355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эудженио Монтале » Динарская бабочка » Текст книги (страница 4)
Динарская бабочка
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 02:00

Текст книги "Динарская бабочка"


Автор книги: Эудженио Монтале



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 15 страниц)

ВОЙТИ ВО ВКУС

Не успели они сесть за столик, а она уже знала, что заказать, жестом подозвала молодого официанта, и тот подошел с меню в руке.

– Двойное консоме, пулярда на решетке, печеное яблоко и манценил.

– Манценил? Что это? – спросил господин, который был с ней. – Я знаю ядовитое дерево с таким названием. Уснуть под ним – значит никогда не проснуться. Это растение-убийца[31]31
  Манценил – дерево, растущее на Антильских островах и обладающее наркотическими свойствами. Человек, заснувший под сенью манценила, по преданию, умирал в сладких грёзах.


[Закрыть]
.

– А также сногсшибательный напиток: говорят, он представляет собой настой плодов рожкового дерева. От него приятно мутится сознание. Но одной порции мало: в день надо выпить не меньше трех-четырех бокалов.

Она показала на рекламный плакат: мужчины и женщины с волосами яичного цвета, в вечерних нарядах, лежали в тени большого дерева, вооружившись ручными гранатами в виде бутылок пенистого напитка, на лицах – блаженные улыбки.

Господин продолжил изучение меню, мучительно выбирая, что заказать. На помощь ему пришел пожилой, чисто выбритый официант с картой вин.

– «Кьяретто», «Бардолино», «Кьянти»? Фриулийский «Токай»? «Кластидио»? Вальтеллинский «Рай»? Или «Ад»?

– Пусть будет «Рай». Пока все. Я должен подумать. Подавайте даме.

Официанты удалились. Господин снова уткнулся в меню.

– Форель отварная в красном вине, – читал он вслух. – Камбала янтарная à la meunière[32]32
  В кляре (франц.).


[Закрыть]
. Угорь по-ливорнски. Нет уж, спасибо. Это блюдо вызывает у меня в памяти илистую канаву недалеко от моего дома. Кто знает, существует ли она еще. Она петляла, а может быть, и до сих пор петляет между каменными глыбами и зарослями камыша, и подойти к ней можно было далеко не везде. Если долго лили дожди, после них оставались бочаги, вокруг которых толпились прачки, и в эти бочаги попадали угри – лучшие в мире. Маленьких бледно-желтых угрей трудно было увидеть сквозь жирную толщу мыльной воды. Чтобы поймать угря, следовало огородить один из таких бочагов кусками шифера, воткнутыми в дно, вычерпать горстями воду и прежде, чем она просочится обратно, войти босиком в яму и шарить руками в камнях и гнилой траве на дне. Если угря удавалось обнаружить и у нас была вилка, дело оставалось за малым: удар – и через секунду поддетый на вилку кровоточащий угорь извивался уже наверху, на краю ямы. Без вилки поймать угря было сложно, он выскальзывал из рук, прятался в пузырящемся мыльном осадке на дне. Чтобы добыть двадцатисантиметрового угря, скользкого, грязного, наполовину выпотрошенного орудием ловли, нужно было потратить не меньше получаса.

– И ты его ел? – спросила она, – намазывая горчицу на полупрожаренную пулярду, полосатую от решетки.

– Мы ели его втроем или вчетвером, поджарив на костре из соломы и бумаги. Он пахнул дымом и грязью. Вкусный – пальчики оближешь. Но наш обед состоял не только из него. Обычно к этому времени мы успевали приготовить кое-что еще: например, славку. Два-три часа мы сидели, притаившись, под кривым тополем в узком проходе между оранжереей и кустами смолосемянника, образующими живую изгородь. У моих товарищей были рогатки с резинкой, а у меня – пневматический «Флобер», заряженный несколькими патронами.

Мы видели, как медового цвета птичка прыгает с ветки на ветку фигового дерева; она питалась его плодами, открывая их ударами тонкого клюва. На тополь она перелетала редко, а прятаться под фиговым деревом мы не могли, чтобы не спугнуть ее. За лето славка (для нас это всегда была она, всегда одна и та же) садилась на тополь всего лишь раз или два, порхнув над узким проходом. Если выбранная ею ветка оказывалась слишком высокой или слишком густой, мы сдавались, но если вдруг она садилась низко, на открытом месте, мы дружно стреляли – я из ружья, а мои товарищи из рогаток.

Она падала, кувыркаясь, еще живая; и вот она лежит на земле, в уголке клюва застыла капелька крови, мгновение – и черный блестящий глаз подернется пеленой. После того, как славка умирала, мы ощипывали теплое тельце. В воздухе кружило облачко легчайшего пуха, достаточно было слабого дуновения, чтобы унести его. Она оставалась голой, с гузкой, заплывшей жиром, желтой кожей, на мертвой головке еще держались несколько пушинок, но через минуту исчезали и они: их выпалывал жар костра из пиниевых шишек, Надетая на прут, она маслилась, потрескивая на огне, пока коптился угорь. Еще немного, и мы начинали пировать. В год два таких пира, каждый из которых был событием…

– А еду чем запивали? – спросила она, бесстрашно поднося ко рту целый океан манценила.

– Набирали в пыльных зарослях папоротника ведро воды и выжимали в нее дюжину недозрелых, величиной с грецкий орех, лимонов.

Некоторое время господин задумчиво молчал, но вот он поднес к губам бокал «Рая», отпил глоток и, поморщившись, заключил:

– Нет, это не то.

– Тебе бы следовало привыкнуть к манценилу, – сказала девушка, пытаясь найти в сумочке из крокодиловой кожи карандаш для бровей. – От него не умирают. С ним уходят любые воспоминания. После него ты почувствуешь себя, как последняя трусиха, которая перепрыгнула через глубокую канаву и теперь ничего не боится. Но ты предпочитаешь сидеть в канаве и ловить угрей прошлого.

К столику неуверенно подошел официант.

– Шатобриан? – спросил он. – Суфле из омаров в бокале? Улитки по-бургундски? Дюжина или две? Ломтик рейнской семги? Или желаете начать с закуски? Тогда могу предложить гренки с паштетом из дичи.

– Я бы съел ножку славки, поджаренную на иглице, – хмуро ответил господин, – и угря в мыльном маринаде. Жаль, что это невозможно. Счет, пожалуйста. – Он извлек из бумажника длинную голубую купюру, положил на тарелочку и повернулся к девушке. – Пойдем? В следующий раз я тоже начну с манценила, обещаю.

– Начнешь и продолжишь, – сказала она. – Чтобы войти во вкус, одного раза недостаточно.

В БАСОВОМ КЛЮЧЕ

– Начиная с этого ре вы должны прикрыть звук, петь в маску, – объяснил старый учитель, перебирая клавиши. – Немного погодя, если нужно, откроете ми бемоль, но пока… Скажите «у». Вот так: «О-о-о-уууу…». Очень хорошо.

Звуки собственного голоса казались мне замогильным, нечеловеческим воем, но старый учитель был мною доволен. Маленький, сгорбившийся над роялем, милый, смешной, он модулировал ноты яйцевидным голубиным ротиком, который с трудом открывался между свесами пышных седых усов и трясущимися фалдами пегой бороды. С горящими за толстыми линзами очков глазами, он вдохновенно выводил рулады столетнего соловья.

Окна (мы были на верхнем этаже) выходили на широкую квадратную площадь, уставленную зонтами и прилавками рыночных торговцев. Вдалеке, верхом на вечно вздыбленном бронзовом коне, аргентинский генерал героически рассекал саблей воздух. Направо начинался ведущий к морю бульвар, тихий, с вывесками акушерок и безвестных протезистов. Старый учитель жил далеко, но с этим приходилось мириться. Он, знавший Мореля и Наваррини[33]33
  Виктор Морель (1848–1923) – известный французский баритон, выбранный Верди в качестве первого исполнителя роли Яго в «Отелло» и Фальстафа в одноименной опере; творческая биография артиста связана и с Россией: он пел в Санкт-Петербурге (сезоны 1874–75 г. и 1878–79 г.), Москве, Одессе (1893 г.). Франческо Наваррини (1853–1923) – итальянский бас.


[Закрыть]
, заставивший рукоплескать петербургский Императорский театр и барселонский «Лисео», только он мог спасти меня от чудовищной некомпетентности преподавателей консерватории. Урок начинался очень рано, в половине девятого утра, и продолжался, как правило, тридцать минут. В начале десятого я уже входил в читальный зал городской библиотеки, в это время полупустой. Большого выбора книг там не было. Библиотекарь не любил, чтобы его беспокоили, но я обходился без его помощи: в одном из постоянно открытых шкафов мне повезло найти корм на много месяцев. Я прочел тогда многие книги Леметра и Шерера, который открыл Амиеля[34]34
  Жюль Леметр (1853–1914) – французский поэт, драматург и литературный критик; в 80-х годах публиковал стихи в духе «Парнаса». Вильгельм Шерер (1841–1886) – немецкий филолог, глава школы литературоведов-позитивистов. Анри Фредерик Амиель (1821–1881) – французский писатель и философ. Отличался отрицательным отношением к демократии, исповедовал культ исключительных натур.


[Закрыть]
. Систематические уроки пения тем временем продолжались. Постепенно я свыкался с неосуществимостью мечты о любимых партиях. Прощай, Борис, прощай, Гурнеманц, прощай, Филипп II[35]35
  Персонажи опер Мусоргского «Борис Годунов», Вагнера «Парсифаль», Верди «Дон Карлос».


[Закрыть]
; следовало забыть про ноты ниже первой линейки, заупокойное пение евнуха Осмина и Зарастро[36]36
  Персонажи опер Моцарта «Похищение из Сераля» и «Волшебная флейта».


[Закрыть]
. Старый учитель был тверд. Но и при новом регистре он не позволял мне особенно надеяться на возможность увидеть себя в феске Яго или с моноклем и табакеркой Скарпии[37]37
  Персонаж оперы Пуччини «Тоска».


[Закрыть]
. Он ненавидел «новации», считая, что они погубят меня. Моим стилем должно было стать традиционное бельканто: Карл V, Валентин, Жермон-отец, сержант Белькоре, доктор Малатеста[38]38
  Персонажи опер Верди «Эрнани», Гуно «Фауст», Верди «Травиата», «Любовный напиток» и «Дон Паскуале» Доницетти.


[Закрыть]
– вот партии для меня.

«Giardini dell’Alcazar – de’ mauri Régi delizie – oh quanto…»[39]39
  Слова Астольфо из его дуэта с Гаспаро (Второй акт оперы Доницетти «Фаворитка»).


[Закрыть]
Четырехкратное до, подобное ударам гонга, затем клубок арабесок и переливов на пути к грандиозному пронзительному фа, перелетавшему статую генерала, и в завершение – умопомрачительное срединное до. Так выходит на сцену Альфонс XII, король Кастилии, так свою битву выиграл сорок лет назад старый маэстро, когда бразильский император Дон Педро, аплодируя ему, едва не отбил ладоши. Увы, я не узнавал свой прежний голос и не мог понять, как относиться к новому. В моем распоряжении был другой инструмент, вот и все. Отзанимавшись полчаса, я уступал место сразу трем ученикам. После меня очкастый бухгалтер из «Ллойд Сабаудо», фельдфебель карабинеров (синьор Каластроне) и коротконогая дама с тонкой талией и пагодой накладных локонов, жена промышленника, который ее не понимал (это она сказала мне сразу), репетировали трио из «Ломбардцев» Верди. Однажды, сидя на площади в двух шагах от прилавка с кефалью и кальмарами, я долго слушал перепевы («Quai voluttà trascorrere…»), изливаемые на недовольных прохожих. Мадам Пуаре несколько раз приглашала меня в гости. Она жила на небольшой вилле с кружевным фасадом и башенками, к которой вел подъемный мост. Мы знали ее под настоящей фамилией – ди Караваджо, Пуаре была фамилия мужа. Она дебютировала в «Сельской чести» Масканьи на сцене города Понтремоли, после чего исчезла из поля зрения. Она не взяла ничем, кроме голоса. От нее я узнал, что старый маэстро, со мной неизменно застегнутый на все пуговицы, считал меня единственным стоящим учеником, подаренным ему судьбой за пятнадцать лет преподавания. Единственным, разумеется, после самой мадам. Неужели они все сговорились и издеваются надо мной? Мне трудно было поверить, что это не так. Я решил осторожно выведать мнение о себе старого маэстро, и он развеял мои сомнения. Я услышал, что ни синьора Пуаре (куда уж ей!), ни инженер из городского трамвайного депо, который воем Амонасро[40]40
  Персонаж оперы Верди «Аида».


[Закрыть]
заставлял торговцев рыбой удивленно задирать головы, ни дочь директора психиатрической лечебницы (таинственная Миньон и коварная принцесса Эболи[41]41
  Персонажи опер «Дон Карлос» Верди и «Миньон» Тома.


[Закрыть]
), ни жеманный дрожащий Неморино[42]42
  Персонаж оперы Доницетти «Любовный напиток».


[Закрыть]
бухгалтера, ни даже (особенно этот!) бедный синьор Каластроне, в подметки мне не годились. Им всем не хватало того, что он называл «перец под хвост». В «Santa medaglia» Валентина, юного героя с конопляной шевелюрой, в сцене с крестами и сцене смерти[43]43
  Имеются в виду ария «Священный медальон» (итал.) Валентина и сцены с его участием из оперы Гуно «Фауст».


[Закрыть]
, если все будет хорошо, меня признают новым Кашманом[44]44
  Джузеппе Кашман (1850–1925) – итальянский баритон.


[Закрыть]
. После этого разговора я готов был провалиться от стыда. Именно мне, библиотечной крысе, повезло с перцем под хвостом? А что толку, если на мою долю приходились самые пресные партии оперного репертуара?

Возможно, все и было бы хорошо, не вмешайся в дело сам черт: с перцем или без перца, удача, не успев улыбнуться, показала мне хвост. Однажды, вернувшись после недолгого перерыва в занятиях с дачи, я узнал о скоропостижной кончине старого маэстро. Я увидел его лежащим на узком холостяцком одре, среброкудрого, в черном костюме. Он стал совсем маленьким. Комнату украшали дипломы, царские медали, венки из искусственных цветов и рамки с газетными вырезками. Любимые ученики сменяли друг друга возле усопшего, поддерживая форму тихими ми ми ми в маску. После похорон я снова уехал на дачу, а вскоре меня поглотила пармская казарма «Ла Пилотта». Если пение рифмуется с терпением, то для меня оно рифмовалось с терпением старого маэстро. Думаю, он унес с собой в иной мир и ту звучащую мечту, то свое поющее alter ego, которые, почти без моего ведома, но определенно за мой счет открыл и искусно создал во мне – быть может, чтобы вновь обрести свою далекую молодость. Когда много лет спустя я поддался искушению проверить себя, сидя над клавишами, то обнаружил, что глухое ми Великого Инквизитора и контрабасовое ре толстого Осмина вернулись на прежнее место. Но к чему они были мне теперь?

УСПЕХ

Вчера вечером старший клакер, должно быть, заснул на спектакле. (Хорошая, хотя и не самая популярная опера располагала ко сну, затрудняя дозирование одобрительных «браво».) Только этим я могу объяснить, почему арию баса из двух куплетов прервали несвоевременные аплодисменты в конце первого куплета, где не было ни музыкальной концовки, ни соответствующего голосового эффекта, чтобы оправдать неожиданные овации. Что случилось? А то, что старший клакер, проснувшись, подал не вовремя сигнал, только и всего. Ошиканный зрителями певец не сразу смог продолжить арию; но клака успела себя выдать, и когда бас, постепенно понижая голос, дотягивал заключительную ноту, никто уже не принял усталые хлопки, раздавшиеся в подозрительной части театра, за чистую монету.

К клакерам следует относиться с большим снисхождением. Вряд ли им хорошо платят за ту понятную роль, какую они играют в случаях, когда публика оказывает несправедливо холодный прием представителям оперного искусства. Без аплодисментов опера, мелодрама не согревает сердце, перестает быть полноценным спектаклем. Не иметь возможности увидеть перед опущенным занавесом вышедших на поклон Радамеса и Рамфиса после синхронного «Immenso Ftà»[45]45
  «Великий Пта…» (итал.). Начало дуэта Радамеса и Рамфиса из Первого акта оперы Верди «Аида».


[Закрыть]
, отказаться от желания разглядеть с близкого расстояния их халаты, тюрбаны, значит лишиться половины удовольствия, которое может доставить «Аида»; не поддержать одобрительным аханьем слова Спарафучиле, только что предложившего Риголетто гнусную сделку, значит, по меньшей мере, расписаться в собственном бездушии, в полном отсутствии сочувствия ближнему. То, как он произносит эти слова, – звук не сложный, но это не просто звук, а символ всей жизни подводного обитателя. Кто жил в съемных комнатах, в третьеразрядных гостиницах и пансионах, слышал тысячи раз подобные «голоса из подполья», не имеющие никакого отношения к Достоевскому.

Вчерашние аплодисменты вернули меня назад, в то время, когда клакеров вербовали среди брадобреев. Клакерство не было их профессией, оно было страстью, и нет ничего плохого в том, что эта страсть приносила им еще и крохотный доход. Меня самого, когда я решил брать уроки бельканто, приобщил к «кругу посвященных» мой парикмахер Пеккиоли. Главный клакер в городе, Пеккиоли был оперным гурманом и редко использовал в качестве сигнала щелчок пальцами. В самых известных местах, в конце наиболее эффектных арий, он предоставлял свободу действий своим адептам и зрителям с билетами, приобретенными в кассе. Для себя он оставлял исключительно трудные случаи; какое-нибудь pianissimo, какое-нибудь редкое diminuendo, самые рискованные низкие ноты. И вот тут у него вырывалось чуть слышное, но такое естественное «браво», что никому в голову не могло прийти, что за этим шепотом стоит цена, тариф.

Должен сказать, что я не принадлежал к числу его любимых клиентов, пока не доверил ему свою певческую судьбу. Как редкий клиент из тех, кто прибегает к услугам парикмахера лишь для того, чтобы постричься, и отказывается от мытья головы, от лосьонов и дорогих массажей, я не мог пользоваться его расположением. Тем не менее, однажды он решил прибегнуть к моей временной помощи, и как-то вечером я оказался в отряде его клакеров. Случай был необычный и потому сложный. Богатый житель нашего города, переселившийся в Италию из Аргентины, давал концерт из своих сочинений. Хосе Ребилло, художник-пуантилист и автор разнообразных музыкальных произведений, не был композитором в собственном смысле слова, говорили даже, что он не знает нот и сочиняет музыку для своей пианолы, вырезая ножницами бумажные ленты и перфорируя их при помощи специальных пробойников. Продукцию его пианолы записывали, гармонизировали и оркестровали другие.

В то время едва ли не единственным, с кем ассоциировалась музыка будущего, был Вагнер, к которому уже достаточно терпимо относилось большинство меломанов. Но такой музыки, как у синьора Ребилло, состоящей из одних скрипучих диссонансов, никто еще не слышал. Кем он был, этот Ребилло – гением или сумасшедшим? Если судить по названиям его сочинений (я помню «Умирающую кувшинку», поданную как «музыкальный натюрморт»), должен признать, что он был, по меньшей мере, предвестником. Но понять это тогда мне было труднее, нежели теперь.

Итак, я вошел в театр «Политеама»[46]46
  Название театров в разных городах Италии. В данном случае – оперный театр в Генуе.


[Закрыть]
по бесплатному билету с намерением исполнить свой долг; но когда умирающая кувшинка испустила последний вздох, и я собрался уже зааплодировать, все ярусы недовольно засвистели и слабый крик «Да здравствует Ребилло» потонул в почти единодушном вопле «Баста! Долой автора! Гнать его из театра!», а кому-то и этого показалось мало, и он заорал: «Смерть Берилло!», переиначив, на зависть самому изобретательному поэту, имя композитора. Что это было? Работа вражеской клаки? Или синьор Ребилло успел нажить в городе массу врагов? Не знал и не знаю. Пеккиоли сидел далеко, и я, растерявшись, поспешил присоединиться к большинству и трусливо завопил вместе с другими «Долой! Вон из театра!» Концерт закончился свистом и гоготом. Проталкиваясь к выходу, я постарался не попасться на глаза своему «начальнику».

Несколько месяцев спустя знакомые привели меня в дом к композитору, которого я освистал. Ребилло жил в неоготической башне с декоративным подъемным мостом впереди. Целыми днями он дырявил бумажные ленты и разбрызгивал разноцветные точки по внушительного размера холстам. Он говорил на лигурийском диалекте с примесью креольских слов, и его исключительным чтением были «Prensa»[47]47
  «Пресса» (исп.).


[Закрыть]
и «Scena Illustrata». Почему он помешался на авангарде, для всех осталось загадкой. Высокий, крупный, лысый, усатый, он, при всем своем невежестве, был, вероятно, самым одержимым человеком, какого когда-либо видел свет. Возможно, в Париже, да и то лет через двадцать, его приняли бы всерьез, но в нашем здравомыслящем торговом городе у него не было шансов. А ведь Ребилло водил знакомство не только с нахлебниками и клакерами, народом, наведывавшимся к нему исключительно в час ужина и выплаты гонорара за свои услуги. Его лучшим другом и конфидентом был почтовый чиновник, господин Армандо Рикко, маленький, гладко выбритый человечек с моноклем на шнурке, автор несметного числа парнасских сонетов. В каждой его строке было не меньше двух диэрезов[48]48
  Диэрез – две точки над «i», указатели полноценного слога в итальянском силлабическом стихе.


[Закрыть]
, в чем он, по его словам, превосходил своего бога – великого Чеккардо[49]49
  Чеккардо Роккатальята-Чеккарди (1872–1919) – итальянский поэт.


[Закрыть]
. Рикко утверждал, что стоит поэту написать хоть одну строчку в прозе, и он разучится писать стихи. Ему нравились изящные слова, вместо «человек» он говорил «человеческое существо» и при этом делал вид, будто терпеть не может Д’Аннунцио. За свою долгую жизнь он не опубликовал ни одного сонета, что не помешало ему до конца дней оставаться высокомерным. Он говорил, что творит для потомков. Около полуночи, когда сотрапезники и парикмахеры уходили, Ребилло и Рикко оставались вдвоем, хозяин дома запускал свистящую и чихающую пианолу, и Рикко читал свои стихи, выделяя голосом диэрезы и закатывая глаза.

В лунные ночи морская волна мягко разбивалась об эскарп, защищавший неоготическую башню синьора Ребилло, как, думаю, разбивается и сегодня, даже если башня не устояла. Мне неизвестно, что стало после смерти композитора с горами бумажных рулонов, которыми было забито святилище его искусства. Меньшего труда стоило уничтожить стихи Армандо Рикко, умершего в безвестности.

Подобные встречи открыли мне истину, ведомую немногим: искусство служит утешением в первую очередь для неудавшихся художников. Вот почему оно, искусство, занимает такое место в жизни людей; вот почему композитор Ребилло и поэт Рикко, которых, сам того не желая, вызвал в моей памяти незадачливый клакер, быть может, заслуживали слов воспоминания – знака признательности каждого благородного человека своим учителям.

«IL LACERATO SPIRITO…»

Я видел коллекцию старых вокальных пластинок под аккомпанемент фортепьяно, записанных между 1903 и 1908 годом, и кое-что из нее слышал. Посвятил меня в тайну своей фонотеки преклонного возраста господин, поздний хранитель певческих реликвий тех лет. В дни его молодости (сорок лет назад) по бельканто уже звонили колокола. Золотой век не знал пластинок, и, когда новое изобретение позволило «консервировать» последние славные голоса (надо сказать, что первые восковые цилиндры были похожи на банки томата), недостатки нового технического средства позволили бальзамировать лишь тень. Все пели дребезжащими, бесцветными, искаженного тембра голосами. Особенно неузнаваемыми становились низкие голоса. Только посвященный способен сегодня «восстановить» мольбу из «Еврейки»[50]50
  Опера французского композитора Жака Франсуа Галеви (1799–1862), известная также под названиями «Жидовка» и «Дочь кардинала».


[Закрыть]
«Если вечно угнетенные…» в том виде, в каком она прозвучала на заре столетия из уст увенчанного славой двухметрового великана Наваррини.

Тогдашние корифеи не без оснований плохо восприняли новинку. Перспектива предстать перед потомками изуродованными испугала их: «Лучше пусть нас забудут, – подумали они, – чем услышат такими». Но потом кто-то сдался, кто-то попал в ловушку. В 1903 году на премьере «Африканки»[51]51
  Опера немецкого и французского композитора Джакомо Мейербера (1791–1864).


[Закрыть]
в нью-йоркском театре «Метрополитен» кому-то за кулисами удалось записать сцену высадки Васко да Гамы и вдохновенное ариозо «О paradiso» в исполнении тенора де Решке[52]52
  Ян Мечислав Решке (1849 или 1850–1925) – оперный певец польского происхождения, дебютировавший в 1874 г. на сцене венецианского театра «Ла Фениче» под именем Джованни ди Решке; в музыкальной литературе известен также под именем Жан де Решке.


[Закрыть]
, запечатлев на пластинке закулисный шум и овации зрителей. Вскоре пластинка была размножена.

Запись, которую я слышал, считается единственным существующим сегодня экземпляром и как предмет антиквариата представляет огромную ценность. Только тот, кто знает наизусть это ариозо из оперы Мейербера и для кого не секрет, с какими неимоверными трудностями связано его исполнение, в состоянии разобрать слова; остальные слышат прерываемое отдельными выкриками шипение и металлическое замирающее си-бемоль в конце, тонущее в криках и аплодисментах, которые кажутся издевательскими. От Жана де Решке больше ничего не осталось: ни об одной другой записи старый коллекционер никогда не слышал.

Немногим более поздними должны быть запись арии «lo son l’umile ancella…» («Адриенна Лекурвер») в исполнении великой Анжелики Пандольфини, создательницы партии Адриенны, и запись дерзкой серенады Дон Жуана «De’ vieni alla finestra» в исполнении Виктора Мореля. Обильная ржавчина не мешает убедиться в необыкновенном звучании голоса Анжелики и в исполнительском произволе и пошлости одного из последних во Франции представителей итальянского бельканто. Зато совершенно не членораздельным оказывается «Home, sweet home»[53]53
  «Дом, милый дом» (англ.) – знаменитая песня из оперы «Клари» английского композитора Генри Роули Бишопа (1786–1855) на слова Дж. X. Пейна.


[Закрыть]
в исполнении шестидесятилетней тогда Аделины Патти, в то время как Таманьо в сцене смерти Отелло (Таманьо со стрекозиным голосом) не лишен проблесков былого величия.

Я слушал пластинки довольно долго, однако больше, нежели окаменевшие голоса, меня интересовала тайна, которую должен был носить в себе старый господин. И прежде чем откланяться, я без труда выудил ее.

Влюбленному в искусство пения, нерешительному, как клоун в опере Леонкавалло, ему трудно было сделать выбор между театром и жизнью, и он, робкий и взыскательный, самолюбивый и страшно неуверенный в себе, лучшие годы жизни тщетно пытался добиться безукоризненного исполнения знаменитой арии Якопо Фиеско в опере «Симон Бокканегра» Верди. С восемнадцати до пятидесяти лет он каждое утро, отложив помазок и бритву, отворачивался от зеркала и с намыленными щеками грозил кулаком запертым дверям мраморного дворца, что напротив генуэзского собора Святого Лаврентия, и рокотал: «A te l’estremo addio, palaggio altero!»[54]54
  «Прощай, величественный дворец!» (итал.).


[Закрыть]
, чтобы обрести мягкость в голосе при переходе к словам «II lacerato spirito del mesto geni-tore…»[55]55
  «Разрывающаяся душа убитого горем отца…» (итал.).


[Закрыть]
и затем опуститься в заключительном хрипе до самой низкой ноты (фа-диез большой октавы) в последних словах молитвы «Prega, Maria, per me».

Ария эта не трудная, но она требует исключительно зрелого голоса, тогда как в молодости старый господин свой голос достаточно зрелым не считал. Незрелый бас – все равно, что незрелый, несъедобный плод. Годы шли быстро, новые квартиры, казармы, гостиницы, пансионы, клиники, больницы и съемные комнаты сотрясали слова проклятья, голос созрел, зазвучал свободно, утратил натужность, но в один прекрасный день лишился тембра и густоты. Старый господин (тогда еще не такой старый) знал, что необходимо, ловя момент, вцепиться в те немногие дни совершенства, о которых он мечтал, поразить всех знаменитыми словами проклятья и затем погрузиться навсегда в гордое молчание. Его друг, врач, прервавший блестящую карьеру, часто наведывался к нему, чтобы репетировать с ним дуэт из «Пуритан» Беллини «Suoni la tromba», но чаще, чтобы вдохновить его, хмуро тыча одним пальцем в клавиши рояля, на горькую исповедь шерифа Ренса[56]56
  Персонаж оперы Беллини «Девушка с Запада».


[Закрыть]
«Minnie, dalla mia casa son partito…» и на душераздирающую концовку «Or per un bacio tuo getto un tesoro», которая, увы, неизменно вызывала недовольство соседей и портье. Бывший врач тоже на много лет опаздывал с дебютом в ожидании зрелости, и в один прекрасный день у него лопнуло терпение, и, посчитав хрипотцу несовместимой с мечтой о партии шерифа, безумец выбросился из окна. Мучиться ему не пришлось: пронзенный пиками садовой ограды, он умер сразу.

Будущий коллекционер пластинок сделал из смерти друга надлежащие выводы и вскоре отказался от своих притязаний. Ему было уже за пятьдесят, и час, которого он ждал, возможно, давно прошел, чего никто, а уж тем более он сам, не заметил. Лишь иногда он, бреясь, вдруг отворачивался от зеркала и дрожащим голосом запевал «II lacerato spirito…». В ту же секунду рядом возникала тень его друга-врача, и слова замирали на губах. Впрочем, для кого бы он пел сегодня? Искусство в полном упадке.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю