Текст книги "Моление о Мирелле"
Автор книги: Эушен Шульгин
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 12 страниц)
Отец молча смотрел в одну точку. Он, наверно, не слышал, что она сказала. Нет, вот кивнул, потом растерянно огляделся, будто силясь понять, где это он, сдернул с вешалки шляпу и пальто и выскочил за дверь. Мы слышали, как он бегом бежит по лестнице, – вдруг вернулся обратно. Он склонился над спящей Ниной и поцеловал ее, посмотрел на меня и потрепал по щеке, пожал Анне-Марии руку – и… снова исчез.
– Бедняга, – прошептала Анна-Мария и вздохнула. Потом подошла ко мне: – Малышка, слава Богу, спит, значит, мне надо присматривать только за тобой, Федерико.
Я тут же отвернулся лицом к стене. Малыш! – заклинал я, только ты сейчас важен. Ты и этот менингит. Так я лежал долго-долго, скрючившись и зажав ладони между колен.
Сначала я учуял запах Анны-Марии и понял, что она стоит рядом и смотрит на меня. Потом я перестал ощущать ее присутствие, а к тому времени, когда она выскользнула из комнаты, я про нее давным-давно забыл. Она думала, я сплю. А я не спал, я сживался со словом «менингит». Сначала я цедил его короткими обрубками. Загонял его в угол, чтоб знало свое место. И не сожрало меня.
Неужели я не знал, что так будет? Да, мне кажется, я давно ждал. Я никак не мог перестать повторять его. Оно выползало у меня изо рта само: менингит – и снова: менингит…
А сколько же менингитов во мне? И что это такое? Растение, о котором отец рассказывал, что оно может заглотить теленка целиком, – или boa constrictoren, или mamba, черный змей менингит, – может, Малышов менингит – это такой, который точит его изнутри? Я все бормотал, бормотал. Обои в цветочек разрослись, перелезли на ту сторону стены. Значит, все-таки цветок. Как плющ, который забивает собой все. А теперь вроде не цветок? Как ни посмотрю туда, вижу что-то другое. Я упражнялся и упражнялся. На плюще раскрылись вдруг блюдца цветков, нет, это прорвался пузырь, и из него тянет эфиром вперемешку с запахом сырого мяса. А потом из середки выпростались толстые руки, похожие на щупальцы того белого спрута из капитана Немо, хотя нет, это дерево, его рубят, а это разрастается с каждым ударом, а впрочем, нет, не дерево это вовсе. Менингит – это лоб Малыша, его локоны, его тающее дыхание, это мамина спина, ноздри, глаза и отцовы руки, комкающие пасьянсные карты, и комната, и парк, и – мозг!
При этом слове все во мне заледенело. И я услышал сиплый голос синьоры Трукко:
– …но вот одного я не понимаю. Как они могли узнать, что ему обещали эту квартиру? Как же он так накололся? Он не идиот и наверняка никакого задатка не давал, ведь с этими квартирами столько раз все было на мази и вдруг срывалось. Наверняка она что-то сболтнула.
– Не думаю, мама, чтоб это она проговорилась, – ответила Анна-Мария.
– Просто здесь стены имеют уши, вспомни, что тогда было. Или забыла? Да никто не забыл, весь пансионат помнит, но никто, никтооб этом даже не заикался. Видела, что творилось с синьорой Зингони сегодня? А сколько раз наши дела расстраивались из-за досадных утечек информации. Мама, неужели тебя никогда не поражало, что в распоряжении наших противников всегда оказывается информация, которая по-хорошему должна быть доступна только нам?
– Тише, Анна-Мария!
– Не надо, мама, я скажу все, что думаю, а если нас кто-то слушает, тем лучше. С меня довольно! У меня больше нет на все на это сил. Над этим домом тяготеет проклятие!
– А мне подчас кажется, Анна-Мария, что не дом проклят, а мы, – тихо сказала Трукко.
