412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эушен Шульгин » Моление о Мирелле » Текст книги (страница 7)
Моление о Мирелле
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 20:42

Текст книги "Моление о Мирелле"


Автор книги: Эушен Шульгин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 12 страниц)

– Любезные мои, это лучший способ привести его в чувство. Я научился ему у папуасов, действует почти безотказно.

Синьор Занфини болтался взад-вперед. Лица мамы и хозяйки парализовал ужас, тетино – любопытство, а отец и Мирелла следили за происходящим с восторгом.

На пятом или шестом круге синьор Занфини стал постанывать. Крики делались все жалостливей, но Атти не обращал на возмущение пациента ни малейшего внимания. Он невозмутимо продолжал свою диковинную, хромую чечетку, круг за кругом.

Вдруг врачеватель Гатти остановился и сбросил с себя пациента. Тот шмякнулся оземь, но не повалился, как куль, а – спружинил и встал! Он держался за лоб и слегка пошатывался, но стоял!

– Прошу! – Атти победно улыбнулся, схватил синьора Занфини за руку, неистово потряс ее и прорычал ему прямо в лицо: – Синьор, польщен честью познакомиться с вами!

Откуда-то с галерки донесся папин голос:

– Если в Новой Гвинее такое медицинское обслуживание, то непонятно, почему не папуасы правят миром!

Потом Атти повернулся к владетельной ведьме и смерил ее взглядом, знакомым мне по фотографиям. Там, где он позирует, попирая ногой поверженную дичь.

– А почему, синьора, вы все еще досаждаете нам своим крайне нежелательным присутствием? – спросил он. – К тому же туалет ваш незакончен и в высшей мере не приличествует случаю.

Хозяйка разинула рот, но внутри не нашлось ни звука. Она прерывисто и тяжело дышала. Казалось, ей вот-вот придется обратиться к Атти за медицинской помощью. Потом она куда-то делась. Синьор Гатти повернулся к нам.

– А теперь я покидаю почтеннейшее собрание, – откланялся он.

Шквал протестов. Он непременно должен остаться! Синьор Занфини в запальчивости даже потянул его за рукав. Атти мягко, но решительно вывернулся, отвесил глубокий поклон и попятился к выходу. Уже в дверях он обернулся ко мне, сделал несколько козлиных прыжков, приставил ладони к переносице, улыбнулся и сказал:

– Предложение дружбы по-балийски, – и исчез.

Общее смятение. Я стоял, заложив руки в карманы и с вызовом переводил взгляд с одного на другого. Мама пытается унять Нину, тетя целует Миреллу, отец и синьор Занфини дружески похлопывают друг дружку по спине.

– Да здравствуют папуасы! – крикнул отец. Знака дружбы по-балийски не заметил никто.

Синьор Занфини ушел. Ушла Мирелла. Тетя пошла к себе, и я вот-вот отправлюсь следом. Мама переносит Малыша на ту кровать, где спал я, пока температурил. Отец стоит у окна. Смотрит на улицу. Я встал рядом, его рука легла мне на плечо. Я поднял на него глаза, и лицо отца вдруг показалось мне старым, как гранат. Он улыбнулся, но это была лишь судорога лицевого мускула. Отец вздохнул.

– Видно, Фредрик, это обречено, – заговорил он медленно. – Мы болтаем, болтаем, а все равно, по большому счету, делаем то, что доставляет нам удовольствие или чего кому-то хочется, а к голосу разума прислушиваемся, лишь если он потакает нашим желаниям и прихотям или вторит тем, кто сильнее нас. Мы не разгибаясь куем мечи для новой войны, а казалось, только вчера отыграли победу. Многие понимают поразительно мало, а все выше их разумения вызывает у них ярость. Всегда помни, сынок: чем меньше человек знает, тем он опаснее. – Отцова рука потрепала меня по волосам, так приятно. – Типы вроде родителя малышки Миреллы вопят громче всех, а сами продадут душу не мелочась. Италия наводнена сегодня такими людьми, торгующими всем, что пользуется спросом, не важно что, не важно кому. А покупатели слетаются, как мухи, ибо чем больше нахапал, тем больше власть. Эти акулы сожрут нас. Дай только срок, и останутся лишь Штаты и Советы. Властью золота и силы нас заманивают в неволю. Мы пустили с лотка все:право самоопределения и культурные традиции, душу и историю, а сатрапы только того и ждут.

Я вслушивался. Отцова речь превратилась в скороговорку, а рука у меня на плече отбивала ритм. Я понимал лишь малую толику, но ты должен запомнить все, говорила мне рука, ты ж умеешь. И почему ничего не изглаживается из моей памяти полностью? Почему все заваливается в какой-то дальний уголок, готовое в любой момент всплыть? Вот уж что-то рвется на поверхность, стоило отцу заговорить о войне. Она умерла. Так я решил. А он зачем-то говорит о ней, как будто она жива. Все время поминают, точно у нее много жизней в запасе! А за ней, под ней, где-то в самом нутре ее, далеко-далеко, но совсем рядом, – то опасное, та угроза, та – но нет! Только не думать об этом. Забыть, забыть, оно не вернется назад.

– Зачем вываливать это все на Фредрика? – У нас за спиной бесшумно возникла мама. – Ты только заводишь его перед сном. Ему давным-давно пора спать.

Отец не ответил, и мама усилила напор:

– Никита, дорогой, довольно на сегодня. Мы ложимся спать.

И отец, словно сам с собой:

– Да, да, Элла, ты права, лечь спать, забыть, не разговаривать, не видеть, не слышать, уйти с головой в свое, заняться изящными искусствами, а крысы пусть пожирают друг друга сами. А что делать с внутренней немотой? Они все растут, эти островки молчания. От них постоянная, изматывающая тяжесть в душе. Элла, помнишь первое послевоенное лето? Как у нас не было сил. Как мы устали от всего пережитого и от того, что нас минуло, чего мы не перестрадали. Ты помнишь Петю, Володю, Шуру и Георгия, как они сидели у нас дома на террасе и рассказывали о лагере и о своих товарищах, оставшихся там, а самих ветром качало? Не забыла, как мы обнимались на прощание, когда они уезжали домой, в Советы, к семьям, которые то ли ждали своих кормильцев, а то ли давно сгинули, как они ехали навстречу миру и свободе?! Как мы клялись в вечной дружбе и вместе плакали, и какими опустошенными мы себя чувствовали, как будто мы… да, как будто мы!.. – Он передернул плечами.

Мама оттерла меня в сторону и нежно подтолкнула в спину: «Давай-ка, Фредди, иди к тете и ложись, я сейчас загляну к тебе». – Она тихонько поцеловала меня в темечко.

В дверях я обернулся. Отец присел к столу. Его голова виднелась среди бумаг, пустых бутылок, остатков еды. Он подпирал лоб рукой и смотрел в одну точку. Я вырвался из маминых рук, бросился к отцу, обхватил его и крепко поцеловал.

– Папа, завтра я тоже хочу в музей! – сказал я.

Он посмотрел на меня и отрешенно улыбнулся.

– Это хорошо, Фредрик, просто замечательно. – И он осторожно постучал меня по плечу сжатым кулаком.

Воскресный день таял минута за минутой, фасады неподвижно и молча таращились на нас пустыми глазницами. Мы с Миреллой бегали кругами у статуи на пьяццо Мартира дел-ла Либерта. Вконец запыхавшиеся, изнемогшие, мы устроились на ступеньках постамента, безучастно наблюдая воскресный променад добропорядочных обывателей Пизы.

Вот бы сбежать? Но куда?

– Мирелла, ну напрягись, придумай что-нибудь!

Тут я сам кое-что вспомнил. Мы с Миреллой не сговариваясь взглянули на окна ее дома. Следят за нами? Вроде нет, ведь мы дали честное благородное…

– Знаю! – выпалила Мирелла.

– Ну?

– Мы попросимся сходить к монашкам!

– Монашкам?

– Ну в монастырь. Где мы танцуем.

– И нам разрешат?

– Конечно, к монашкам разрешат!

– Они их разве знают?

Мирелла высокомерно расхохоталась.

– Какой же ты глупый, – конечно, мы близко знакомы с монастырскими. Как бы иначе мама сумела снять там зал для танцстудии? Моя тетя – монахиня.

Вид у меня, верно, был очень испуганный, потому что у Миреллы нарисовалась ее строгая складка меж бровей.

– Что не так, осмелюсь я полюбопытствовать?

Да все так, просто такое странное чувство, будто что-то странное, чужое и противненькое подошло еще на шаг ближе.

– Значит, мы идем в гости к твоей тете? – Я все колебался.

– Нет, не так. Тетя монахиня в Ливорно, а не здесь.

– Ты, кажется, хотел, чтоб я что-нибудь придумала?

– Да-а, – ответил я и подумал про Атти. Показать бы Мирелле его комнату, вот это да, но…

Муторно и с массой оговорок, мы выторговали разрешение.

– Сначала на пьеццо Веттоваглиа, – распорядилась Мирелла. – Там у них воскресный базар и можно купить конфет.

Я перебрал в кармане свое богатство – несколько чумазых лир, доставшихся унизительно, сберегаемых на покупку оловянных солдатиков. Карамель обошлась минимум в три… Потом дальше, вниз, и скоро очутились у реки, на развалинах. Они выглядели еще пустыннее, чем обычно, будто и в этой вымершей части города блюли воскресенья и праздники. Я гнал перед собой консервную банку.

– Иди сюда! – жарко позвала Мирелла и потянула меня за рукав. – Что-то покажу! – Она скакнула вперед и отвела в сторону плеть плюща. Под ненадежным обломком стены чернела дыра. Мирелла исчезла.

Пещера оказалась огромной. Чуть нагнув голову, я мог идти по ней. Откуда-то из глубины промозглой темноты донесся голос Миреллы:

– Иди, Фредрик, иди.

Осторожно, стараясь не изодрать одежду, пробирался я на зов.

На самом деле было не совсем темно. Сквозь трещины в потолке сочился свет. Я вспомнил таблички во Флоренции: «PERICOLOSO ENTRARSI!»

Узкий коридор петлял и извивался. Изредко – две-три ступеньки вверх или вниз. И все время голос Миреллы из-за следующего поворота, манящий голос Миреллы:

– Сюда, Федерико, сюда.

Б одном месте в стене была дыра, но в нее удалось разглядеть лишь руины на фоне других руин. Запылившийся, затертый пейзаж, местами забитый плющом. Всюду навалены грязные бумаги, какой-то хлам. Местами человеческое присутствие осязаемо, зловонно тянет испражнениями. И Мирелла водится со здешними обитателями? Чего не крикнуть ей, что я хочу обратно на улицу?

– Сюда, Федерико, сюда!

Наконец коридор вывел в огромный зал. Высоко вверху сквозь круглую дыру сиял день. Может, там когда-нибудь были окна. Вместо пола – каменная лавина, из нее вытарчивают куски рухнувших стен. Тут, там виднеются обломки колонн. Мирелла устроилась на огромной мраморной глыбе в центре комнаты. Она уронила руки меж колен и вслушивалась во что-то, разинув рот. Я подошел ближе. Знаком она велела мне молчать, и я тоже прислушался. Слушал и смотрел.

Свет внутри молочно-матовый. И все плывет в нем. Как знать, не рухнут ли эти стены через секунду? И не декорации ли они? Тут любая пушинка может придавить свинцом, а гирю сдуть.

Мирелла нагнулась вперед и прошептала:

– Правда, красиво?

Я кивнул, глядя на нее. Лицо ее будто совсем очистилось.

– Тут делаются дела, – объяснила она. – Люди приходят сюда, чтоб испытать жизнь.

– Да? – сделал я выдох.

– Брат тоже здесь бывает…

С братом она пересолила.

– Они захаживают сюда с друзьями. Прихватывают девчонок – для этого!

– Этого?

Она кивнула и улыбнулась больной улыбкой.

– Слышишь, как здесь тихо? – шепнула она едва слышно.

Я слышал. Тихо-тихо сыпалась штукатурка. Песчинки стукались об пол, рождая игрушечное эхо.

– Что? – не терпелось мне выяснить.

Она взглянула на меня с раздражением.

– Ну это, – разжевала Мирелла.

– А ты их видела – когда они делают это? – зашел с другого бока.

– Нет, конечно. Брат рассказывал.

– А ты не спрашивала, чем все-таки они занимаются?

– О таком не болтают, сам понимаешь. Здесь творятся диковинные дела, прекрасные – и в то же время гадкие! Говорят, что даже на улице бывает слышно.

– Правда?

– А еще говорят, что кто провел здесь ночь, меняется невозвратно!

Это я и сам заметил. Мне никак не удавалось скрыть свой испуг. Даже средь бела дня жуть брала.

– Пойдем отсюда, Мирелла, – попросил я.

– Ты что, сдурел? Наконец-то я оказалась здесь с парнем – и уйти… Нет, теперь мы займемся этим!

– Мы? – переспросил я. Куда девался мой голос?

– Да, мы, – мягко настаивала Мирелла.

– Делать что?

– Я не знаю. – Голос у Миреллы сел. – Ты, наверно, сам знаешь?

Что ж мне делать? Чего ждет от меня Мирелла? Она наверняка знает, но не хочет говорить, потому что понимает, что я догадался, и… Я осторожно присел рядом с ней и взял ее руку в мою. Но сперва обтер ладонь о штанину.

Так, рука в руке, сидели мы долго. Сердце прыгало и дергалось, как рыба на суше, и я почти уверен, что и с Миреллой творилось то же, потому что она не открывала глаз, а на губах дрожала чудная улыбка. На вид она была довольна, это успокаивало.

Стоит мне вспомнить светлые разломы высоко над нами, и я снова оказываюсь там!

Штукатурка все сыплется – кот или крыса прошмыгнула в угол с добычей – приглушенные голоса – какой-то грохот вдалеке – может, это прежние жильцы – воображение подсовывает воронку – нет же, какие глупости, это просто на улице – я смотрю на лицо Миреллы – и не узнаю его – лицо совсем другой девочки – которую она надежно прятала все время – а если с ней случится чудо – что я скажу дома, когда вернусь с ней такой – нужно поцеловать ей руку – она заметила? – нет? – заметила и поцеловала мои пальцы, но лицо все равно не такое – о чем она думает? – где я: как я разберусь с этим? – времени 15.47 – а что толку, я не смотрел на часы раньше – когда мы ушли из дому? – час назад – два? – «мы займемся этим» – чего ж она хочет? – а я-то думал, что знаю ее – что она моя подружка – девочка или – думай о Малыше – может, о тете? – Рикардо? – не выходит – даже об Атти не думается! – мысли все здесь – но есть же и другие вещи! – например, ты сам – осторожней, тебе не угадать, куда приведут такие мысли – «А еще говорят, что кто провел здесь ночь, меняется невозвратно!» – это касается итальянцев? – или всех? – единожды? – а днем могут околдовать? – пора убираться восвояси!

– Мирелла, – вдруг сказал мой голос громко и непререкаемо. – Мы уходим.

– Хорошо, – откликнулась она без промедления. – Идем. – Голос совершенно нормальный.

Потом мы исследовали, глубока ли река у моста Витторио, где швартуются рыбацкие суденышки. Сегодня они сохли на суше, а перед ними, как вывернутые зонтики, висели сети. Мы кидали в прибрежный ил камешки, иногда целые пригоршни. Изредка покажется рыба, любопытство выталкивает губошлепов наружу. Мы жевали конфеты и болтали.

К монашкам мы все же сходили. Мирелла уверяла, что родители непременно пошлют следом старшего брата проверить, были ли мы там. Я видел, как он рассматривал томных учениц, точь-в-точь девиц для «этих» развлечений, и легко представил брезгливое выражение его лица, когда он ябедничает взрослым, что мы, конечно же, опять ослушались. Это решило сомнения, я сдался.

Мы балансировали на балюстраде вдоль Арно. Бежали и отдыхали. Носились с криком и хохотом. Солнце болталось над рекой, как красный попрыгунчик на невидимой нитке. Оно то ныряло в облаковый поезд над морем, то вдруг ошпаривало тебя холодом, заскочив под куртку.

Мы у цели. У деревянных, настежь распахнутых ворот. Взгляд соскользнул к подстилке увечного, но его не было, тротуар чист. Слабое пение сочилось изнутри.

– Пошли, – велела Мирелла. – Давай быстренько, а то опоздаем!

Куда опоздаем? Я никуда не спешу. И даже не прочь слегка задержаться.

Мирелла уже сорвалась с места. Хоть бы оглянулась! А идет, как у себя дома!

Она привела меня в большущий зал. Белые стены, пахнет известкой и влажными кирпичами. В противоположном углу висит исхудавший Иисус. От боли он прямо дугой выгнулся, а кровь тяжелыми шариками течет по лбу, и из развороченной раны в боку. Капает и с рук, и с ног, а глаза он зажмурил, чтоб не смотреть, что с ним сделали.

Комната наводнилась монахинями, они втекли в дверцу в самом дальнем конце, пели и все держали руки на животе. Они шли с закрытыми глазами, а рядом с ними дергался еще один ручеек из каких-то ободранных, недоделанных существ.

– Посмотри на них, – жарко зашептала Мирелла мне в ухо. – Они идут с мессы!

Процессия приблизилась, и я понял, что они не просто грязные и ободранные, а убогие. Калеки или слабоумные. Все это ковыляло, тащилось, шаркало, едва ползло под аккомпанемент пения монахинь, точно хромоногая с одышкой кляча-доходяга.

Вошла новая группа монахинь с такими, кого нужно подстраховывать или носить. Последней появилась здоровенная силачка с «моим» нищим на руках. Она несла его как ребенка, а он положил голову ей на грудь и, казалось, спал.

Над ними будто дрожит паутина, сотканная из псалмов и шума, подогретого голодом и ожиданием. Но время еще не вышло. Чего-то не хватает. Стоя вдоль длинных столов, все стерегут свои места. Сесть разрешили лишь обезноженным. Пара дурачков накинулась было на хлеб, но остальные решительно поставили их на место. Но вот и главный, наконец-то!

– Это priorinnen, мамина подруга, – школьным тоном объяснила Мирелла. Priorinnen прошествовала к столам Лицо – народившаяся роза. Налитые щеки, но губы сжаты, и дырявит человека взглядом, пока он не сцепит руки и не склонит голову. Непроизвольно все так и делали – даже я. Застольная молитва прокатилась по комнате, благословили пищу, потом нас. С воплями, скрипом и раздирающими криками они расселись. Под общий рокот внесли суп.

Что бы такое сделать с глазами? Пиршествующие словно приворожили меня. И не оторвешься от этих лохмотьев, обрубков, искореженных и сморщенных безысходностью лиц с белыми или черными провалами глаз. Запах нужды щекотит в носу, как нашатырь. И эти их зрачки, такие размытые, такие пустые, такие… Что там в них? Мольба, жадность или только ненависть и лживость? Нет-нет, это глаза муки мученической, бездонной. Люди, приговоренные к вечной беспомощности. От всего этого ужаса я едва не «поплыл». Трудное зрелище. Я дрожал от собственной никчемности. Подступили слезы, я испугался их до судороги во всем теле. Метнулся искать самого целого, самого нормального, чистенького, молодого – детское личико. Они мелькали меж взрослых, но чуть мой взгляд успокаивался на одном из них, ребенка будто кусали. Младенцы дергались так, точно я делал им больно. И мой взгляд суетливо торопился дальше. Зал кипел и клокотал. Как их много! Они лакали, чавкали, лизали и заливались. Они зубами отдирали кусья от буханок и глотали не разжевывая или крошили хлеб в суп и лакали это месиво, обнажая коралловые десны. Они базарили и сцеплялись из-за горбушек. Одни норовили припрятать что-нибудь в своих лохмотьях, другие тут же утягивали у них добычу. Они гомонили, ржали, рыдали и бились.

Но сколько мощи в этих человеческих обгрызках! Сила и решимость жить брызжут из каждой глотки, а дети собачатся и друг с другом, и со взрослыми. Кусаются, извиваются, молнией уворачиваются от ударов – а не успел, так безжалостно швырнут на пол, пнут и отметелят. И все время в гуще монахини. Подсаживаются к тем, кто не может есть сам, и кормят их, берут на руки крошечных оборванцев и – раз-два! – чистят им нос, утирают грязь с лица, ободряюще гладят по головке недоумков. И все время, все время, с неизменной мягкой, серьезной улыбкой. Неизменная улыбка! Уму непостижимо!

Краснощекая priorinnen выросла перед нами.

– Виопа sera, Мирелла. – Она говорила грудным голосом. Мирелла сделал книксен, я поклонился. – Ты и сегодня с нами. – (Опять та же улыбка.) – Хочешь помочь накормить Антонио?

– Не сегодня, madre. Я с гостем, он из Норвегии. Меня представили по всей форме. Я поклонился. (Улыбка.)

– Он знает итальянский?

– Да, madre.

– Скажи ему, что мы рады видеть его.

– Хорошо, madre.

Priorinnen по-прежнему смотрела только на нее.

– La madre говорит, что рада тебя видеть.

Я кивнул в очередной раз. Priorinnen медленно развернулась ко мне. От нее пахло мокрой вспаханной землей. Лицо за вуалью казалось маской. Губы чуть раздвинулись. Она собирается что-то сказать?

– Люди грешны, – вымолвила монахиня. Она выталкивала из себя слова, сначала одно, потом другое. Мурашки побежали вверх-вниз по спине. Priorinnen подняла руку. Сердце екнуло: все, сейчас потреплет по щеке, но она не тронула меня, а лишь перекрестила и удалилась. Она шла, точно путаясь в недрах большой куклы под названием priorinnen.

Волна за волной стих шум у столов, все больше изнемогших едоков откидывались на стульях. Некоторые стонали вслух. Пластались по столу, положив голову на руки, чухались, искали в вонючих своих тряпках. Самые мелкие присмотрели себе чьи-нибудь колени, куда залезть. Тихое чавканье, оно шло как будто отовсюду.

Две монахини устроились на полу перед старухой. Одна принесла здоровый дымящийся таз, вторая – обмылок и полотенце. Они сняли с нее замурзанные тряпицы, навороченные на ноги. Женщина раскачивалась взад-вперед и лепетала что-то нечленораздельное. Они опустили ее ноги в воду и стали мылить их, неспешно и основательно. По старухиным щекам бежали слезы. Она причитала и жалобно подвывала. Остальные сестры раздавали гостям таблетки и мази. Мирелла глубоко вздохнула, точно проснувшись. Я тоже набрал воздух – дышать было совсем нечем.

– Пойдем уже, – предложила она сама.

В коридоре мы остановились.

– Бежим, посмотрим, заперт ли класс, – сказала Мирелла.

Мы взапуски кинулись вверх по широкой лестнице. Закрыто. Но Мирелла, само собой, знала, где черный ход, и вот мы уже в танцевальном зале. Белые гардины на широченных окнах плотно задернуты, в углу молчит рояль. В зеркале мы сами.

Мирелла скинула пальто, туфли.

– Сыграй, – попросила она. – Я потанцую.

Я сел за рояль, поднял крышку и осторожно взял пробный аккорд, потом еще один. Мирелла, разогреваясь, немного покружилась. Мой указательный палец прошелся по клавиатуре от басов до дисканта, и Мирелла обежала комнату мелкими быстрыми шажками, взмахивая руками. Пальцы искали мелодию, потеряли – нашли – опять потеряли. Я отчаянно давил на педали. Это мои руки послушны танцу Миреллы или ее ведут звуки рояля? Не знаю. Но пляска вихрилась все отчаяннее, несдержаннее, и я – раз – захлопнул рояль и пустился тоже. Мы кружили друг друга. Я поднимал Миреллу, мы танцевали вместе и по отдельности, то бешено, то едва-едва, мы танцевали дольше, чем было сил, и вот сползли вниз по стене и сели на полу, раскинув в сторону ноги.

Мирелла обернулась ко мне. Лицо горит, вместо глаз две узенькие щелочки.

– Я скажу тебе одну тайну, но поклянись, что никому не расскажешь. Клянешься? – выпалила она. – Я не буду балериной, когда вырасту – я стану святой!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю