412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эушен Шульгин » Моление о Мирелле » Текст книги (страница 5)
Моление о Мирелле
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 20:42

Текст книги "Моление о Мирелле"


Автор книги: Эушен Шульгин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 12 страниц)

Подошла тощая женщина. Она окунула пальцы в чашу со святой водой, присела, перекрестилась и заспешила к выходу. В каком-то боковом приделе мне попался на глазах монах, чистивший Богоматерь огромным веником. Я шел все дальше вглубь, осторожно.

– Джотто, мой мальчик, – отец всей современной живописи. – Я поднял глаза на длинного монаха. Он улыбнулся мне, кисти рук спрятаны в рукаве. Я кивнул. Он тоже кивнул – сам себе. Лицо абсолютно круглое, и глаза тоже. Они смотрели доброжелательно, в них не было ни страха, ни трепета.

Фрески Джотто едва освещены, но я все-таки разыскал их. Большие, серые бляшки сшелушившейся краски, словно фрески кто-то драил. Над алтарем висит Сам. Какой изумительный крест. В позолоте, с рисунками, с вырезанными портретами семьи, друзей: сверху, и снизу, и слева, и справа. Он обмяк, выпятив живот и опустив глаза. Худой и зеленый.

– Он мучается здесь за нас, – начал я издалека.

– …?

– За наши грехи, за мои?

Нет, не дождаться ответа.

Насельники левобережья Арно, страдали ли они, когда посыпались бомбы? Нет, бомбы сбросили летчики, Он висит здесь, чтобы помогать. Им. Он сострадает грешникам. В голове невнятно зашумело. То жар, то холод. Похоже было, что я исчезаю, что меня вот-вот снесет. Уходи, советовал я себе, но ноги не шли. Пришлось сесть на краешек одного из этих чудных стульев, с решетками, упереться в нее лбом, стараясь дышать спокойно и ровно.

Много-много позже я поднял глаза. Первым я увидел пару ботинок и край фиолетовой юбки за занавеской. Она плотно закрывала высокий, темный чуланчик у самой стены. Теперь я разглядел еще и общелкнутые брючинами голени. Это и есть confessione. Видимо. Внутри стоял на коленях мужчина и рассказывал о своих грехах, о своих грязных мыслях. Вдруг я каждым волоском почувствовал, что там Коппи. Неужто он может во всем сознаться? Да нет, небось тоже оставляет тут и там темные проплешины.

Я вступил на территорию Зингони, но и думать забыл о слежке и пленении. На полусогнутых медленно тащился я вверх по бесконечной горке. В мыслях совсем ничего не было. Только этот комок в груди, от которого неизвестно, как отделаться.

«Где ты бил?»

Мама с отцом клокотали от ярости. Меня сжимали, поднимали, меня трясли. Маме пришлось хватать отца за руки. Его колотило, как меня. Я сразу разрыдался.

Я видел, как моих сверстников учат вести себя в столовой. Самое время обратиться к таким же методам! – отправить домой в Норвегию! – в интернат! – под домашний арест!

Я зажмурился и провалился в глубокий колодец, растопыркой упершись руками и ногами в стены. Высоко надо мной круглая дырка неба, а головы мамы и отца болтаются, как темные шарики в воздухе. Глубоко внизу растекшийся водяной глаз, ждущий меня. Но в этот раз они не кричали «держись крепче», они швыряли мне в голову угрозу за угрозой, и всякий раз, как они попадали в цель, я соскальзывал еще чуть-чуть. Когда мама под занавес проговорила: «Фредрик! Мы так тебе доверяли! У нас просто нет слов выразить, как мы разочарованы!» – я отпустил руки и упал.

Больше до вечера со мной никто не разговаривал. Нина с Малышом боялись даже посмотреть в мою сторону. Мама с отцом обсуждали что-то, понизив голос. Иногда мне удавалось разобрать одно-два предложения – достаточно, чтобы понять: речь шла о наказании. И что отец жаждал расправы, а мама пыталась умерить его пыл.

Наконец они договорились. Приговор потянул на два дня домашнего ареста. Первый в комнате, второй в доме.

Первый день материнский и отцовский взгляд не оставляли меня ни на минуту. Они видели все-все вокруг меня, а я оставался невидимкой. В глазах у обоих огромные глыбы горя; запрет на разговоры со мной старательно соблюдается.