Мозг!Неужели это он наслал менингит, и безумие синьора Коппи, и злобу Джуглио, и привычку родителей лупить своих детей? Я крутился на кровати, как мячик, медленно-медленно. И так же медленно вращалась кровать. Хороводом мелькали лица, которые, мне кажется, я уже видел, и вроде бы виденные мною тела, калеки, инвалиды, придурки. Они разрастались, как цветы на руинах.
– Менингит, менингит, – пыхтел я.
Я спал или бодрствовал? Тогда – бодрствовал? О! – я не бредил. Зингони нашептывал, дом силился сказать мне что-то. Не спи, не спи. Ради Бога, только сегодня не засыпать. В комнате не продохнуть от менингитов, но им нужен не я, а Малыш. Правда, что менингит обряжен в черные одежды с капюшонами на… нет-нет, только не это. О чем они там, у Анны-Марии, шепчутся? А слышишь, что говорят твои мысли? Они говорят, что я предал – и в этот раз. Нет, нет, не надо, забыто, закопано, никогда не вернется!
А оно все одно здесь. И забытое тоже никогда не исчезает с концами. Следы всегда остаются. Ты и сам это знаешь. Такова жизнь.
Не спи, только не спи. Куда запропастился отец? Что они там, в больнице, делают с Малышом? Горка лохмотьев на пути в танцзал. Даже он никуда не девается, хоть от него и вовсе ничего почти не осталось. А вдруг и Малыш… нет!Не смей так думать, не смей. Чем же я могу помочь? Кухня! Улыбка Рикардо. Да уж, сам видишь. Но ты же знал! Все, теперь думаю только о тебе! Только о тебе, Мирелла!
Больница огорожена высокой стеной. Из-за стены щерятся кроны кедров. Брусчатка моста осклизла от дождя. Ссадив нас, трамвай потащился дальше, трясясь от холода. Вход на противоположной стороне. Отец зажал мою руку в своей, как тисками, и мне приходится семенить, чтобы поспеть за ним. С другой его стороны болтается Нина и что-то лопочет. Мы прошли сквозь привратницкую и вынырнули посреди широкого двора, обрамленного миниатюрными колоннами, составляющимися в аркады, и ухоженными живыми изгородями, тянущимися вдоль булыжных дорожек. Где-то далеко пел хор, и шесть монашек-кармелиток, в белых разлапистых капорах, спешили куда-то, кивая на ходу.
Монашки! Монастырь! Я резко затормозил. Врос в землю. Отец тянул меня – потом сдался и посмотрел на меня. На лице жирно написано изумление.
– Что с тобой, Фредрик? – И грубее: – Что еще за игрушки. У нас нет времени. Лео ждет. И мама. Пошли! – Он дернул меня еле-еле, в отчаянье, как будто уже решил бросить меня здесь.
– Я не пойду! – попросил я. Мы посмотрели друг на друга. Мои глаза в его, он еще был тут. И я стоял где стоял.
– Не хочешь – не надо, торчи здесь. Но как ты думаешь, что мама подумает? А Лео?..
Его спина уходила от меня. Нина плясала рядом, как марионетка на веревочках, ноги путались.
– Нет! – завопил я. – Не бросайте меня.
Они были уже у дверей, когда я сорвался с места и опрометью кинулся вдогонку. Они подождали. Протянутая рука отца. Ручеек воды, скатившийся с его шляпы, когда он нагнулся навстречу.
Комната оказалась большой и светлой. Чисто выбеленные стены, белые гардины, белые кровати. Их было четыре. Три пустовали, но на той, что у окна, лежал он. Отец открыл дверь так тихо, что мама не услышала, и несколько минут мы все трое, застыв в дверях, смотрели на ее сгорбленную усталостью спину и на губы мамы, она читала книгу. Потом она подняла голову и кивнула.
– По-моему, он спит, – прошептала мама. Встала и склонилась над кроватью.
Только голова его торчала из простыней. Они были туго заправлены под матрац, ни единой морщинки. Мы рядком выстроились в изножье кровати, отец по-прежнему в середке.
– Ты думаешь? – зашептал он.
– Похоже. Он почти постоянно в забытьи, только изредка реагирует на мой голос. А что он не спит, я вижу по глазам, когда перестаю читать.
Она положила книгу на свой стул, сначала безуспешно попытавшись пристроить ее на ночном столике, ломившемся от ваз с цветами.
– Весь пансионат прислал цветы. – И мама потерянно кивнула на букеты. Она обошла кровать и погладили меня по мокрым волосам: – Какой ты бледненький, Федерико, – сказала мама. – Ты ведь не простудишься, правда?
Я покачал головой, не в силах отвести глаз от волос Малыша. Они, тоже, кажется, мокрые, копной лежали на подушке, липли к его лбу и напомнили что-то, что я точно уже видел однажды.
– Посиди с Леней, пока я поговорю с папой.
Они вышли в коридор. Мама с Ниной на руках. Вот так-то, Малыш, опять у нас с тобой нос недорос. От нас все скрывают, даже когда дело касается тебя. Я нагнулся к нему так низко, что губами почти уткнулся ему в ухо. От него пахло прокисшим. Он испустил вздох и чуточку повернул ко мне голову. Он на меня смотрит или на что-то за мной? На что-то немного левее меня? Там только белая стена. Что он на ней увидел: рисунок, лица, бледные абрисы? Вид не испуганный. О чем он думает?
Я тебя не продавал, необходимо было мне сказать, но не получилось. Вместо этого я проинформировал:
– Война с «бешеными» кончилась. Мы теперь дружим. Мир! Мы с Рикардо теперь заодно и решили, что ты будешь нашим старшим офицером. Как только поправишься, мы тебе обо всех делах расскажем! – А потом едва слышно: – Леня, что с тобой? Что такое менингит?
Губы его расклеились с чуть слышным хлопком. Они были опухшие, растрескавшиеся, а в уголках белело что-то противное. Я разглядел зубы. А внутри пустую черную дырку. У меня взмокли ладони и вступило в ногу. Я сунул руку под простыни, разворошил все вверх дном, отыскал его запястье и сжал. Сначала чуть-чуть, а потом изо всех сил. От натуги у меня даже задрожали пальцы. Ну, Малыш, так чувствуешь? Хоть чуточку? Когда я держусь за тебя, тогда мы вместе, правда же? Помнишь наши игрища в постели? Как мы барахтались, тузились, точно неразлучники, и вверх тормашками валились на пол? Как мы, склеившись попами или перепутавшись руками-ногами, все время натыкались, бились друг о дружку? И моя кровь, казалось перетекавшая в тебя, все время – туда-сюда, – по каждой жилочке, а потом снова переполнявшая меня – так щекотно-щекотно – ну вспоминаешь, – а твоя кровь была немного чудной, она и меня делала чудным, превращала меня в другого и тебя в другого, она объединяла и усредняла нас.
А теперь его рука лежит поверх простыни, как на выставке, и она – только его рука, а моя ладонь – просто моя ладонь.
Взгляд Малыша вздернулся на что-то выросшее у меня за спиной. Страх заметался в глазах, он широко разинул рот, но лишь пискнул, вскрикнул, как жеребенок. Я обернулся. Белая монахиня отделилась от белой стены, в руках изготовленный шприц. Тут же примчались мама, отец, даже Нина. Они составились в башню под потолок. Я осторожно выскользнул, и стена взрослых сомкнулась. Еще короткий вскрик – и сиплый плач.
Он плакал так, как плачу я, когда у меня уже нет на это сил. И мамин шепот:
– Смотри, во что превратилась его спинка. Укол на уколе!
Перед уходом я снова пощупал Малыша – то, что лежало поверх простыней. И быстро спрятал руку в карман.
– Я отдам тебе хоть всех солдатиков. Может, это и не поможет, но я отдам!
Ближе к вечеру с отцом что-то случилось. Он напевал, шептал и странно дергался. Бегал из угла в угол, но в непоседливости этой не было вчерашней ни злости, ни ненависти. Сегодня он следовал невидимому мне напольному рисунку, подчиняясь какому-то внутреннему импульсу. Он был похож на заводного дергунчика, которыми торгуют на рынке. Вдруг он резко запнулся на месте, воздел руки к небу и сказал что-то по-русски, громко и в воздух.
По-русски взрослые обычно разговаривали между собой последние недели перед Рождеством. Эти мягкие, округлые звуки были для меня связаны с зажженными свечами, запахом натертого пола, шуршащей за закрытыми дверями бумагой, со свертками, которые проносят в дом тайком, – не так сегодня.
– Папа! – взмолился я. Он правда не замечает, что я забился в самый угол и стараюсь не мешать, стараюсь, чтоб меня вообще не было?
Обед нам подали в комнату. Отец едва прикоснулся к еде, и Нина подчистила все, и свое, и отцово. Сам я съел только фрукты в сиропе, они были такие же вкусные, как всегда, но после мне сделалось еще тоскливее.
Я попробовал писать в дневнике, потом рисовать… Почему же тетя не приехала? Я не спускал глаз с отца. Туда-сюда, туда-сюда. И все время видится голова Малыша. И разглаженная простыня, расправленная на нем до самого подбородка. Белая монашка со шприцем. Загородившие его спины взрослых. Стоило мне закрыть глаза, и в комнату входили ангелы смерти. И еще то, чего я боялся пуще всего, оно было, входило, но потом снова исчезало, с каждым разом приближаясь все ближе и ближе. У меня нет сил, я так устал.
Я в длинном узком коридоре. Ужасно темно, но нет другого выхода, я должен пройти его. Стоит мне коснуться стен, случится что-то непоправимое, я это знаю, но ноги будто сметанные. А я непоправимо длинный. Когда я гляжу долу, то далеко внизу виднеются носы башмаков, руки болтаются и ищут, за что б ухватиться. Я балансировал, ловил равновесие, спотыкался, переставлял пудовые ноги, почти не дышал, крохотный глоток воздуха и короткий выдох, скорее, скорее – и тут я, конечно, задел стену – завыла сирена, – и я распрямился пружиной и проснулся. Комната перестала вращаться и стала на место, отец сидел у стола и плакал, уронив голову в руки. Как же его много, когда он плачет! Никогда не думал, что онспособен на это.
Я тихо подкрался к нему и бережно положил руку на плечо. Не глядя, он схватил меня, поднял и так неистово прижал к себе, что сделал больно. Мне не хватало воздуха, я уперся в него руками, чтобы ослабить хватку. Он, так же резко, как и схватил, спустил меня с рук, и я очутился на полу перед ним. Что делать? Тянуть невыносимо.
– Пап, а что такое менингит?
Сначала ничего, но как раз когда я приготовился повторить вопрос, отец рывком вскочил. Стул опрокинулся. Он рассматривал меня с такой брезгливостью, будто случайно обнаружил на полу подле стула какую-то гадость.
– Он никогда не станет нормальным! – заорал он. – У него воспаление позвоночника. Леня парализован. Весь целиком, от подбородка вниз. – Отец с силой провел ладонями от подмышек вниз по бедрам. Мальчик мой, единственный, самый любимый…
Я попятился. Отец метался по комнате. С рычанием и рыданиями. Он рассып а лся на части. Я слушал его из-под кровати словно сквозь толщу подушки. Каждый новый его крик швырял меня головой об стенку.
Тихо, бесшумно опустилось стеклянное окошко и заперло меня внутри. Я лег калачиком спиной к нему. Закрыл глаза. Ссохся, и меня подхватил ветер. Я летел впритирку по-над крышами. Прямо надо мной небо гнало низкие тучи. Подо мной ощерились переносицы крыш, а у горизонта даже в рост не разогнешься. Я свернул на юг и принялся кружить над городом. Скорость все возрастала. Попробовал притормозить, но ничего не получилось. Потом я обнаружил, что я не один. Во мне жил высокий-высокий, неумолкающий предупредительный сигнал. Кроны все приближались, самые высокие цепляли меня; небо, совсем другое, высокое, голубое, ясное весеннее небо и свежий ветер, заставляющий флаги трепетать и хлопать на всех флагштоках; но потом меня потащило дальше, и из потока воздуха мне виднелись голые ветви деревьев и грязные бомбы снега на земле – нет!Я пронесся сквозь крону, посбивав несмелую листву, и, ободрав сучья, шмякнулся оземь – и остался лежать, принюхиваясь к запаху прелой листвы, сырых корневищ, пыли. Стеклянная капсулка разбилась, и отцовы шаги громыхали в ушах. Я ощупал пальцами половицы. Где же тетя? Почему не едет? Почему никто не приходит нам помочь? «Мой единственный, самый любимый…» Здесь, под кроватью, Мозг не может меня услышать: здесь меня не найти – если только я сумею сосчитать шаги отца от ста до одного, не сбившись, тогда у меня получится вылезти из-под кровати и сказать отцу, что все будет хорошо – что все не может не быть хорошо, – девяносто семь, девяносто шесть, девяносто пять… Федерико, внимательней! Если ноги замрут на месте раньше, чем я досчитаю до пятидесяти, то Леня поправится – но ведь он парализован весь, есть голова, а дальше гладкая простыня, под ней все негодное, только голова на подушке, как у мученика из музея. Когда я зажмурился, все окрасилось в режущий кроваво-красный цвет. Я справлюсь, должен, должно получиться, только бы выпало правильное число, только бы выпало!Вы еще увидите, что я могу выдюжить. Высокое весеннее небо, запах тающего снега, и звук воды, множеством ручейков стекающий на дорогу за домом. Дверь в кухню широко распахнута. Из нее только что вылетела фру Гуннерсен и так и оставила ее. Из гостиной доносится ее крик: «Победа! победа! победа!», одно только это слово, и голоса мамы, тети и отца, они спрашивают, перебивая друг дружку, им не терпится узнать все сразу, и фру Гуннерсен, запыхавшись, запинаясь: « Они – они – они» и, наконец: « Капитулировали!»Взгорок спускается к дороге, вдали меж кустов виден кусочек улицы, наш дом, который удаляется с каждым моим шагом, пока я пячусь вниз по склону, доносящиеся изнутри крики, плач все тише, и высокое весеннее небо и новенькие яркие флаги, рвущиеся со всех флагштоков. На крохотном пятачке у магазина я натыкаюсь на них, всех четверых. Маленькие снующие фигурки, сапожки, бороздящие в песке канавки и устраивающие запруды. Они стоят согнувшись – и спина той… – нет!Каким ветром занесло меня сюда, в эти запретные воспоминания, забыть, начисто забыть, это уже не вернется! Безнадежно, бессмысленно: они уже обернулись ко мне, уже улыбаются, машут мне, зовут, я должен идти. Рев усиливается, земля у меня под ногами ходит ходуном, и с гребня холма в мою сторону несется огромный грузовик защитного цвета, несется с такой скоростью, что брезент развевается, как флаг, а флаги всюду, а их еще не должно быть нигде, и бледные лица солдат, безразлично глядящих на меня, потом еще грузовик – с такими же бледными лицами – проскакивает мимо, и еще грузовик – и та четверка, они побросали свои забавы с лужей, достали Бог весть откуда крохотные флажки (потом никто так и не понял, где они их взяли), машут ими, танцуют и кричат новое, только что выученное слово: «Ура!»Слово, от которого внутри у меня щекочется, как будто флаг трепещет, и вот я уже тоже у магазина, пляшу вместе со всеми, а прямо перед моими глазами – ее веснушчатое личико, рыжие волосы и широко разинутый рот, и из него мне в лицо летит: «Ура!»