в путь, мы бросили ему наш венок, крича во все горло: «Да здравствует… да здравствует пан Катарбинский!» Он тотчас надел венок себе на голову, а затем, как оказалось, уложил его в какой-то чемодан и увез в Варшаву. Ах, как весело живут в Зволе! Там всегда большое общество, царит такая свобода, независимость и равенство, что ты вообразить себе не можешь. Когда мы ехали оттуда к себе домой, Лансе так лаял, что мы не знали, как с ним быть…»
За этот год безделья и умственной дремоты в Мане развилась так и оставшаяся в ней на всю жизнь страсть к деревенской жизни. Приглядываясь то к одной, то к другой местности в разные времена года, она открывала новые красоты польской земли, по которой рассеялись ее родные. В мирной, спокойной Зволе ничто не останавливает взора, и круглый горизонт кажется таким далеким, как нигде в мире. У дяди Ксаверия в Завепшице пасутся на лугах пятьдесят породистых лошадей – целый завод. Заняв у своих кузенов не очень изящные брюки, Маня становится наездницей.
Она впервые видит перед собой Карпаты – какая красота! Сверкающие снежные вершины и стройные ели приводят ее, дитя равнины, в восторженное оцепенение. Ей не забыть ни прогулок по горным тропкам, ни хижин горцев, где каждый резной деревянный предмет – произведение искусства, ни маленького озера, зажатого среди вершин, холодного и чистого, похожего на синий глаз, с таким красивым названием – «Морское око».
Здесь, близ Карпатских гор, у границ Галиции, Маня проведет зиму в шумной семье дяди Здислава, нотариуса в Скальбмерже. Хозяин дома весельчак, его жена – красавица, три дочери только и думают о том, как бы посмеяться.
Разве соскучится здесь Маня? Каждую неделю приезд какого-нибудь гостя или местный праздник вызывает увлекательную суматоху. Родители готовят дичь, дочки пекут пироги или же запираются у себя в комнатах и спешно нашивают ленты на пестрые костюмы для предстоящего маскарада.
Достаточно ли сказать, что это бал? Конечно, нет! Это феерический объезд всей округи в разгар карнавала. Вечером по снегу двое саней мчат укрытых полостью Маню Склодовскую и трех ее кузин в нарядах краковских крестьянок и в масках. Их сопровождают молодые люди в живописных крестьянских костюмах, верхом и с факелами в руках. А между соснами мигают другие факелы, и в ночном морозном воздухе слышатся ритмические звуки: это подъезжают сани с музыкантами, которые в течение двух суток будут извлекать из своих скрипок упоительные мелодии вальсов, краковяков и мазурок, а все присутствующие станут подпевать хором. Теперь четыре неистовых музыканта будут играть до тех пор, пока еще трое, пятеро, десятеро саней не откликнутся на призыв скрипок и не разыщут их в ночной тьме.
Наконец шумная процессия останавливается, высаживается, затем стук в двери заснувшего дома, притворное изумление хозяев… Проходит всего несколько минут, музыкантов водворяют прямо на столе, и начинается бал при свете факелов и канделябров, а из буфетов появляются запасы всякой снеди. Затем сигнал – и дом пустеет. Нет никого: ни обитателей его, ни масок, ни саней, ни лошадей. Все мчатся по лесу к другому дому, к третьему, четвертому, захватывая с собой каждый раз новых участников веселья. Солнце всходит и заходит. Скрипачи едва успевают перевести дыхание и немного поспать вкаком-нибудь амбаре вместе с изнеможенными танцорами. На второй день вечером сани останавливаются перед самым большим в округе помещичьим домом, где предстоит «настоящий бал», и четыре музыканта начинают первый краковяк покоряющим фортиссимо.
Юноша в белом суконном костюме с вышивкой спешно приглашает лучшую танцовщицу: шестнадцатилетнюю Марию Склодовскую; в бархатном казакине с пышными кисейными рукавами, увенчанная диадемой из колосьев с яркими свисающими лентами, Маня похожа на девушку из горных деревень, одетую в праздничный наряд.
К такому волшебному безделью требовался апофеоз. В июле 1884 года, как только Маня приехала домой в Варшаву, к Склодовокому явилась его бывшая ученица графиня Флери, полька, вышедшая замуж за француза. Так как у младших дочерей учителя нет еще никаких планов на летние каникулы, то почему бы им не приехать к ней в имение на два месяца?
«Это произошло в воскресенье, – пишет Маня Казе, – а в понедельник мы с Элей уже выехали: пришла телеграмма, извещавшая, что нас будут ждать лошади на станции. Вот уже несколько недель, как мы живем в Кемпе, и мне бы следовало рассказать тебе о здешней жизни, но у меня не хватает на это смелости, скажу только, что живем чудесно. Кемпа расположена при слиянии Бьебержи с Наревом; иными словами, воды сколько хочешь: и для купания и для катания на лодках, что приводит меня в восхищение. Учусь грести и уже делаю успехи, а купание – идеально. Мы делаем все, что взбредет в голову, спим то ночью, то днем, проделываем такие взбалмошные штуки, что за некоторые стоило бы нас запереть в сумасшедший дом».
В короткое время Маня с Элей становятся заводилами молодежи в Кемпе. Хозяева усадьбы занимают своеобразную позицию: когда они вместе, то увещевают молодежь, порицают ее выходки и грозят принять суровые меры. Но в отдельности потихоньку друг от друга каждый из супругов становится сообщником виновных, проявляет к ним полную терпимость и даже содействует их затеям.
Что сегодня делать? Покататься верхом? Пойти в лес собирать грибы или бруснику? Это чересчур степенно. Маня упрашивает Яна Монюшко, брата графини Флери, съездить в соседний город. А пока он отсутствует, Маня с помощью других подвешивает к потолочным балкам всю обстановку в комнате уехавшего юноши: кровать, стол, стулья, чемоданы, одежду и прочее. И вернувшемуся Яну придется в темноте барахтаться среди своей «воздушной» обстановки.
Граф и графиня Флери не остаются без награды за свое широкое гостеприимство. Юные безумцы обожают и мужа и жену, оказывают полное доверие, одаряют самой близкой дружбой, всегда чистой, даже в ее сумасбродных проявлениях.
Они умеют делать хозяевам приятные сюрпризы: в день сорокалетия их свадьбы два делегата подносят им огромный красивый венок из всяких овощей весом в пятьдесят килограммов и усаживают виновников торжества под балдахин из нарядно драпированных материй. В полной тишине самая юная девица декламирует поэму, сочиненную Маней к данному случаю.
Чета Флери в ответ немедля объявляет большой бал. Хозяйка дома заказывает пироги, гирлянды, свечи. А Маня и Эля задумываются над своим нарядом для ночного празднества.
Нелегко быть восхитительной, когда нет денег, и дешевая портниха шьет тебе всего два платья в год: одно – простое, другое – для балов. Подсчитав свои деньги, сестры решают, как им быть. Тюль, покрывавший сверху платье Мани, уже потрепан, но атласный голубой чехол еще в хорошем состоянии. Надо ехать в город, купить подешевле голубого тарлатана и заменить им пришедший в упадок тюль, задрапировав новым тарлатаном неизносимый чехол платья. Затем пришить тут ленточку, тут бантик, пожертвовать несколько рублей на шевровые туфельки, а в саду собрать букетик к корсажу и несколько роз в прическу. Вечером, в день бала, когда музыканты настраивают инструменты, а изумительно красивая Эля уже порхает по празднично украшенному дому, Маня в последний раз осматривает себя в зеркало. Все вышло очень хорошо: и нарядный тарлатан, и живые цветы у оживленного лица, и эти красивые новенькие туфли, но Маня сегодня будет столько танцевать, что они останутся к утру без подошв и их придется выбросить!
* * *
Много лет спустя моя мать, вспоминая об этих днях веселья, описывала их мне каким-то отрешенным, нежным тоном. Я видела перед собой ее лицо, такое усталое после полувека всяческих забот и большого научного труда, и благодарила ее судьбу за то, что раньше, чем направить эту женщину на путь сурового, неумолимого призвания, она ей даровала возможность носиться на санях по взбалмошным карнавалам и трепать туфельки в вихре ночного бала.