Ближе к вечеру я попробовал поговорить с самим собой, но стоило мне услышать свой голос, как я в ужасе прикусил язык после первого же предложения.

На второй день я смог хоть выбраться из комнат. Сейчас же после завтрака я убежал в коридор. И принялся слоняться с этажа на этаж. Я был Невидимым Рыцарем Зингони, решившим окинуть бывший свой дворец хозяйским оком. Я тенью скользил от двери к двери. Кем могут быть эти люди, что проходят близко-близко, едва не задевая меня? Неужто это мои верные пажи и садовники, служанки и камергеры? Видит Бог, судьба оставила их своей милостью!

Я осторожно потянул ручку двери в комнату, где никто не жил. Забытую комнату. Странно, отчего двери не заперты. Или синьора Зингони твердо уверена, что никто не осмелится сунуться сюда? Невидимый Рыцарь Зингони ступил по пыльным половицам в эти призрачные покои, где на окнах висели истлевшие портьеры, желтые от грязи. Они рассыпались в прах между пальцев, как обгоревшая бумага. Да сюда уже лет сто не ступала нога человека! Сокровищница, полная забытых тайн. Тут и там сквозь узор настенной плесени пробьется вдруг любопытный амур, под крышей бесчинствуют кроваворжавые сатиры. Редкостные драгоценности позабыты здесь, сокровища точно карманного формата. На коленках я излазил весь пол в поисках крышки люка, ведущего в подземелье, пальцем прощупал все вытертые ковры, ища потайную дверцу. Открыв рот, вслушивался в приглушенные голоса. Интересно, кто это: Довери, Фуско или, может, Маленоцци? Они и не знают, что я здесь, за стеной!

Узкая змейка-лесенка упиралась в дверь. Запертую, без ручки, только с замочной скважиной. Сейчас я был под самой крышей. Вот и последнее препятствие на пути к священной комнате Зингони, сказал я себе. «Перед Парцифалем сиял град, подвешенный к небу на золотых нитях. И дрожал рыцарь, ибо понимал: он достиг цели – перед ним Священный Грааль!» Я проверил содержимое карманов. Где-то был перочинный ножик… Дверь поддалась. За ней продолжалась лестница. Я полез вверх, ступенька за ступенькой.

Маленькая комната. Совершенно пустая. Только в углу массивный стул у чего-то, более всего схожего с клавесином, – или нет, с органом, такие же трубки. Окна вросли в пол, и только верхняя скругленная часть их едва виднелась и рисовала низкие арки света на каменных плитах пола. Все замерло. И внутри меня все замерло. Я просто стоял. Был тут весь, целиком. И была мысль: здесь что-то Божественное. То ли дышит сама комната, то ли в ней обитает кто-то живой.

Очень-очень осторожно прокрался я к большому стулу и заполз на него. Он оказался таким глубоким, что ноги мои торчали прямо вперед. Матово блестел каменный пол. И чисто: нигде ни паутинки, ни кошачьей какашки.

Страх? Нет, я не боялся, просто из осторожности не додумывал свои мысли.

Я соскользнул на пол. Кончиками пальцев приласкал полированную крышку органа. Попробовал открыть. Заперто. В ней отражалась моя физиономия, худая и вытянутая, как голова золотой рыбки. С тыльной стороны органа виднелись трубки, и под каждой была маленькая белая кнопочка с крошечными цифирками.

Я огляделся. Дотрагиваться до этих кнопочек опасно, но насколько? Что случится, если я нажму? Это волшебный орган, вызывающий духов и демонов…

Из окошка падал мягкий свет. Да ладно, рискну, решил я, и меня залихорадило. Прислушался. Ни звука. Как странно! Дом гудел тысячей мелодий. В коридорах, в комнатах отдаленные крики, хлопки дверей, шаги, пение, бормотание, шлепки, звонки, мяуканье, плеск воды, шумная струя, трель туалетного бачка, завывание голодных труб, ветер, за неимением кастаньет стучащий оконными рамами, – а здесь мертвенно-тихо.

Кнопочка полностью поместилась в моей руке. Я задержал дыхание, надавил. Кнопка немного утопилась – и выпрыгнула чертиком на ножке. Звенящая тишина.