И я отвечаю: «Ура!»И мы все хором вопим: «Ура!»Но нетже, нет– не надо дальше – я не хочу! – не надо! Оно вот-вот случится, я знаю, хотя пока на дороге только грузовики, но сейчас последний скроется из виду, увозя одеревеневших солдат, а маленький джип, он притормозит – я же знаю, да? – но что же делать! Как мне это остановить надвигающееся, оно так несправедливо! Когда офицер на заднем сиденье поднимается, мы все замираем, наверно, даже в пылу игры мы поняли все несказанное, неслыханное, и потом короткий щелчок и джип рывком срывается с места, так что офицер валится на сиденье и тогда, только тогда я замечаю ее. Она лежит у нас под ногами и смотрит куда-то вдаль, в голубое высокое небо, а одна рука подогнулась под спину. А по голубому платью растекается мокрое темное пятно, и мы все разом понимаем необъяснимое, и все с криком кидаются врассыпную, а я не могу бежать, я могу только сидеть подле нее, смотреть на ее веснушки, на то, как перекрашивается ее платье, и на сапожки, они лежат сами по себе, как будто в них не всунуты ноги. И оно накрывает меня, все! Яспускаюсь с горки, и слышится голос фру Гуннерсен: «Победа! победа!»,а еще она говорит: «Они просят не радоваться шумно. Не поднимать флагов. Чтоб их не дразнить. Нужно проявить сдержанность». «Они» говорят это, они призывают к выдержке. Никаких демонстраций пока что. Никаких ненужных жертв сегодня, когда мы уже завоевали победу. Больше ни одной попусту потраченной жизни… Попусту! Как молоко, вытекшее из перевернутой чашки. Что ж ты наделал, Фредрик? Кровь знай себе хлещет из опрокинутого ребенка. Ребенок опорожняется, а сделать ничего уже нельзя! Земля холодит меня сквозь мокрые штанишки, и никто не приходит – опять!
10
Федерико – Федерико – Федерико!
Рикардо звал меня – синьора Касадео звала – и мама – и спитый голос Джуглио – Симонетта – Луиджи – Марко – Роза – все звали – и отец, и тетя – Аттилио Гатти – и Анна-Мария – и малышка Нина: «Фелико, Фелико!» – Мирелла – синьора Фуско – все, все звали меня. Их голоса прилетали в розовых мыльных пузыриках, некоторые доносились откуда-то издалека, другие роились совсем близко. Я раскрыл глаза и подозрительно посмотрел на тетю, она сидела на краешке кровати, склонившись ко мне, и трясла меня за плечо.
– Федерико, – шептала она. – Ну, ну, не надо, это тебе просто приснилось.
Приснилось? Я таращился все так же недоверчиво.
Это был страшный сон, а теперь ты проснулся.
Я вздохнул.
Стало легко – и очень грустно. Тетя утешала меня:
– Ну не плачь. Ты уже проснулся.
Сон: что из этого было сном? Может, все? Я снова зажмурился. О том, чтобы спросить, и речи быть не могло.
Федерико, ты спишь?
Я слышал ее голос, но у меня недоставало сил открыть глаза. Так чудесно лежать совершенно-совершенно тихо и чтобы все утекало прочь. Ни о чем не думать – ничего не чувствовать…
– Он спит – опять! Наверно, так лучше всего – пускай.
Я чувствовал тетину руку у себя на лбу, движение кровати, освободившейся от тяжести ее тела. Валик кровати, прильнувший к коленкам, животу, груди, плечам, и матрас, подсунутый под бедра, попу и спину, и подушку, в которую осела моя голова; я еще заметил, как свежий ветерок коснулся моих щек, принеся запах эвкалипта, – значит, проветривали. Плыть, плыть отсюда, под водой.
…А потом…
Вечером, или уже ночью, чужие, бесцеремонные пальцы впились мне в запястье. Меня посадили, стащили через голову рубаху, постучали по спине и уронили обратно. Волосатые руки. Dottore Берци! Я думал спросить, настал ли мой черед, но это было так безразлично. Я только зажмурился, чтоб не видеть ангелов смерти, и как раз в эту секунду они вошли в дверь, я услышал свой крик, и пришла мама. И опять:
– Ну успокойся, Фредрик, это все просто тебе приснилось.
Плохой сон.
Все? «Это все» – это что?
Мне все приснилось. Вот так-то! Я сижу в кровати и рисую гору. И дороги, перерастающие в мосты и прячущиеся в туннели, зеленые пенистые речки, крохотные деревушки и маленькие машинки на узеньких тропках, крестьян, пашущих плугом, запряженным белыми быками, и дымящий поезд.
Дотошно добавляю деталь за деталью. Испещряю весь лист полностью. А за окном парк, я знаю его назубок, и в нем кричат ребята, их я тоже знаю. Я здесь – здесь!Если распахивается дверь, то входит Лаура, неся полный поднос, или отец с кипой книг и бумаг, или мама с неизменным «Федерико, ну как ты?», или малышка Нина. Они говорят о самых обычных вещах. Я слышу каждое слово и все понимаю. А если они молчат, значит, им нечего сказать или они думают о том же, о чем и я: дни идут, и с каждым днем Малыш идет на поправку, и крепнет надежда.
Мама все объяснила. Менингит – это никакая не порча, это просто воспаление – как ангина, только хуже, – и теперь врачи, храни их Бог, нашли действенное лекарство, поэтому Малыш с каждым днем все больше дружит с собственным телом. И мама объяснила, как важно, чтобы и я пил лекарство, я же сам вижу, как замечательно оно помогает, и скоро все поправятся – и будет Рождество!
Но вот по ночам… Ночами я тихо замираю в кровати и слышу, как со всех сторон сползаются мысли. Несколько раз мне снилось, что я проснулся и вижу: я выхожу с тетей из дверей, она кричит: «Вот и мы!» Но ведь все это просто сны? А иногда какая-то невидимая тяжесть прижимала меня к кровати, и тогда страх медленно вкручивал мне в пузо свою алебарду, наматывая на нее все мои внутренности. В другой раз я обнаруживал на своей подушке голову Малыша, или я играл на Мозге, а весь пансионат плясал под эту музыку. Тогда я смеялся во сне, хотя на самом деле хотелось скулить, потому что я видел: la patrone Зингони стоит у меня за спиной… Я просыпался и впивался зубами в подушку. Это всетолько снится, – шептал я. – А Малыш скоро уже будет дома.
И этот день пришел. Возвращение триумфатора! Когда такси подрулило к бассейну, на Малыша выплеснулся восторг всего пансионата… Пришли Лаура и Рикардо, даже Джуглио, никогда не казавший носа из своей коптилки, выглянул из дверей. Я с отцом, Ниной, тетей и Миреллой оказался в самой гуще, когда мама вытащила из машины Малыша и встала с ним на руках, укутанным в серое шерстяное одеяло, точно гигантский грудной младенец, чтобы он мог насладиться приветствиями ликующей толпы. Глаза Миреллы сияли, щеки расцветились пунцовыми пятнами, она переминалась с ноги на ногу и поглаживала мои пальцы. Сам я только и мог, что взмахивать свободной рукой.
Каждый должен был подойти и поздравить – потрогать – погладить – пожать маме руку – удостовериться. Я мельком увидел лицо Малыша. Тоненькая улыбка снова нарисовалась на его рожице, и я услышал, как мама просит отца поассистировать ей. Отец проложил дорогу, и они исчезли наверху, с тетей и Ниной в кильватере. За ними потянулись остальные. Они пихали друг дружку, смеялись и вытирали слезы.
– Вечером пир в честь такого случая! – пророкотал бас синьора Браццаоло.
И вдруг все куда-то делись. Мирелла и я стояли одни в полной тишине. Мы переглянулись. Я, конечно, покраснел.
Тетя ошарашила меня, привезя Миреллу; радость еще была свежей, и я смутился. К тому же в последнее время я злоупотреблял Миреллой. Она стала не только моей половинкой, но какой-то магической формулой, заклятием. И что у нее за выражение лица, я такого не знаю? Это наверняка значит, что она ждет от меня Поступков. Решений, которые всеизменят. Честно сказать, я не представлял, как мне быть.
– Догоняй! – крикнул я и сиганул в парк. Я слышал ее шаги у себя за спиной, и хотя я все увеличивал скорость, они не отставали, все так же топали в такт моим. Наконец я, запыхавшись, приземлился на каменной скамье недалеко от стены, Мирелла плюхнулась рядом. Щеки пунцовые, зубы все напоказ – хохочет. Смех высыпался из нее, как пузыри из бутылки, сунутой в воду.
– Надо же, получилось! – сияла Мирелла.
Я кивнул, не поняв, о чем речь.
– По правде сказать, я сомневалась, что у меня получится, и теперь, когда все уже позади, самой не верится.
Я искоса взглянул на нее. О чем это она, что такого героического эта женщина натворила?
Вдруг она посмотрела на меня грустно-прегрустно.
– Так жалко, тебе больше нельзя меня целовать.
Я почувствовал, что залился краской.
– Вот, – вздохнула она и прикусила губу. – Надеюсь, придет день – и ты поймешь меня…
Я нервно хохотнул и стряхнул сор со скамейки.
– Я спросила il preto, надо ли мне заодно бросить танцы, но он сказал, что еще немного можно потанцевать… Конечно, я не призналась ему, что я наделала, – пока еще нет. Сначала нужно дождаться, чтобы Лео совсем выздоровел.
Ii preto, Леня. Да что все это значит?
– Что ты несешь? – заорал я так, что сам испугался этого дикого крика.
Широкая, блаженная улыбка залила ее лицо.
– Это я спасла Леню, – заявила улыбка.
– Что? Ты…
– Да, – призналась она, потупив голову. – Я совершила свое первое чудесное деяние.
Я только таращил глаза. Она подняла голову. Улыбка все сияла.
– Конечно, я совершила чудо не сама. И она похлопала меня по руке. – Просто чудо явилось через меня.
Я встал. Не в силах усидеть. И стал кругами ходить вокруг скамьи. Мирелла крутилась в такт моим перемещениям. Что ей сказать? И чего она от меня хочет? Верю ли я ей – нет, вопрос стоит не так. В какой степения верю? И что произошло там на самом деле? И сколько еще событий, о которых я даже не подозреваю? Меня тошнило, кружилась голова, я был опустошен – и предан!Как же я ненавидел ее в эту минуту. У меня руки чесались ее задушить, избить, запустить каменюгой в эту благочестивую улыбочку…
– Ты что, думаешь, я поверю в эту твою чушь с чудесами! – Я перешел на петушиный крик.
– Это врачи спасли Леню, если хочешь знать! – кричал я прямо в этот оскал. – Его вылечили доктора и лекарства. Менингит – это всего-навсего воспаление – только чуть серьезнее – сначала… Ты чокнутая! – заключил я, измотанный ее сочувствием.
– Бедный, и верить не умеешь, и не знаешь, что такое вера, – пожалела она меня.
Я застыл на месте. Разве можно проиграть, когда прав? Может быть, я не знаю, что такое вера, и понятия не имею, откуда берутся чудеса?
– Я знаю больше, чем ты думаешь, – тихо ответил я. И тут мне показалось, что я нащупал нить, но Мирелла поняла все превратно.
– Ты знаешь только то, что всем известно, что всем видно, – заявила она. И голосок стал тоненький, колючий. – А я-то думала, ты не такой, как все, – вздохнула она.
– А я и есть не такой. Цели хочешь знать, я такое знаю, чего тебе даже не представить!
И откуда вдруг слезы? Я повернулся к ней спиной.
Спустя какое-то время ее пальцы легонько потрепали меня по плечу.
– Если хочешь, – шепнула она, – можешь поцеловать меня. Но только один разочек. Один раз не считается.
Я стоял, обнимал ее, но все было так странно, нереально, одновременно и близко, и далеко…
– Чур, это наша тайна! – сказала Мирелла.
– Ты не скажешь об этом il preto? – хотел удостовериться я.
– Нет! – Она покачала головой. – Это наше чудо!








