Текст книги "Динарская бабочка"
Автор книги: Эудженио Монтале
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 15 страниц)
ЛАГУЦЦИ И Кº
У синьоры Лагуцци, жившей на корсо Азмара в квартире над нами, вряд ли были хорошие отношения с моей матерью. Вот почему, когда что-нибудь из белья, которое синьора Лагуцци сушила на своей террасе, падало на нашу террасу, она считала неприличным спускаться к нам за упавшей вещью или присылать за ней кого-то, кому могла это поручить, и свешивалась через парапет, вооружившись длинной гибкой палкой с бечевкой на конце и большим рыболовным крючком; спасательная операция требовала значительных усилий и продолжалась до тех пор, пока хозяйка не получала выручаемый предмет туалета назад. Я был ребенком, и хотя проводил на побережье не меньше трех месяцев в году, представление о рыбной ловле, возможно, сложилось в моем детском сознании под влиянием предприимчивой синьоры Лагуцци. С тех пор стоило мне увидеть рыболовный крючок, как перед моим мысленным взором возникали носовые платки, комбинации или заблудившийся бюстгальтер. В отличие от бесчестного шекспировского Автолика[21]21
Персонаж пьесы В. Шекспира «Зимняя сказка».
[Закрыть], который воровал чужое белье, сушившееся на заборах, добропорядочная синьора Лагуцци пользовалась своей удочкой для спасения собственных вещей, – благо никто ей не мешал. Никто, быть может, за исключением малыша (то есть меня), старавшегося между одной и другой попытками отбросить добычу туда, где ее трудно было подцепить.
Терраса была большая, углом, по ней можно было гулять, но никто этого не делал, кроме моего отца: он выходил туда вечером, после ужина, а утром там подолгу стоял я в ожидании, когда появится школьный омнибус, который отвезет меня вместе с несколькими соучениками в престижную школу «Витторино да Фельтре». Наша извилистая улица шла в гору и, малолюдная в те времена, считалась чуть ли не окраиной. Местные обитатели не были аристократами, но с нашей террасы, если смотреть вдоль корсо Азмара, можно было видеть подъезд дома, владельцы которого, чье имя пользовалось в городе уважением, держали выезд и одевали слуг в ливреи. Мир, недоступный для меня даже в самых радужных мечтах! Единственным моим знакомым на корсо Азмара был хозяин табачной лавки, куда отец частенько посылал меня за своими любимыми сигарами «Кавур», разрешая мне купить для себя лакричные леденцы. Из тех, кого я встречал на улице, помню только трясущегося бородача «дядю Ох», обязанного своим прозвищем вечному оханью, с которым он толкал перед собой свою тележку с мороженым, и Пиппо Биксио, врага детей, порой силой отбиравшего у меня сигары и леденцы.
Через несколько лет мы переехали в другой район: теперь мы жили в современном доме с лифтом, и хотя в новой квартире были низкие потолки, она оказалась намного удобнее – с батареями горячего отопления, которое, правда, никогда не работало, со столовой а-ля бунгало – продолговатой, веретенообразной формы комнатой. Я закончил школу, и если не в восемнадцать, то в двадцать лет мне уже не обязательно было сидеть по вечерам дома. Я гулял под портиками в одиночестве: знакомыми в новом районе еще не обзавелся, а на корсо Азмара после переезда больше не бывал. Однажды я случайно познакомился с молодым скульптором, он объявил, что у меня «интересный» характер и покровительственно пообещал ввести меня в свой круг. Держа слово, на следующую встречу он пришел в котелке и лакированных туфлях, и полчаса спустя нанятая им пролетка высадила нас перед цитаделью, которую годами я видел со своей террасы. Мне казалось, что это сон.
Я был представлен хозяйке дома, какой-то ее родственнице и домоправительнице-немке: все три женщины были толстые, и всем трем скульптор по очереди поцеловал руку; потом появились желтоволосые хозяйкины дети, два сына и дочка, которые, судя по всему, были со скульптором на короткой ноге. Богатство обстановки бросалось в глаза. На стенах висело много картин, написанных мазками в виде полосок и точек, похожих на конфетти, и все называли эту живопись современной. Мне показали сад, откуда открывался неповторимый вид на порт внизу. Потом мы пили чай, его наливали из самовара – сверкающей пыхтящей посудины. Никто не говорил на диалекте, все благовоспитанно изъяснялись по-итальянски, правда, с чудовищным диалектным выговором. Обсудили статью из «Каффаро»[22]22
Генуэзская газета, выходившая во времена, описываемые автором.
[Закрыть], поговорили о «Лейле» Фогаццаро[23]23
Один из романов итальянского писателя Антонио Фогаццаро (1842–1911).
[Закрыть], после чего седовласый господин спел под аккомпанемент домоправительницы арию Каскара из второго акта оперы Леонакавалло «Заза».
Пробыв там часа два, слишком долго, если учитывать мою тогдашнюю стеснительность, я решился, наконец, откланяться. На прощание меня сухо пригласили заглядывать. Скульптору повезло больше, его оставили обедать. Немного проводить меня благосклонно согласился младший из сыновей, Джачинто, примерно мой ровесник. Мы пошли в сторону корсо Азмара и вскоре оказались под террасой моего детства. Здесь Джачинто с покровительственным видом пожал мне руку, а я не удержался от желания посмотреть вверх, и у меня екнуло сердце: в вышине покачивалась удочка синьоры Лагуцци. Это означало, что бессмертная старуха успела испортить отношения и с новыми соседями снизу. Джачинто и его родственники, равно как и скульптор, не знали моего прошлого, и, решив оставить их в неведеньи, я спросил с каменным лицом:
– Что за чертовщина? Неужто рыбу ловят?
– Похоже, – рассеянно ответил Джачинто. – Я уже несколько раз видел эту удочку, когда проходил здесь раньше. Непонятная история… В этом доме всегда жила всякая шушера…
Удар наотмашь, но я даже бровью не повел. Единственным, кто мог бы меня разоблачить, повстречайся он нам, был мелкий воришка Пиппо Биксио. Но судьба благоволила ко мне: уберегла, как оберегала и после того дня, от опасной встречи. Воистину, для меня начиналась новая жизнь.
ДОМ ПОД ДВУМЯ ПАЛЬМАМИ
Ехать оставалось считанные минуты. В коротком просвете между одним туннелем и другим – секунда, если поезд был дальнего следования, целая вечность, если местный или рабочий, – возникала и исчезала вилла, бледно-желтая, слегка выцветшая пагода, а впереди нее две пальмы, симметричные, но не одинаковые. Они были одной высоты в лето господне 1900, когда их посадили, потом одна поднатужилась и стала расти быстрее, чем другая, и ничего не удалось сделать, чтобы замедлить рост первой и ускорить рост второй. В тот день поезд был рабочий, и вилла, наполовину скрытая более поздними постройками, была видна долго. На западной стороне дома, с верхней ступеньки лестницы, замаскированной живой изгородью из смолосемянника, кто-нибудь (мать или тетя, или двоюродная сестра, или племянница) обычно махал полотенцем, чтобы подъезжающий видел, что его ждут, а больше для того (если из окна поезда махнут в ответ платком), чтобы успеть бросить в кастрюлю картофельные клецки. Через шесть-семь минут появлялся очередной родственник – как водится, усталый и голодный. Пять часов тряски и паровозной гари!
В тот день никто не махал белым лоскутом с вершины лестницы. Федериго ощутил какую-то пустоту и отошел от окна раньше, чем поезд вполз в последний туннель. Он снял чемодан с багажной сетки и приготовился выходить. Паровоз, шипя, начал замедлять ход, темноту сменил свет, и, дернувшись, состав остановился. Федериго вышел и не без труда стащил вниз увесистый чемодан. Станция была маленькая и находилась между двумя туннелями, у подножия крутого скалистого склона, покрытого виноградниками. Те, кто ехали дальше, через секунду вновь окунались во мрак.
– Носильщик нужен? – спросил босой загорелый мужчина, подходя к единственному пассажиру в рубашке с жестким воротничком и в галстуке.
– Держи, – сказал Федериго, отдавая ему чемодан и спрашивая себя: «Кто это?» Лицо было ему знакомо. Вдруг его осенило, он радостно прибавил: – Ой, Хохлатка, привет! – и поспешил пожать руку носильщику, завладевшему его багажом.
Это был друг детства, товарищ по охоте и рыбалке, которого он вот уже тридцать лет как не видел и, по меньшей мере, двадцать – как забыл. Местный, сын крестьянина, допущенный играть с детьми единственного настоящего в этих краях господина, во времена, когда Федериго был или считал себя господским сыном. Они спустились по ступенькам и сразу оказались у моря, их отделяли от воды лишь невысокая каменная стена и жидкий ряд тамарисков. По левую руку, если спускаться, был другой туннель, ведущий в деревню, отсюда не видную; по правую – тянулись дома бывших эмигрантов, притиснутые к скалам и окруженные чахлыми садами. Нужно было пройти по этой дороге, повернуть направо к пересохшему ручью, ведущему прямо к пагоде, где никто, ни один человек, не подставил ветру белый лоскут. Они шли и разговаривали. Федериго вновь открывал для себя забытый, как он считал, диалект, и, поскольку Хохлатка, получивший свое прозвище за вечный вихор, коего теперь не было в помине, в остальном был все тот же, и та же была дорога и дома вокруг, в этом внезапном выпадении из привычного мира, в этой обратимости времени, в которую верилось с трудом, было поистине что-то от чуда. Федериго на миг показалось, будто он сошел с ума, и он представил себе, что бы делали люди, получи они возможность «проигрывать» прошедшую жизнь с начала и до конца, в записи ne variatur[24]24
Без изменений (лат.).
[Закрыть], как пластинку, записанную раз и навсегда.
Если размыслить, то изменения были (например, некому было помахать в ответ платком), и замешательство Федериго продолжалось недолго. Хохлатка, судя по всему, не заметил его состояния. Он говорил о ловле анчоусов, об урожае, о первом перелете диких голубей и, мимоходом, о немцах и о том, какие притеснения пришлось от них вытерпеть, – так что и тут смешение старого и нового не подтверждало ощущения Федериго об обратимости времени.
Зато грязно-белый дом с просторной верандой на третьем этаже словно бы подкреплял первое заблуждение, ведь каждый камень, каждая щербина на стене и, наконец, стоявший в воздухе запах тухлой рыбы и смолы неумолимо увлекали Федериго вниз, в колодец воспоминаний; однако и тут услужливый Хохлатка поспешил ему на помощь, поведав, что синьор Граццини, дородный владелец дома, который нажился, глотая алмазы в южно-африканских рудниках, давно умер и его собственность перешла в другие руки. Рядом виднелся фасад цвета кровяной колбасы, этот дом сдавался внаем, и Федериго испугался, что сейчас из него выйдет не менее упитанный синьор Карделло, весьма уважаемый в деревне человек, даже после того как убил пинком в живот первую жену. Напрасные страхи: семейство Карделло бесследно исчезло из этих мест.
А адвокат Лампони, который довел младшего брата до самоубийства, чтобы получить его страховку? (Островерхая постройка бутылочного цвета.) А кавалер Фрисси, не раз сжигавший свой пустой магазин в Монтевидео, чтобы наполнить карманы деньгами? (Уродливое сооружение с башнями, колоннами, переплетением змей и вьющихся растений, по которым в дом забирались полчища насекомых и мышей. А из окон гремел граммофон: «Смейся, паяц, над разбитой любовью! Смейся и плачь ты над горем своим!» – и раздавалось то и дело темпераментное caramba! раздражительного спившегося старика.)
На секунду Федериго испугался возможной встречи с двумя соседями: один – в штанах до колена, с голыми икрами и трясущимся брюшком, на волосатой груди – золотая цепочка; второй – мрачное лицо под соломенным сомбреро, окруженный женщинами в трауре, с ореолом достигнутого «положения» щедро расточаемой благотворительности. Но и эта опасность не грозила Федериго, Хохлатка называл другие имена, говорил о других владельцах, и только архитектура домов с облупившейся штукатуркой и крылья ветряного насоса возвращали Федериго к годам юности.
Теперь уже было совсем близко: сухая канава, узкая тропинка над ней, красный мостик, ржавая калитка, склон, ведущий наверх, и наверху, оберегаемая двумя старыми пальмами, пагода. Захрустел под туфлями Федериго гравий, на ветке смоковницы качнулась синица, наполнив воздух переливчатым треньканьем, и седая нестарая женщина, оставя стирку, поспешила ему навстречу.
– А, Мария, – просто сказал Федериго, и опять время как будто вдруг вернуло его на тридцать лет назад и сделало прежним, сохранив богатства, накопленные позже.
Но что за богатства? Никаких алмазов, никаких сгоревших магазинов, никаких родственников, отправленных к праотцам, никаких материальных выгод, извлеченных из местных ресурсов. Методичный невольный труд разрушителя прошлого, долгое плаванье в океане идей и форм жизни, здесь неведомых, погружение во время, которое не показывали солнечные часы синьора Фрисси. Уж не в этом ли состояло богатство Федериго? В этом, а если и в большем, то ненамного, несмотря на тяжесть чемодана.
Федериго отпустил Хохлатку, заплатив ему и попрощавшись за руку, и пошел вслед за постаревшей девушкой, прожившей всю жизнь в доме его родителей. Они говорили запросто, умалчивая, что нашли друг друга очень изменившимися. Говорили о живых, но больше о мертвых. Они подошли к пагоде. Федериго оглянулся, узнал широкий амфитеатр, в который вдавалось море, тополь над оранжереей, где он подстрелил из духового «Флобера»[25]25
В 1842 г. французский оружейный мастер Л. Флобер изобрел казнозарядное ружье для стрельбы небольшим малошумным патроном, не имеющим порохового заряда, который назывался, по системе воспламенения, патроном кругового, или бокового, огня.
[Закрыть] свою первую птицу, поднял глаза на окна четвертого этажа, где пребывали портреты предков, войдя в столовую на первом этаже, обвел взглядом покрытые трещинами стены. Со стены куда-то исчезли копья и стрелы, подаренные унтер-офицером – сигнальщиком, который много лет провел в Эритрее, а вот гравюра на дереве, изображающая молодого строгого Верди, сохранилась. Федериго бегло осмотрел дом и пришел в сильное волнение, как будто встретил призрак близкого человека, увидев в глубине некоего фарфорового сиденья заводской знак: «The Preferable Sanitary Closet»[26]26
«Лучший гигиенический клозет» (англ.).
[Закрыть] – первое английское словосочетание, какое он запомнил. В этой каморке поистине ничего не изменилось. В других помещениях он обнаружил перемены: еще несколько кроватей, пустые колыбели, новые бумажные образки, заправленные под рамы зеркал, – следы других жизней, сменивших его собственную. Он заглянул и в кухню, где Мария раздувала угли, натянул москитную сетку над кроватью, на которой ему предстояло спать, и, расставив шезлонг, вытянулся перед домом, принадлежавшим ему на одну пятнадцатую.
Он сказал себе: несколько дней в деревне, с теми, кого уже нет в живых, пролетят быстро. Но тут же подумал о блюдах, которые ему будут подавать, и разволновался; не потому, что они будут невкусными, а потому, что у них будет особый домашний вкус, переходящий от поколения к поколению, и ни одной кухарке не истребить его. Преемственность, нарушенная во всем остальном, живет в подливах к жаркому, в запахе чеснока, лука и базилика, в начинке, толченной в мраморной ступе. В силу этой преемственности и его близкие, ушедшие из жизни и обреченные более легкой пище, должны были иной раз возвращаться на землю.
«У тебя ведь есть собственный дом на море», – часто говорили ему удивленные друзья, встречая его на модных пляжах, где даже море словно подается в консервных банках. Дом у него действительно был (на одну пятнадцатую), и вот он приехал посмотреть на него.
Из столовой деликатный звон ножа о стакан возвестил, что ужин подан. А раньше был морской рог, который брат подносил ко рту и дул, как в буцину[27]27
Сигнальная труба у древних римлян.
[Закрыть], играя семейный сбор. Куда девался рог? Нужно будет поискать его.
Федериго встал, прицелился пальцем в синицу, рискнувшую последовать за ним до тополя возле оранжереи, и мысленно нажал на спусковой крючок.
– Я смешон, – пробормотал он. – Это будут чудесные дни.
БОРОДАТАЯ ЖЕНЩИНА
Господин средних лет в элегантном сером костюме, стоявший перед колледжем ордена барнабитов[28]28
Варнавиты (Барнабиты) – римско-католический монашеский орден (образован ок. 1530, назван по церкви Св. Варнавы в Милане). Главной задачей ордена было противодействовать широко развивавшейся в то время безнравственности и неверию.
[Закрыть] в час, когда школьники выходили после уроков, ничем не привлек к себе внимания нескольких взрослых, которые ждали детей на улице. Только привратник, заметив его, проворчал: «Первый раз вижу. Что ему здесь надо?» Дети появлялись в дверях по одному или небольшими группами. Среди немногих, что пришли за детьми и сейчас брали их за руку, господин средних лет не увидел, к своей досаде, ни одной служанки. Две-три горничные в шляпках среди встречающих, кажется, были, а служанок ни одной.
Господин средних лет – назовем его для краткости синьором М. – буркнул: «Так я и знал», – и медленно направился в сторону портиков улицы Двадцатого сентября. Портики выглядели примерно так же, как сорок лет назад, да и школьное здание не претерпело видимых изменений. А вот сам синьор М. сильно изменился и сознавал это, но он избегал смотреть на свое отражение в витринах магазинов, что позволяло ему забыть, что сорок лет не прошли для него бесследно. Поэтому он отдал шедшей ему навстречу женщине пустую коробочку от съеденного второго завтрака, а также завернутые в клеенку и стянутые резинкой учебники, и женщина повела его за руку к улице Уго Фосколо по многолюдному проезду, по которому, не признавая человека с палкой, как называли в то время регулировщика уличного движения, двигались в обе стороны повозки и автомобили. В начале улицы, носящей имя певца «Граций»[29]29
Неоконченная поэма Уго Фосколо (1778–1827).
[Закрыть], синьор М. высвободил руку из руки женщины и побежал вперед. Согбенная старуха семенила за ним, коробочка и связка книг дрожали у нее в руках, она все больше отставала, не в силах угнаться за этим баловником.
Синьору М. было прекрасно известно, что он уже давно не баловник и что старая Мария умерла тридцать лет назад в платной богадельне, куда ее поместили, когда в доме стало невозможно терпеть присутствие восьмидесятилетней женщины, превратившейся в полную развалину, чтоб не сказать в живой труп. Он это знал, но поскольку улицы и дома между колледжем ордена барнабитов и домом, где он жил сорок лет назад, сохранили почти прежний вид, ему не казалось безумием воскресить покойную блюстительницу его детских прогулок. Зачем ему понадобилось приходить к концу уроков в младших классах именно этой школы, если не для того, чтобы снова увидеть Марию? Осталось всего два места, где он мог ее воскресить: этот путь и кухня в отчем доме в Монтекорво, порог которого синьор М. не переступал уже много лет: другие дома, разрушенные или перешедшие к новым владельцам, были не в счет.
Синьор М. остановился у ограды Аквасолы[30]30
Парк в Генуе.
[Закрыть] и сел на тумбу. «Нужно ее подождать, – повторял он. – Она слишком отстала».
Старая от рождения, неграмотная, согнутая и бородатая, Мария стояла на страже благополучия чужой семьи еще до того, как старший М. женился и произвел на свет достойных отпрысков: с пятнадцати до восьмидесяти лет она была судьей и распорядительницей в своем новом доме. Разумеется, у нее был и свой дом, но, чтобы попасть туда, ей приходилось ждать переезда на лето в Монтекорво, а оттуда еще десять часов идти пешком. В первые два или три лета Мария еще предпринимала это путешествие, но потом, когда поняла, что ее там уже успели забыть или считают не своей, чужачкой, окончательно оторвалась от родных пенатов. Для нее стали своими два дома, городской и дача, стали своими чужие дети, которых она водила в школу, – двое детей с разницей в тринадцать лет, требовавшие заботливого внимания и после того, как выросли. Радостное ощущение жизни рождается из повторения определенных поступков и из верности определенным привычкам, из возможности сказать себе: «я буду делать то же, что и раньше, но не в точности то же самое». Рождается из другого в том же самом, и это одинаково как для человека неграмотного, так и для писателя.
«А вот и она», – сказал синьор М., увидев ее вдалеке, и побежал в сторону улицы Серра, начав задыхаться от астмы с первых метров Подъема капуцинов. Наверху он обнаружил молочную, где когда-то останавливался выпить стакан молока с печеньем «Лагаччо». Он и сегодня сел за столик в саду, но с огорчением обнаружил, что находится в современном кафе, где запах парного молока сменился терпким запахом эспрессо. Несколько секунд он боролся с желанием встать и уйти. Сделать это ему помогло появление официанта. «Я ошибся», – сухо сказал синьор М. и выбежал из кафе под удивленными взглядами немногочисленных посетителей.
Подошла запыхавшаяся Мария, и некоторое время он сдерживал шаг, стараясь идти рядом. Ему нравилось подтрунивать над ней, и его колкости становились, чем дальше, тем менее безобидными. Она была девочкой, когда через ее родные края проходили войска Наполеона. Как же ей удалось постоять за себя? Не выдумка ли ее хваленая невинность?
На самом деле Мария родилась через полвека после наполеоновского похода, но она этого не знала и решительно отнекивалась, хотя не могла привести ни одного довода в свою защиту.
Она говорила, что не помнит никаких солдат и офицеров; у нее был жених, он ни разу к ней не притронулся, она не позволяла. Он уехал из деревни на поиски работы, и с тех пор ни разу не дал знать о себе. Наверняка, давным-давно умер.
Синьору М. не хотелось касаться темы, которую он считал неподходящей для десятилетнего мальчика, каким представил себя, но ни одна другая тема на ум не приходила. Вернувшись в детские годы, он не смог освободиться от части своей жизни, связанной с более поздним временем. Он снова видел Марию в богадельне, ее уже не держали ноги, но это не мешало ей воевать с соседками и жадно экономившими сахар монахинями, он перечитывал извещение о ее смерти, полученное спустя много лет после того, как он покинул родительский дом. Кто знает, где она похоронена? Синьор М. никогда не был на ее могиле. Он редко вспоминал о Марии, она являлась ему лишь в самые мрачные часы его жизни. Нищая, неграмотная старуха, чье существование в этом мире было бессмысленным, бесполезным. Несомненно, он оставался единственным человеком, сохранившим, пусть зыбкую, память о ней. Иногда он боролся с этой памятью, старался избавиться от нее, как избавляются от изношенной одежды. Во всех домах, пока они не поменяли хозяев, есть какая-нибудь пустая склянка, какая-нибудь безделушка, которую никто из новых жильцов не решается выбросить. В жизни синьора М., у которого больше не было дома, не осталось ничего, что могло бы претендовать на роль табу, кроме этой трясущейся, задыхающейся тени. Годами он тщетно отталкивал ее от себя, а сейчас она шла рядом, тяжело дыша, с трудом поспевая за ним.
Бесполезное существование? Неправда, мысленно возражал себе синьор М. Когда на земле не будет больше ни одной старой служанки, когда все соединительные механизмы в мире обретут названия и перестанут довольствоваться отведенной им ролью, а чаши на весах прав и обязанностей придут в полное равновесие для всех и каждого, разве найдется на свете кто-нибудь, кому посчастливится возвращаться из школы с призраком, кто-нибудь, кто сумеет победить страх одиночества, чувствуя себя под защитой идущего рядом ангела в образе бородатого страшилища?
Синьор М. подошел к парапету: отсюда внизу, там, где кончались серые крыши, был виден порт, маяк, море, зыблемое ветром по ту сторону волнорезов. Вниз можно было попасть на лифте, который поднимался из центра города. Время от времени кабина лифта приходила, и вышедшие из нее пересекали маленькую площадь, не оглядываясь: зачем оглядываться, если картина за спиной хорошо знакома?
Чей-то голос окликнул его по имени.
– Ба, вот это встреча! Что ты здесь делаешь в одиночестве? Если не ошибаюсь, последний раз мы виделись лет тридцать назад.
Это был школьный товарищ – они учились вместе в старших классах, – его ровесник. Лицо ничего ему не говорило. Роясь во мраке памяти, он попытался вспомнить фамилию. Бурламакки? Каччапоти? Кажется, в ней было четыре слога…
– Да уж, – сказал синьор М. – Рад встрече. – Я тут случайно, проходил… один… и на минутку остановился…
Он заикался. Заметил ли что-нибудь школьный товарищ? Он оглянулся и увидел у парапета двух или трех старух с детьми. Старухи не имели к нему отношения. Мария еще не успела подойти или ушла вперед.
– Я опаздываю, – сказал он и поспешил к лифту. – Пока. Надеюсь, увидимся… рано или поздно… До встречи…
Он вошел в лифт, двери закрылись, и кабина устремилась вниз. Покачав головой, школьный товарищ пошел своей дорогой.