Я подергал крышку. Тщетно. Как приросла. Я шуровал перочинным ножиком и так и сяк. Не разгибаясь, нехотя, сварливо скрипнув, крышка поддалась! Открылись черно-белые этажи клавиш. Я не сдержался, охнул.

На некоторых клавишах виднелись золотые цифирки, точь-в-точь такие, как на кнопочках, только крупнее. Негнущимся пальцем я нажал на клавишу с тем же номером, что и торчащая кнопка, и высокий женский смех вырвался наружу, хлестнув меня по щекам. Я взвизгнул, хлопнул крышкой, опрометью бросился вон из комнаты, вниз, по коридору, бегом в нашу комнату, забился в постель, под одеяло, с головой. И лежал долго-долго, вытаращив глаза. Сердце скакало в груди, как мячик.

Но страх улегся – и тихонько подало голос любопытство. С этим смехом что-то было не так: где я мог слышать его раньше?

Одним прыжком я вылетел из кровати, следующим очутился уже за дверью, лестницу махнул, скача через две ступеньки. Секунду спустя, взмокший и запыхавшийся, я снова стоял в крохотной комнатке. Тот же мягкий свет, так же бьется пульс – но не мой, – и орган не издает ни звука.

Я закрыл за собой дверь. Глубокий вдох. Первым делом заколдовать себя от порчи. Хороши все способы, но осторожно.

Два прыжка вперед – один в сторону – один назад – три по диагонали – один назад – один вбок – один в сторону. Магический танец, балет. Я кружился, ходил гусиным шагом, высоко прыгал и уж под конец в бешеной скачке гонял демонов по кругу.

Наконец, целый, я очутился у органа. Носком ботинка открыл крышку и…

Делать – не делать – делать?., «…днем».

– Что считать днем? Ты помнишь синьору Эрамини?

– Конечно, помню, мам.

– Она видела, как целая компания пила и веселилась в ее саду средь бела дня. Среди бела дня,слышишь? Все были в одеждах рококо, а когда она подошла ближе, они как будто втянулись и исчезли. И все это средь бела дня, понимаешь?

– Мамочка, но ты же не хуже меня знаешь, что синьора Эрамини просто пьющая истеричка?

И смех.

Это были Анна-Мария и ее мать, казалось, они совсем рядом, здесь, в комнате! А о чем они говорят?

– Анна-Мария, я больше не могу оставаться в этом доме! – Голос синьоры Трукко звучал тоненько и жалобно. – Я все время знала, что она вернется назад, я все время говорила это, все время!

– Ну мама! Мы и не собираемся тут задерживаться особенно, – ответил смеющийся голосок Анны-Марии.

Смех, радостная возня, плеск воды. Анна-Мария снова моется! Спаси и помилуй! Она наверняка стоит там совершенно голая, хохочет, плещется. То, что я едва мог уловить дома через стенку, здесь само рвалось из трубок инструмента, казалось, я рядом с Анной-Марией. Теперь она вытирается, даже это слышно! Волосики на… – оо! Они блестят. Dio mio! Я видел, видел это! И мамаша Трукко на заднем плане. Она наверняка возлежит на широченной кровати, а постельное кружево пенится вокруг нее волнами. Я встал и, заткнув своим ухом дырку трубки, ловил маленькие, интимные звуки Анны-Марии.

Наверху блаженства оно вдруг рассеялось: а чего она так радуется? К чему эти порхания туда-сюда по всей гамме? Я уселся по-турецки на стуле, надо было обдумать зародившуюся мысль со всех сторон: она сказала, что они скоро съедут? Значит, она все-таки выиграла! И враги ее, быть может, уже за решеткой. Теперь она может делать все, что ее душеньке угодно. Красиво наряжаться, купить машину, которая не будет чихать и чахнуть после ночных заморозков. И новый дом…

Я ткнул кнопку, клавиша выскочила, и орган смолк. Я просидел так долго, уткнув лоб в колени, позабыв, где нахожусь, чем занимаюсь. Но наконец я все же подцепил пальцем другую кнопку. Как во сне нажал соответствующую клавишу – ничего. Молчит.

И следующая попытка кончилась так же. Только тишина стала в два раза гуще. Это угнетало. Казалось, орган решил выжить меня из комнаты этим своим упрямым упорством.

А надеялся я услышать – что? Теперь хоть что, лишь бы не тишина. Она хуже всего! Я налетел на клавиши коршуном – и тут же прорезался Малыш и спросил меня, можно ли ему идти гулять.

Я чуть не заорал ему, но в последний момент прикусил язык.

Малыш продолжал нудеть, и мамин голос сказал: «Скоро, скоро, мой золотой». Нина враскоряку ползает по полу, мама – «опля» – подхватила ее на руки: «Ну-ка, посморкаемся! Вот так, умница, сначала одну – теперь другую. Бедняжка моя, как же ты дышишь?» А Нина брыкается и требует отпустить ее.

Быстрыми движениями я повыдергивал все кнопки до одной. Распластал ладони по клавиатуре, насколько только они растягивались. Можно было разобрать бормотание синьоры Касадео, скрип ее иголки, протыкающей мех, и болтовню попугайчиков. Громко ругалась синьора Фуско, в кои веки раз поводом ее негодования оказались не Гвидо и Марко, а маленький толстый щенок Тоска, которому можно гулять только на поводке, а если он будет бегать сам, его непременно загрызут кошки. И тут же храп синьора Коппи, и перо il awocato Довери, скрипуче вторящее его невнятному бормотанию. Слышно даже, как Джуглио матерится у себя в кухне! Ухо раскалилось. Я перебирал трубку за трубкой. А что здесь? А здесь – может, тут – нет, там – что, так ничего и нет? Ну вот. В доме было много беззвучных комнат. День – кто-то в школе, кто-то на работе.

Джуглио и Лаура орали и собачились, как обычно, но здесь, наверху, даже их свара интриговала. А что они, собственно, говорят? Лаура говорила на трудном диалекте, а Джуглио так сипел, что все превращалось в оглушительное хриплое гудение, вскрики, сплевывание и отчаянные безголосые звуки.

– Да я с радостью отсижу пятнадцать лет за удовольствие нашпиговать ему брюхо свинцом, – ножовкой по железу пилил Джуглио.

– Гляньте-ка на это дерьмо. Да ты ж коротышка, слабак, да у тебя кишка лопнет в кота пальнуть, не то что в него, – надсаживалась Лаура. – Он бы только взглянул на тебя – ты б сразу в штаны наклал.

– Да уж богатырь хоть куда, смотри, заделал щенка коммуняцкого.

– Тут не особо надсадишься мужиком покруче тебя стать, вывороток немецкой подстилки!

– Ну и жизнь говенная пошла…

– Спасибочки тебе с дружками…

– Свинья даже от пули не дохнет!

– Ах так? Попытаем еще, кто от чего мрет, вот только товарищ Тольятти власть возьмет!

Грохот, жгучие проклятия и паскудный смешок означали, что Джуглио метнул кастрюлей. Шваркнула дверь – Лаура оставила поле брани. Разрывы снарядов указывали на использование кухонного инвентаря нетрадиционным способом. Я задвинул кнопку обратно.

Задвинул – и обнаружил, что все-все трубки ощерились молча. Ни звука! Мы – Касадео – Довери – Фуско, – исчез даже храп Коппи. Ни звука!

Вперившись взглядом в орган, я внезапно понял, что же он такое. Это Мозг Зингони! Я давай скорее запихивать все кнопочки обратно. Мозг хранил угрюмое молчание. Что же я сделал не так? Ой, знаю. Я игрался. Злоупотребил. Я оскорбил Мозг. Сделал ему больно, может, даже нарушил священные правила? Господи, какими жуткими наказаниями это может обернуться! Еще повезет, если я выберусь отсюда живым! Понурив голову, я стоял истуканом, надеялся и молил Мозг Зингони – Бога Зингони? – поверить, что я все понял, что мне стыдно, что я никогда больше не буду так делать. Я отвесил ему глубокий мушкетерский поклон и задом попятился вон. Перочинным ножичком запер дверь.

Ковыляя вниз по лестнице, я дал себе слово вернуться туда сегодня же вечером.

Ну и раздрай! С верхней площадки лестницы я обозревал холл.

Собрались все: мама с Ниной на руках и Малышом, синьора Касадео, теребящая в руках шитье, синьора Фуско, поскуливающая на пару со своим псом, Анна-Мария, пытающаяся успокоить синьору Трукко, плачущую в голос, госпожи Маленоцци и Краузер, их просто трясет, синьор Довери, все вставляющий и вставляющий монокль в глаз, вцепившаяся в мужа синьора Довери, синьор Коппи с дергающейся сигаретой в уголке рта и – на заднем плане – Лаура. Постояльцы сгрудились вокруг госпожи Зингони. Она взгромоздилась на одну из вделанных в стену мраморных скамеек и черной птицей нависла над толпой. Все кричат. Громче всех Коппи, он совершенно лилового цвета, из его речи нельзя понять ни слова. Зато у него на губах выступила пена, он все время тычет пальцем в Лауру, но никто не обращает на них внимания – все орут свое. Только мама и Анна-Мария молчат и беспомощно переглядываются. «Но я даю вам честное слово!» – попробовала синьора Зингони перекричать этот птичий гомон. Ее голос врезался в вихрь воплей и ухнул в нем – точно как делало радио у нас на чердаке, когда я был ребенком. Ни сном ни духом – милые мои гости – выдумки суеверных старушек – огни Святого Эльма – нет, нет. – И, вдруг озверев, не похожая на себя, с окаменевшим лицом, оскаленными зубами и взлохмаченной прической, с очкам на цепочке, отплясывающими истеричную пляску на горельефе мощной груди, выпростав из кружевных манжет длинные белые руки и взвинтив громкость голоса до корежащего горло барьера и став от этого сантиметров на двадцать выше, синьора Зингони завопила: – Ну и уезжайте, проваливайте, все, все, ищите себе другое место! У меня закрывается. Ясно вам, закрыто! Пансионата Зингони больше нет. Он закрылся. К вечеру я выпишу все счета, а утром – уматывайте, вон, вон!

Она прорубила себе дорогу в толпе. Так пнула Коппи, что у него изо рта выпала сигарета. Хозяйка в секунду оказалась у себя и хлопнула дверью. В холле со страшным грохотом упала на пол какая-то булавка синьоры Касадео.

По едва освещенной лестнице, со своей миниатюрной женой в обозе, поднимается Касадео. Вид у него конченый, один глаз обычный, а другой, за моноклем, вспучен. Увидев меня, он замер с поднятой в шаге ногой и разинутым ртом. Потом лицо его скособочилось, очевидно изобразив дружескую улыбку. Мы оба глянули вниз, на сходку, гоношившуюся, как муравейник. Касадео в ужасе покачал головой и споро засеменил дальше. Я тоже ретировался. Последнее, что я увидел, – мама стучится к синьоре Зингони.

Чуть погодя объявился Малыш. Я лежал на спине, заложив руки за голову. Он тут же прыгнул в изножье, проворно наклонился вперед – ни дать ни взять белка. Я хотел спросить, чем он так взволнован, но передумал. Что бы ни случилось, решил я, буду от всего отказываться, внаглую. Ничего не знаю, ничего не понимаю, не слышал ни звука – и вообще, запрет на разговоры еще в силе.

– Где ты был? – зашептал Малыш. Не успел я решить, вступать ли мне в разговор, как он уже понесся дальше: – Ты тоже слышал?

– Что? – вывел я затверженно, но тут взыграло желание позадаваться. – Ах, это, – бросил я безучастно и весь взмок.

– Все, все – слышали, – ликовал Малыш. – И ты тоже. А как по-твоему, что это было?

– Хм, – выпутался я. – Не знаю, может, это…

Что сказать, я даже не знаю, что они слышали, тут нельзя спешить, а вдруг я прослушал куда больше всех? А может, рассказать Малышу правду? Я уже видел, как мы рядышком сидим наверху, припав ухом к трубкам, – но нет, это неразумно опасно. Малыш еще слишком мал, вдруг он не утерпит или испугается и выболтает! И потом, положа руку на сердце, мы можем поссориться, а тогда…

– Никто ничего не понимает, даже ты, – заключил он с восторгом. – Воображала. Может, это привидение или предзнаменование, а может, дом вот-вот рухнет и мы все умрем…

От всех этих ужасов глаза Малыша совершенно остекленели.

– Правда, ужасно, Фредрик? – прошептал он.

Я кивнул nonchalahf. И предложил:

– Хочешь – ложись ночью со мной. Я-то не боюсь.

Тогда я как-то не сообразил, что странное щекотание в животе было сочившимся капельками страхом. Ведь что теперь? Все должны съехать. А если мы останемся, дом будет преследовать меня за то, что я узнал его тайну?

Спокойствие, приказал я себе. Если бы Мозг собирался мстить, я бы сроду не выбрался оттуда живым. Я добавил во взгляд стали.

– Я полагаю, дом хотел сказать, что ему надоел весь этот вечный гвалт. Ему надоело хранить чужие тайны. Вот он и решил поябедничать.

Малыш поднял на меня небесно-голубые глаза. С издевкой. Одно дело – привидения, на худой конец предзнаменования, а мстящий дом – это совсем другая история. Не вздумайте подсовывать ее Малышу!

Ну погоди, дурачок, решил я, я тебя так испугаю, что станет не до игрушек!

В коридоре послышались голоса, потом распахнулась дверь. Ввалились мама с Ниной, il awocato, Анна-Мария и отец в распахнутом пальто и полном замешательстве.

– Мальчики, марш на улицу играть, – зашумел он, увидав нас.

– Ой, пусть останутся, – пропела Анна-Мария с улыбкой. Кажется, жизнерадостность не покинула ее даже сейчас. Она помахала нам ручкой так, что у меня свело живот.

– Что вы говорите, синьора? – желал знать il awocato. Войдя, он сразу устроился у окна и принялся до снежной белизны натирать платком монокль.

– Одну секундочку, – вмешался отец. – Нельзя ли сначала узнать, что произошло, буквально в двух словах. Я прихожу домой и застаю разброд, восстание, невесть что!

– Тут случилось то, – сказала мама, спуская Нину с рук, – что какое-то время мы – все в доме – отчетливо слышали, что говорилось в других комнатах: рядом, наверху, в подвале – ну всюду! И плюс к тому нас, вследствие естественно возникшего возмущения, вытурили из пансионата всех скопом. Синьора Зингони закрывает его с завтрашнего дня.

Отец запустил пальцы в волосы, его замешательство достигло критической отметки:

– Ну что ты такое говоришь!

– Чистая правда. Я слышала – здесь, в комнате, – все, что творилось у других, правда совсем недолго, то есть кухню было слышно дольше…

Анна-Мария с восторгом закивала, и по комнате разлетелся смех.

– Прошу прощения, синьора, но я не вижу в этой ситуации ничего смешного, – отвесил механически поклон il awocato, сел на место и продолжил драить монокль. – Мы находимся в крайне затруднительном положении. Что касается господина Джуглио, то он un tres inagreable, c’est a dire un moves personnage, но, к сожалению, сейчас мы обсуждаем совершенно иную проблему.

II awocato вытягивал из себя ленты слов и пускал их волнами вокруг себя. Он все время приглаживал аккуратно зализанные назад волосы рукой, отягощенной массивным кольцом. Усики оживали, когда он говорил, и скакали вверх-вниз, а в монокле заговорщицки поблескивало. Сбить с толку il awocato невозможно. И, как в столовой, надо дождаться, пока он соизволит перейти к слушаниям. Но там, внизу, роль восторженной публики играла его маленькая кругленькая жена.

За их столом нескончаемый монолог Довери лился на голову ей и их дочери, Изабелле «покорной».

– Бедняжка синьора Довери, – сплетничала мама по секрету, – как угорелая носится по всей Флоренции в поисках качественных продуктов, чтобы ублажить адвокатов желудок. Представляете, у нее есть особое разрешение пользоваться кухней, и она готовит для них отдельно. Даже Джуглио не вяжется.

А виноват Муссолини, он запретил il awocato практиковать, и это их разорило. Муссолини был неотесан, и ему не понравился монокль il awocato. Теперь он «все поставил» на свою покорную дочь Изабеллу, изучающую юриспруденцию. Он сам так сказал отцу. Семья Довери жила в личной резервации. Они не общались ни с кем. «Однако с тобой он весьма aimabel», – подтрунивала мама над отцом. Конечно, Довери могли перекинуться парой слов с теми, кто устоял против оглупляющего влияния il Duce, но дистанция, сами понимаете, il faut avoir une certaine distance, n’est pas? Тут нет предмета для обсуждения? А синьора Довери призналась маме, что лучшими ее подругами раньше были горничные. Это случайно вырвалось у нее, когда она как-то застала маму отдающей Лауре что-то из старых вещей.

Наконец они ушли, и il awocato, и Анна-Мария, отец скинул пальто и швырнул его на стул. Потом он широко расставил ноги, вытянул руки в стороны и посмотрел на нас. Мама – на него. Потом как закричит:

– Да ты и вправду невыносимый! Ты можешь хоть к чему-нибудь относиться серьезно?

Отец поднял руки вверх:

– Нет, не могу, моя дорогая. Прости, прости, прости. Так, говоришь, синьора Зингони отказывает пансионерам?

– Да, да, да? Представляешь, в каком она состоянии? Мы нужны ей не меньше, чем она нам! Что она будет делать, если разгонит постояльцев?

– Ну, значит, она их не разгонит, – спокойно заключил отец и поцеловал маму. – Ты в Италии, солнце мое. А здесь принципы и решения существуют лишь для того, чтоб их менять. Это страна непредсказуемых обходных маневров, конфетка моя сладкая. Вот увидишь, подожди. Дай синьоре Зингони время. Если она, паче чаяний, не переменит своего мнения к утру, я готов с ней поговорить. Я только удивляюсь, что синьор Довери так испереживался. Он-то должен в этом разбираться?

– Что ж ты его не успокоил?

– Потому что, указав на такие совершенно очевидные вещи, я тем самым оскорбил бы пожилого итальянского адвоката. Так ведь, птичка моя? Ему будет не по себе потом, когда он успокоится и поймет, что я все время говорил… Но мне интересно, что же так вывело его из себя. – И отец задумчиво указал пальцем на что-то в воздухе. Мама кивнула. – Интригующе в высшей степени, tres bisarre. Наверняка ведь у такого старинного замка есть свои тайны? Представьте, чего только здесь не происходило: убийства, ревнивые любовники!..

– Никита, не пугай детей!

– А я и не пугаю. Просто понимаете, дети, всему должно быть нормальное, человеческое объяснение. Наверняка здесь имеются тайные ходы, забытые комнаты…

– Тогда почему раньше здесь ничего подобного не случалось? Почему, например, синьора Касадео или синьор Коппи, живущие здесь годами, никогда ничего не слышали? И почему мы все могли слышать друг друга лишь несколько минут – и именно сегодня?

Отец думал, шевеля кончиком высунутого языка.

– Не знаю, – заявил он наконец, шагая взад-вперед. – Может, микроземлетрясение? Ты не заметила какого-нибудь дрожания – до?

– Нет.

– Ну, может, какое-нибудь редкое атмосферное явление, вследствие чего на мгновение… Ведь это было ужасно? Голоса были знакомые, да? И Лауру с Джуглио ни с кем не спутаешь? А кстати, тебе нечего больше отдать из старья? Она такое чудо!

Обед: красные глаза, изможденные, осунувшиеся лица, неслышные дети, перешептывание. Постояльцы, едва замечавшие раньше друг друга, теперь подходили, кучковались и долго секретничали. На пищу, розданную Лаурой, никто не обратил внимания, она могла принести хоть помои, и никто б не заметил, только дети, но мы и так боялись пикнуть. Лаура бродила взад-вперед как во сне. Шарканье ее сбитых туфель казалось тяжким вздохом. Гости едва клевали, целую вечность поднимали стаканы ко рту.

Вот что я натворил, подумал я.

Гвидо опрокинул на скатерть стакан с разбавленным вином и сразу же по привычке быстро задергал губами. Но синьора Фуско беззвучно поставила стакан на место, подложила салфетку под скатерть и стала вытирать сыну штаны.

– Хуже, чем на похоронах, – загрустил отец.

– Бедные, бедные люди, – вздохнула мама. Вдруг стало мертвенно-тихо. Все обернулись на дверь кухни. Там показалась синьора Зингони. Не глядя по сторонам, она проплыла мимо, шурша одеждами.

– Богиня судьбы, – прошептал отец. – Норна. Ангел смерти. Трагическая актриса.

Голова вздернута, взгляд устремлен на что-то недоступное нам, простым смертным. По углам ловят ротом воздух придушенные всхлипывания. Боязливая, вполшепота месса. Малыш беззвучно заплакал.

И тогда пришло это.Как и в прошлый раз, сначала родилось какое-то слабое гудение в голове, и оно стало растекаться ниже, по горлу, груди, заполнило позвоночник, живот, руки, ноги. Кажется, меня подняло, во всяком случае я так отчаянно вцепился в стол, что пальцы болели еще долго потом. И повело: как и тогда, меня точно сдуло. И подхватил ветер, меня процеживали, это тянулось и тянулось, а на самом деле длилось только миг, потому что, когда снизошло великое успокоение, синьора Зингони еще не дошла до двери, а когда она исчезла за ней, я был уже рядом.

Я настиг ее в холле. Не говоря ни слова, сунул свою ладошку в ее. Она повернула ко мне свою маску и взглянула на меня свысока. Медленно-медленно оттаяло что-то в ее глазах, улыбка? Нет, только желание улыбнуться, не больше. Она опустила голову в кивке, губы все стиснуты, положила руку мне на темечко и тихо подарила:

– Все в порядке, ragazzo mio, все в порядке. – И уплыла в свою комнату.

Я вернулся в столовую. Когда я вошел, все оглянулись на меня слегка недоуменно. Я улыбнулся. Открытой, покровительственной улыбкой победителя. Райское чувство! Я клокотал.

– Все в порядке! – крикнул я. – Все в порядке!

– Все в порядке, – подхватили здесь, там.

–  Все в порядке! – неистовствовали все хором. От объятий, поцелуев, похлопываний и потрепываний пришлось в конце концов отбиваться. Счастье, мама пришла на выручку и сумела-таки отконвоировать меня к нашему столу. Все хохотали и перемигивались.

Мелюзга сияла, я одарил верноподданных улыбкой римских императоров. За меня пили:

– Eviva Federico! Salute е?

Пили за la Norvegia. И за il re de Norvegia. Тост за la Italia – и докучливый сбой: синьора Браццоло, расплывшаяся матушка Розы, от восторга позабыла и место, и время, встала и предложила тост за Витторио Эмануэля!..

Злободневность цапнулась исподтишка. Вернулись будни.

Но радость подпавших под амнистию не выветривается от такой малости. Все по-прежнему веселились, тешились, пьянели и забывали себя, но уже не якшались с кем ни попадя. Довери, Фуско, Трукко и Краузеры играли победу вместе – il awocato даже подошел к ручке синьора Трукко, мы с Малышом чуть не умерли. (Потом, дома, Малыш только и делал, что слюнявил мамину и Нинину руки.) Касадео, Коппи, Маленецци и Браццоло громко переговаривались, а синьора Карнера загадочно улыбнулась – и у всех на виду поцеловала Луиджи!

Но самым незабываемым зрелищем был синьор Коппи. В смеющемся виде он оказался еще отвратительнее. Точно поломалась какая-то машина в лице, и оно просело, как у обиженного Богом.

Дети плясали меж столов, а Лаура? О, сегодня она на высоте. Красуется в белой шапочке. А как она внесла себя и полную охапку бутылок, которые только что ловко увела из-под самого носа Джуглио, в кои веки раз не посмевшего разинуть пасть. Торжество!

И меня не забыли. Опасность новых резких приступов поцелуйно-объятийного исступления не убывала, но обошлось. А постепенно народ и вовсе забылся. Веселое подзуживание и добродушные шуточки стреляли из компании в компанию.

Поднялся Касадео. Его мощная белая шевелюра вздыбилась, как море в шторм, он пел густым самодовольным тенором.

– Пуччини, – шепнул отец.

– Верди! – потребовало собрание, и ко всеобщей радости и ликованию, Касадео заделал Верди. Триумф подкрепился тремя народными песнями, которые все подхватили хором, даже родители, что было неловко: слов-то они не знали!

Сценой Касадео служил стул, и когда он с последним высоким аккордом провалился сквозь сиденье, восторгам не было конца! Даже il awocato Довери крикнул «браво!», и из монокля при этом посыпались искры.

Еще несколько быстротечных часов бурлила гулянка, никто не хотел сдаваться первым, и нам, детям, даже незачем было прятаться, чтоб о нас забыли.

Анна-Мария поднялась в комнату и вернулась с шампанским.

– Быть может, пригласить синьору Зингони?

Aclamatione!

Синьора Зингони поблагодарила и за подношение, и за приглашение, но просила передать, что она уже собралась ложиться. Все участливо покивали и припомнили неважное здоровье синьоры.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю