Текст книги "Моление о Мирелле"
Автор книги: Эушен Шульгин
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 12 страниц)
– Прекрати! (Возня.) Матерь Божья, что он натворил! Вся наволочка. Нам не на что потратить деньги, кроме как на новое постельное белье для синьоры Зингони?
– Эта ведьма ничего от меня не получит! Надо, надо было с ней разобраться! Не надо было ее выпускать, пусть бы тряслась… дрожала… надо мне было… Снова оно!.. Андреа, помоги – скажи мне, внуши: «С завтрашнего дня прошлое забыто навсегда!» Скажи, Андреа, помоги! Ты ведь не сердишься, дорогая моя, любимая моя.
– Нет, Массимо, я просто хочу спать. И тебе пора. Тебе же доктор говорил, что нельзя так себя изводить.
– Свой домик, да-да, Андреа. Квартира – с чудесным видом из окна. Две комнаты, кухня, современная планировка. И холодильник купим, и мебель – дай срок. Помнишь, когда мы только-только поженились, на все копить приходилось: на стул, на лампу. Помнишь люстру в…
– Массимо!! Мы, кажется, договаривались никогда об этом не говорить?
– Конечно, конечно, дорогая, только не плачь! Я забылся, прости, умоляю. В последний раз. Ты права. Вот тебе.
– Что ты делаешь?
– Что? Целую тебя!
– Ты с ума сошел!
– И поэтому тебя целую?
Я отключил их. Темнота плотоядно заглотила меня – к тому же в комнате кто-то был. Сил достало только смотреть прямо перед собой. Я сидел не шелохнувшись и не дыша. Пусть мне почудилось, молил я. Сейчас проснусь. Я открыл рот, чтобы крикнуть, – крикнул – ни звука! Сплю я, это просто сон. И тут ясно послышалось: кто-то завозился! Я рывком обернулся и уставился на дверь.
Высокая темная фигура стояла там давным-давно, я знал это наверняка. Теперь она шла на меня. Я зажмурился.
– Федерико?
Я сжал кулак.
Тихо, протяжно, удрученно:
– Федерико, что ты наделал, зачем ты здесь?
Я закрыл уши руками. Их отодрали. Жутко больно схватив покалеченную руку.
– Теперь всем придется съехать – всем-всем, Федерико. Я закроюсь.
Я ловил ртом воздух, а его не хватало.
– Все станут бездомными. Отправятся в руины.
– …
– если…
Если? Сморгнув, взглянул на la patrona.
– Если ты не поклянешься никогда никому не говорить ни об этой комнате, ни о том, что ты тут слышал. Никогда, понимаешь? И никогда больше не соваться сюда. Только пикни – и Симонетта, Роза, Гвидо, Марко, Бруно и Луиджи останутся без крова. Теперь дело за тобой – и помни, я все слышу. Все, понимаешь?
Я кивнул.
Всю дорогу вниз по лестнице она держала меня за плечо. И не ослабила хватку, даже постучав к нам. Открыла мама:
– Господи, наконец-то! Где ты был? Синьора, где вы его нашли?
– В туалете, на первом этаже. – Здоровую руку стиснули так, что я охнул.
– А что ты там делал?
– Здесь наверху свет перегорел.
– Что ты выдумываешь. Я только что заглядывала, тебя искала – все нормально.
– Он прав, синьора. Как раз сию секунду ее заменили по моему распоряжению.
Мама переводила взгляд с синьоры Зингони на меня и обратно, потом кивнула:
– Понятно. Огромное спасибо, синьора!
– Не за что. Спокойной ночи – спокойной ночи,Федерико!
– До свидания, – едва выдавил я.
Мама отнесла меня в кровать, уложила, укутала, поцеловала в лоб.
– Где ты был, сынок? – зашептала она.
Я открыл было рот, но она закрыла его своей ладонью:
– Ш-ш, в туалете внизу тебя не было. В парке?
Мама сунула руку под одеяло и пощупала мои ноги.
– Нет, холодные, но сухие. Как ты себя чувствуешь, Фред – Федерико?
Санта-Мария, ответить, что? Прошибла дрожь, я зарыдал. Я плакал нарочно, чтобы остановить расспросы.
– Ну, ну, – убаюкивала мама, прижимая меня к груди. – Федерико, золотой мой, ты же знаешь, как мы все тебя любим? – Я посмотрел в сторону родительской кровати. Отец лежал на локтях и походил на этруска из археологического музея. Он улыбнулся мне и помахал рукой. Тогда я разжался и поплыл, закачался на волнах…
Должно быть, я уснул.
Водянистое сияние. Оно разлито во мне, выбивается наружу, расползается по комнате. Когда я иду, ноги намертво приклеиваются к каменному полу. Холодно. И нет выхода, а огромный валун в двух шагах от меня вот-вот рванет… я оседаю… Нет, лечу вверх тормашками, ударившись головой… другая комната, колонна теряется высоко-высоко в пустоте… в безоблачном небе… нет, это не небо, это зеркало… и в дверь ударяют отзвуки голосов, я все время рядом с чем-то и сыплю проклятиями, чтобы уберечься, ведь я голый, а они стреляют друг в друга. В любую секунду они могут заметить мои метания… и что на мне ничего не одето… и я толстый и не могу протиснуться… пропала Нина, все плачут, ищут ее, плачут, но это они ее утащили, а вдруг скажут, что моя вина, Боже мой, почему Нина вечно теряется? А поезд наш уже ушел, мы знаем, но бежим, а ноги опять свинцовые, и негде мне спрятаться… и вся комната ходит ходуном, а мамин голос спрашивает о чем-то… круглая безнадежность, я не выдержу! Стены, кровать, окно, дверь, родительские лица – и «на-ка, проглоти», – и неизменное ощущение сунутой в рот ложки, и мерзкий вкус, и шершавое внутри горло, взмокшая спина, застывающая в ту же секунду, что они выдергивают меня из-под одеяла, и растирающее спину полотенце… о, теперь-то я понимаю в этом толк, так приятно, мохнатое… еще… они снова гонятся за мной, но я раскусил их, они глупее меня, стоит им сунуться, всех порублю, я смеюсь, не могу сдержаться, потому что где-то, внутри где-то, твердо знаю, что сильнее, – я и всегда выйду победителем… раскидаю их налево-направо, а они все прибывают, уже грудами навалены, и ничего смешного, жульничество, скучно. Но тут с другой стороны обвалилась капитальная стена… или кит… или книжка и замуровала меня в дымоходе, где нет никаких правил, – это оказалась моя комната дома, в Реа, ветер из открытого окна надувает шторы, трамвай остановился у моей кровати, все вышли, а сел один я, поезд прибавил обороты и зарылся носом в землю, и мчался там, в тучной толще, все быстрее, быстрее, и опять во мне что-то заклинило, а машиниста не было, кондуктор сидел сзади и скалился… я разглядел в темноте зеленые кусты, подполз к ним на брюхе и давай руками копать червей, а один волглый намотался на руку и безглазо вылупился на меня, я понял, что вот сейчас сдамся, но спустили собак с острыми, торчком, ушами, и они остервенелым лаем провожали меня с той стороны забора, высоченного штакетника, и я показывал тварям язык и попу, но вдруг изгородь кончилась, и впившиеся в руку псы хотели мне что-то сказать, но я только вопил, прибежали еще собаки – все безлицые, только продолговатые морды, вроде хоботов, болтающиеся из стороны в сторону, а хуже всего, что они наотрез отказались открывать свои сумки. Стыд скворчит в ссадине, заляпанной гноем и песком, и стыдно, что никак не закрывается дверь, и недостает сил, нестерпимо жгуче знать, что им все ведомо. У стыда вкус остылой манной каши. Но бесформенность расползалась все шире, пухлая незыблемость разлилась в животе, ощущение дрожащих в воздухе пылинок и тяжелый запах кошачьей мочи растеклись – как море – и затопили все. «Море бархата. Море пустоты».
Я проснулся гораздо позже – чего? – мелькнула удивленная мысль. В комнате никого, один Малыш возится у окна.
– Где все?
Голос пропал, глотка закупорена спекшейся дрянью. Малыш повернулся ко мне:
– Что ты сказал?
Я прокашлялся, отплевался – какие-то струпья во рту – и попробовал снова:
– Где все?
– У Краузеров, прогоняют Лауру. – Губы у Малыша посерели.
Я посмотрел на него. Оказывается, я его толком не знаю. А он такой чудный! Я откинул одеяло, вскочил на ноги, завопил:
– Леня, мы обязаны что-нибудь сделать! – и повалился обратно на кровать.
Комната качалась, вперед-назад. Вдохновение, миленькое, взмолился я. Помоги хоть на ноги встать! Со второй попытки дело пошло на лад.
Я дернул дверь, но заперто, пришлось стучать.
– Кто там? – поинтересовался голос синьоры Краузер.
– Федерико, – ответил – нет, взревел – я.
Дверь поддалась, и я ворвался в комнату. Лица, лица. Став посередке и вытянув забинтованную руку, я заиграл басами:
– Рикардо ни при чем! Он не виноват! Рикардо там вообще не было! – выскочил за дверь и прямым ходом – на свою лежанку.
Снова вечер, а я опять сижу в подушках. Все собрались у кровати. В ногах по-турецки сидит Малыш, мама держит на коленях Нину. Азарт. Отец, как всегда, проигрывает, потому что не может запомнить, что мелкие карты нужно придерживать. Меня попотчевали несиротской порцией риса с хлебом и чуть-чутьBell Paese, и мне хорошо, как никогда.
– Как ты себя чувствуешь, Федерико? – спрашивает мама каждые пять минут, а папа щупает мне лоб.
– Тридцать восемь и восемь, – точно определяет он. – Вот увидишь, Элла, завтра будет как огурчик.
– Папа жульничает! – зашелся Малыш. – Он берет и кладет ту же карту!
– Ой, ой. – Отец сделал вид, будто только очнулся. Все засмеялись.
Едва я нырнул в постель после бенефиса у Краузеров, прибежала мама – но только чтобы убедиться, тут ли я, поцеловать меня и наказать Малышу не спускать с меня глаз. И с тем исчезла. Малыш улыбался мне:
– Даже здесь было слышно!
Потом он с ужимками рассказал, что я в бреду такого наговорил, даже мама усмехнулась! Маленький нахал катался от восторга по полу и издевался:
– Слышал бы, что ты нес!
После родители с Ниной вернулись от Краузеров. Мама расцеловала меня и во всеуслышанье объявила, что мое выступление стало последней каплей, что Лаура остается – благодаря мне. Я нисколько не удивился. Для того и выступал! Меня уложили. Карты убрали. Спички рассовали по коробочкам с нашими именами. Пора спать. Весь горячий, но довольный, смежил я веки – и тут же рухнул в кошмар! Синьора Зингони! Она влезла даже в полудрему, уселась на фиолетовый стул и отчеканила:
– Я все слышу, Федерико. Все!
8
Я проветривался на терраске, до подмышек закутанный в грубый серый плед. На столе передо мной альбом. Лист за листом изрисованы тонкими, вроде бестолковыми черточками, но на самом деле они складываются в квадраты, расположенные волнами. Над головой шелестят необлетевшие темные виноградные листья, лозы, увившие железные пролеты, драпируют террасу под нору. На стуле у стены устроилась тетя, тоже в одеялах, руками в черно-белых узорчатых варежках держит книгу. И все время косит в мою сторону. Я под надзором.
Ландшафт отступил от серого каменного домишки с террасой, где мы проводим время, оставив его прыщом наливаться на голой гряде. В долине поля мешались с орешниками, а ближние окрестности походили на лоскутное одеяло: чересполосица виноградников, оливковых рощиц, расчесанных полей и перелесков. Тут, там красовались праздничными тортиками игрушечные хуторки, а на северо-востоке горизонт подпирали башни Сан-Джимигнано. Пахнет морозцем и сжигаемой стерней, в лесках хлопают охотничьи ружья. Кажется, они препираются на повышенных тонах или предупреждают друг дружку: сюда не суйся! Только оливковый, кобальтовый, ядовито-желтый и разные коричневые цвета мне и нужны.
– Мальчику необходимо побольше воздуха, прогулки и покой, – прописал dottore Берци, присев на моей кровати. – Перемена обстановки не повредит. Судя по вашему рассказу, мы имеем дело с запоздалой реакцией, то есть случившееся – результат культурного шока, наслоившегося на подвижность детской психики. – И он улыбнулся мне: – Да уж теперь мы как-нибудь справимся с тем, что тебя мучает. Вот увидишь! – И снова маме, тихо, через мою голову: – Можно вас на пару слов в коридор, синьора?
Карандаш вильнул по бумаге, раз, другой, все – я мну нижнюю губу. Где-то далеко гудит автомобиль.
– Апчхи!
И сразу тетин голос из подушечного муравейника над стулом:
– Фредюшка, ты замерз?
– Угу, – шморгнул я носом.
– И я тоже. Пойдем в дом. Собирай свои вещи.
В нашем пристанище внизу две комнаты и кухня, и еще сколько-то наверху, но туда мы не ходим. Кухня, как сказала тетя маме по телефону, «очаровательно простая». Посредине скамья, каменная раковина, сливающая через дырку в полу, насос после изматывающих мучений разражается тонюсенькой капелью ледяной воды, ржавая плита и над жуткого вида тумбочкой висячий шкаф с разрозненными треснувшими тарелками и стаканами с отбитыми краями. Гостиная лучше. Стены оштукатуренные, холодные, все путем, правда тяжелая, темно-коричневая мебель создает налет интимной солидности, необъятная кровать в спальне украшена кружевным покрывалом и резьбой из папье-маше под дерево. Самое замечательное – камин в гостиной, настоящий, массивный, и огромная, до потолка, поленница, закрывавшая добрую часть стены. В камине постоянно поддерживается благородный огонь, и рыжие языки лижут закопченные камни. Настоящий рыцарский зал. Мы с тетей, устроившись в огромных стульях и уперев ноги в каминную решетку, чувствовали себя в нашем замке в полной безопасности, все висячие мосты подняты, и никому из врагов не поддадутся неописуемо высокие и неохватно толстые стены. Замок принадлежал знакомым синьора Занфини.
У тети отпуск на целую неделю. И целую неделю мы пробудем здесь. Значит, в запасе еще четыре полных дня, и тетя со смехом рассказывает, что ей советовали жечь как можно меньше дров. «Скажите сразу, – спрашивала тетя. – Вам нужна живая учительница танцев или свежезамороженная?» Между нашими стульями у огня стоит овальный столик, заваленные картонными кусочками, потому что тетя обожает собирать из них картинки, и мы занимаемся этим вместе. Слава Богу, у нас в запасе еще пара таких игр, потому что тетя щелкает их, как орешки. «Видел бы ты, Фредюшка, какие игры продавали до войны в Лейпциге. Некоторые бабушка собирала неделю!» Презрительно скривившись, она быстро поставила на место одну за одной несколько карточек этой жалкой примитивной пародии, «самой сложной из того, что Флоренция может предложить любителям пазлов». Мне был доверен простейший участок внизу справа, и я мучился с ним. Боюсь, я недостаточно сконцентрировался, потому что тетя всегда говорит: «Составление картинки из фишек требует полнейшей концентрации. Нужно видеть возможности каждого кусочка, помнить их, знать, где он лежит, чтоб, когда понадобится, быстро найти».
Мы с тетей не трещим без умолку. То она бросит два-три словечка, то я что-нибудь расскажу. Она ни о чем не расспрашивает, не просит продолжать, если я вдруг замолкаю. Это даже обидно, как будто она вовсе не слушает меня, и от досады я немного приукрашиваю, чтобы подогреть тетино любопытство. Иногда, не довольствуясь изложениями, я оттачиваю свой дар сочинителя. Тогда тетина рука с очередной фишкой начинает подрагивать или застывает в воздухе, тетя смотрит на меня с любопытством, а я, досказав фразу, чувствую себя совершенно обессилевшим и надолго замолкаю.
Тетю не соблазняют даже последние события во Флоренции. Наверняка мама предупредила ее о «моем состоянии», и теперь она так же мало, как и все, понимает, как же себя вести. Вроде я здесь, чтоб поправиться, но не видя, чем я болен, она не уверена, что заметит и признаки выздоровления. У меня ничего не болит, температуры нет… Я малость тревожился, но в целом был весьма горд своей болезнью, которую даже почувствовать невозможно. Это вам не чумазые руки Джуглио, жертвами которых мы становились с завидным постоянством!
Пока тетя чистила картошку, я пытался разжечь плитку. Это дело очень тонкое, малейшее отступление от правил – и кухня моментально наполняется едким дымом. Экономя драгоценные дрова, я пускал в дело щепки и сосновые шишки. От шишек шел пряный дух, я пьянел. Нельзя сказать, что я уродился истопником, но папа подробно рассказал мне, как это делается, еще во Флоренции. «Понимаешь, – хмыкнул он, – любезная твоя тетушка совершенно не в счет для таких дел. Однажды после революции ее попросили подложить дров в печь, и она развела настоящий костер – во вьюшке!» Готовка тоже не относилась к ее основным достоинствам, да и магазин в крохотном местечке Сан-Домиано – пригревшемся в каком-нибудь километре от нашего дома вверх по склону – ограничивал кулинарные фантазии до самых примитивных.
В Сан-Домиано мы ходим раз в день. Чтобы отоварить прописанный врачом моцион, мы стартуем в противоположном направлении и сначала шлепаем до Рассиано по дороге на Сан-Джимигнано, там мы поворачиваем направо и бредем вверх до унылого Монтауто, чтобы отсюда нехожеными тропками, перевалив через хребет нашего холмика, дотрюхать до Домиано. Здесь мы набиваем корзиночку самым необходимым и возвращаемся домой. Мы гуляем, взявшись за руки, но иногда я убегаю вперед или в сторону, прячусь, развлекаюсь, кидая в ручейки сосновые шишки. Ландшафт ребристый, как ледящая курица.
– Точь-в-точь фреска Лоренцетти, – определил я задумчиво, прищурив один глаз. Тетя только расхохоталась и потрепала меня по голове.
– Неплохой прогон, – говорила тетя о наших прогулках. Для натренированных ног танцовщицы расстояние шутейное, но шла она очень осторожно. – В труднопроходимых местах нужно в первую очередь думать о вывихе, – объясняла она и сама смеялась. – Вывих – ахиллесова пята любого танцора. – И опять заливалась смехом. Я шел за ней по дорожке и, затаив дыхание, смотрел, как ступают ее ноги. Они проверяют каждое местечко на надежность. И замирает сердце представить себе тетины аккуратные ножки изуродованными, с пяткой, торчащей там, где положено быть щиколотке.
Сегодня мы несколько раз встречали охотников. Они приподнимали шляпы и галантно приветствовали тетю – меня, ясное дело, никто не замечал. Кроме того раза, когда мы натолкнулись на трех человек сразу.
Мы застали их за обсуждением чего-то – с криками и жаркими проклятьями, но едва завидев нас, они расплылись в лучезарных улыбках и превратились в саму приветливость. Все трое в грубых вельветовых штанах с кожаными заплатками на заду, в высоких кожаных сапогах, с ремешками по бокам, объемистые куртки утыканы карманами и кармашками и перепоясаны на брюхе патронташем, как у мексиканских бандитов. В шляпах по фазаньему перу, а ружья или висят через плечо дулом вниз, или, разобранные, зажаты под мышкой. У одного садок, а в руках крошечная пичуга со спутанными лапками. И у всех троих изо всех карманов вытарчивают тощие птичьи шейки.
Они поздоровались, тетя остановилась узнать, на кого они охотятся. С явным неодобрением она задержала взгляд на маленьких, прелестных птичках.
– Что они говорят? – спросила она меня.
Ее итальянский мог бы быть лучше. В основном тетя прекрасно обходилась французским. Я тоже не особо понимал этих охотников, они говорили не по-флорентийски, а на каком-то диковинном диалекте, сплошь из странных звуков. Я выуживал только отдельные слова и с их помощью плел перевод, который все же не был взят совершенно с потолка. Во всяком случае, вид у всех был крайне довольный, и те, кому случилось что-то понять, и те, кому не удалось, кивали с равным энтузиазмом.
На всякий пожарный я, как всегда, стоял чуть поодаль, чтоб ничья рука не смогла потрепать меня по волосам, – их оживление по поводу моей рыжины не ускользнуло от меня.
Только мы от вступления перешли собственно к беседе, как совсем рядом грохнул выстрел, и с куста боярышника с шелестом полетели листья.
– УУХ, – завопила троица хором, посылая изощренные проклятия туда, откуда стреляли.
Через некоторое время появился четвертый. Совсем парнишка, толстомордый, можно сказать без подбородка, зато коротконогий и с отвислым животом. Чтобы отвлечь внимание от этих малозначительных недостатков, он нес перед лицом усы. Таких огромных я сроду не видел! Все четверо кричали и хохотали: видно, они посчитали, что устроили показательное выступление специально в нашу честь! Мы поспешно ретировались, и тетя все не успокаивалась, причитала себе под нос:
– Сумашуны! Никакие они не охотники! Федерико, лучше идти так, чтоб нас было хорошо заметно.
– Mon Dieu! – охнула тетя и потянулась за стаканом с водой. Она только что отведала в Сан-Донато местного вина.
– Наверняка этого года, – определила она.
– Попробуешь?
Я взял стакан.
– Salute! – Мы чокнулись. Я пыжился изо всех сил, но слезы все-таки навернулись на глаза.
– Все в порядке, – сказал я – и нам стало смешно.
На улице темно, как в погребе, дождь хлещет и наверняка сшибет последние виноградные листья на террасе. Тетя прислушалась. В дымоходе завывает, иногда пламя отклоняется в комнату.
– Ночью будет буря. Ты хорошо запер? – спросила она. Мы сидим у камина, у каждого на палочку наколот кусок мяса. Потому что сколько я ни бился, но плиту так и не сумел разжечь.
– При дворе Генриха XIII ели так. – С этими словами тетя впилась в свой кусок. По подбородку потек сок. Ну и вид! Я тоже откусил и принялся жевать. Жую, жую, мясо как будто пухнет у меня во рту. Раскаленной вилкой тетя выкатывает пекшуюся на углях картошку. Она черная от золы. Между нами стоит плошка с помидорами, приправленными оливковым маслом, их мы едим руками.
– Почитаешь вечером еще про мушкетеров?
– Как хочешь.
Между нами вспученными длинными шмотками ложится молчание. Тетя смотрит в огонь. Я за ней наблюдаю. Мне кажется, лицо ее все время меняется.
– О чем ты думаешь? – не выдерживаю я.
– Обо всем понемногу. Об ученицах, например.
– А что о них думать? – И тут же признался себе, что за весь день ни разу не вспомнил о Мирелле!
Тетя вздохнула:
– Какой-то ты смешной, Федя. Многие из этих девочек очень, очень способные. Им нужно заниматься танцем всерьез, но им придется оставить занятия.
– Оставить занятия. А почему?
– Потому что они из хороших семей, а в Италии девушки из хороших семей не должны связывать жизнь со сценой. И все. – Она коротко, тяжко хохотнула.
– Но ты же связала! Разве ты не из знатной семьи?
– Со мной совсем другая история. Была революция, к тому же твой дед принадлежал к радикальной интеллигенции и считал себя выше таких предрассудков. Но в мое время – до революции – и в России было точно так.
Я отказывался верить.
– Ну почему? – хотелось мне понять.
– Потому что раньше у танцовщиц была дурная слава. Считалось, что они легкомысленны.
– Это что значит?
– Что они любят развлечения, бывают на праздниках в обществе молодых мужчин, без компаньонок.
– Компаньонка?
– Так называли маму, или приживалку, или какую-нибудь родственницу, пожилую. Другую женщину. Тогда все было не так просто.
– Ты тоже ходила в такие заведения без компаньонок?
– Нет, Федерюшка, я тогда была совсем маленькая и ни на какие праздники, никуда не ходила. – Тетя рассмеялась и поцеловала меня.
– А потом?
– А потом революция. Мы все потеряли. И уехали в Норвегию, к маминой родне.
– И ты стала танцевать?
– Куда там. Норвежские родственники были не в восторге от нашего появления, у нас ведь ничего за душой не было. Может, нам бы и помогли чуть-чуть, но при условии, что Никита станет учеником маляра, а я швеей. Раз потерял свои денежки – знай свой шесток.
– И что же?
– Ты ж знаешь своего отца. Он и тогда питался одними книгами, а я – мне хотелось только танцевать. Мы уехали в Париж и жили там, как церковные крысы. Но Никита учился, а мне пошел фарт, я попала на выучку к лучшим педагогам, а потом меня пригласили в…
– Значит, все кончилось хорошо?
Тетя улыбнулась:
– Да, история с хорошим концом.
– И теперь ты учительница балета и самая лучшая на свете тетя, – выпалил я и залился краской до кончиков волос.
Она перегнулась через стол, с трудом дотянулась до меня губами и так звонко поцеловала меня, что по томатам в плошке пошла рябь.
– Да, теперь я учительница балета, – сказала она и замолчала.
– Что, никто из учениц не будет продолжать?
– Будут, конечно. Но далеко не лучшие.
– Нет… – произнес я, собираясь сообщить, что, насколько я знаю, Мирелла тоже не будет учиться дальше. Но тетя опередила меня:
– Мирелла будет продолжать, у ее родителей такие амбиции. И еще кое-кто.
Лицо ее снова затуманилось. И у меня недостало духу сказать, что я знаю, к тому же она начнет задавать вопросы, из которых не вывернешься.
Я лежу в бескрайней кровати, заложив руки за голову. Простыни влажные, но разве дело в этом? На стуле в изножье тетя расчесывает свои черные волосы. Коса толще моей руки, а когда тетя расчешет ее, волосы упадут до пояса. Сквозь рубашку читаются нежные очертания тетиного тела. Оно кажется чужим, а я ведь знаю тетю наизусть. И непостижимо: чем больше я доискивался, расспрашивал про ее яркую, захватывающую жизнь, про отцово прошлое, тем больше все это заволакивалось туманом. Непроницаемая стена выросла между нами: война! Сначала они жили сами. Потом пришла война. После нее родились мы. Скитания Парцифаля в поисках святого Грааля или отцовы рассказы о странствиях Одиссея или Энея также были и известны до тонкостей, и нереальны, как броски из Петербурга в Париж, Лондон, Будапешт, Берлин, Амстердам, Монте-Карло и Прагу.
– Ой. – Тетя приподняла одеяло и скользнула в кровать. – Если б мы еще грелку не забыли!
– Я тебя погрею, – вызвался я, прижимаясь к ней.
Мы сбились в комок в центре кровати и, как лягушки, пускали пузыри – грелись.
Когда чуть получшало, тетя спросила, не почитать ли нам. Я только помотал головой, натыкаясь при этом на ее мягкий живот или куда я там попадал.
– Просто понежимся, – промямлил я, изо всех сил сжимая ее талию.
– Но, но, Федюшка, – завопила тетя. – Ты меня поломаешь!
А я все грел ее и пылал, как и положено грелке.
Назавтра воцарилась прозрачность. Проснувшись, мы не узнали ничего вокруг.
– Федерико, смотри-ка, что Лоренцетти сделал со своей фреской. Она ему разонравилась, и он ее замазал штукатуркой.
– А потом, – подхватил я, – обиделся и решил, что и тонкого слоя замазки хватит. – За ночь выпало пара сантиметров снега. Сквозь его кисею просвечивали все черточки прежнего ландшафта. Травинки скрипели и трещали у нас под ногами. Если кашлянуть, то аукнется в Сан-Джимигнано, подумал я и закашлялся.
Мы шли молча, рядом. Когда вдали возникла маленькая фигурка в черном и заспешила нам наперерез, картина получила логическую законченность.
– Священник в такую собачью погоду, в будний день, да еще торопящийся, может означать только одно, – не удержалась тетя.
Столько воздуха кругом, а мне все не хватает. Будто что-то из былого хочет протиснуться внутрь меня с каждым вздохом. И не только Зингони, еще что-то из минувшего давно. Я застучал зубами. Как странно все изменилось. Будь я поменьше, можно было бы заплакать.
Скоро Рождество, попробовал я забыться. Но теперь и оно ушло в никуда. Время остановилось, и в тот же миг кончилось все, как и эта неделя с тетей: раз – и не было. Эх, если б я был по-настоящему взрослым! Я б им показал. А так… Хуже всего с тетрадками. (Они и сюда сопровождали меня.) Сгорбившись над линованным или клетчатым ландшафтом, я обсчитал бесконечное число транспортных перевозок. Вечный скрип пера. Только прижмешь его к бумаге – оно вцепляется в нее, вскрикивает и гадит, а ругают за эти кляксы меня. Как будто я нарочно! Эх, посадить бы огромную кляксу на все эти рощи-поля…
Думал ли я о Мирелле? Да! Она все время возникала где-то поблизости, стояла, смотрела на меня. Только я увидел блошиную фигурку священника, как Мирелла тут как тут. Она тяжелая, четырехугольная, как гранит, – растерянно подумалось мне. Разве думать о Мирелле просто значит копаться в себе самом?
Тетя копошится с чемоданом. Я уложил свой ранец и стою у двери в полной готовности, мну в руках жокейку. Я заранее знал, что так все и будет: наша неделя истекла. Скоро я вернусь в пансионат Зингони, мама будет с пристрастием рассматривать меня и спрашивать у тети: «Ну как он? Я так волнуюсь».
Я попробовал разобраться, что во мне изменилось. Кошмары исчезли… Но стоило мне представить синьору Зингони, как сразу начинало сосать под ложечкой. Как встретят меня мои воины? А Рикардо, примчится ли он так же быстро, как он это неизменно делает в моих фантазиях? Улыбнется своей кривой улыбкой, откинет волосы со лба – и протянет мне руку?
Через две недели Рождество, и приедет Мирелла. Она должна! А если не приедет? И если кошмары ждут не дождутся меня в родительской комнате? А внизу, в долине, орешник. Заляпанный снегом, как и все вокруг. Пока мы с тетей гуляли, перечумазились грязью до колен. Вот выскользнуть сейчас из дома – тетя была полностью поглощена желанием хоть раз в жизни ничего не забыть и ничего вокруг не видела, – спуститься по склону, и вперед! Может, мне бы даже удалось добраться до Пизы и раствориться в джунглях у Гатти и следовать за ним повсюду невидимой тенью?
– Ну все, – произнес за спиной тетин голос. – Хорошо бы поспешить, Федерико. Автобус может появиться с минуты на минуту. – Я вздохнул.
Семеня следом за тетей, я несколько раз оборачивался и смотрел назад. Уж зная, что картинка крошечного домика, присевшего на корточки на гребешке горы и намертво за нее уцепившегося, останется в памяти – навсегда.








