355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эрик Хобсбаум » Нации и национализм после 1780 года » Текст книги (страница 8)
Нации и национализм после 1780 года
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 03:33

Текст книги "Нации и национализм после 1780 года"


Автор книги: Эрик Хобсбаум


Жанры:

   

Культурология

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 16 страниц)

еще более подчеркивали различие между «нами» и «ними». А между тем самый надежный способ сблизить враждующие группы беспокойного и склонного к возмущению народа – это объединить их в борьбе с «чужаками». Вовсе не требуется допускать абсолютный Primat der Innenpolitik[160]160
  Примат внутренней политики (нем.). – Прим. пер.


[Закрыть]
, чтобы признать: поощрение национализма в среде собственных граждан было весьма выгодно правительствам с точки зрения их внутренних интересов. И обратно, ничто не стимулировало национализм по обе стороны границы лучше, чем международный конфликт. Хорошо известно, какую роль сыграл спор 1840 г. по поводу рейнской границы в формировании как французских, так и немецких националистических клише.[161]161
  Во Франции он ввел в массовое обращение тему «естественных границ». Этот термин – вопреки историческому мифу – принадлежит, по существу, XIX веку. (Cf. D. Nordtann. Des Limites d'etat aux frontieres nationales, в кн. P. Nora (ed.). Les Lieux de Memoire, vol. II. P. 35–62 passim, esp. p. 52). В Германии бурная публичная кампания осени 1840 г. привела к «взрыву современного немецкого национализма как массового феномена», который почти мгновенно – и впервые в немецкой истории – был признан и одобрен государями и правительствами. Cf. Н. V. Wehler. Deutsche Gesellschaftsgeschichte 1815–1845/49. Bd. II, Munich, 1987. S. 399. Кроме того, она произвела на свет будущий квазинациональный гимн.


[Закрыть]

Естественно, государства стремились использовать все более мощные механизмы воздействия на своих граждан, и прежде всего начальную школу, чтобы внедрить в массовое сознание образ «нации» и ее исторического наследия, воспитать преданность ей и объединить всех граждан вокруг «страны и флага», для чего нередко «изобретались традиции» и даже сами нации.[162]162
  Е. J. Hobsbawm. Mass-producing traditions: Europe 1870–1914, в кн.: Е. J. Hobsbawm & Т. Ranger (eds.). The Invention of Tradition. Cambridge, 1983, ch. 7; Guy Vincent. L'Ecole primaire franfaise: Etude sociologique. Lyon, 1980, ch. 8: «L'Ecole et la nation», esp. P. 188–193.


[Закрыть]
Автор этих строк припоминает, как в середине 1920-х годов ему пришлось познакомиться с весьма неудачным образчиком подобного политического творчества. Это был свежеиспеченный национальный гимн, отчаянно пытавшийся внушить детям, что жалкая кучка провинций, оставшихся у Австрии после того, как прочие части обширной Габсбургской империи отделились или были отобраны, являет собой некое связное целое, достойное любви и патриотической преданности. Задача опуса не становилась легче от того, что указанные провинции не имели между собой ничего общего, кроме стремления подавляющего большинства их жителей присоединиться к Германии. «Немецкая Австрия», этот курьезный и недолговечный гимн, начинался словами: «О великолепная (herrliches) земля, как мы тебя любим!»; далее, как вы догадываетесь, следовал урок географии, переносивший нас от альпийских ледников и горных потоков в долину Дуная и город Вену; а в финале категорически утверждалось, что это новоявленное охвостье прежней Австрии и есть «моя родина» (der Heimatland).[163]163
  Впоследствии его сменил другой гимн; конкретной географии в нем было меньше, зато – поскольку немногие из австрийцев верили в Австрию – в нем более энергично подчеркивался немецкий характер страны, а кроме того упоминался Господь Бог. Между прочим, он был положен на ту же мелодию Гайдна, что и прежний габсбургский гимн, а также «Deutschland uber alles» («Германия превыше всего» (нем.). – Прим. пер.)


[Закрыть]

Хотя правительства разных стран занимались идеологическими манипуляциями вполне сознательно и целенаправленно, было бы заблуждением не видеть в этих опытах ничего, кроме исходившей сверху пропаганды. Ведь подобная обработка массового сознания приносила наибольший успех там, где она могла опереться на уже существующие чувства неофициального национализма: либо в виде низовой ксенофобии или простонародного шовинизма (само это слово, как и слово «джингоизм», восходит, очевидно, к демагогии водевилей или мюзик-холлов),[164]164
  См. Gerard de Puymege. Le Soldat Chauvin в кн.: Р. Nora. Les Lieux de Memoire, II, esp. P. 51 ff. Реальный Шовен, по всей видимости, гордился своим участием в завоевании Алжира.


[Закрыть]
либо, и это более вероятно, в виде национализма мелкой и средней буржуазии. Эти настроения не создавались заново, но лишь заимствовались и поощрялись правительствами, ведь те, кто этим занимался, оказывались порой в положении «учеников чародея». В лучшем случае они уже не могли полностью контролировать силы, выпущенные ими на волю, в худшем – сами становились их заложниками. Трудно поверить, к примеру, что британское правительство или британский правящий класс в целом действительно желали устраивать в 1914 году ту дикую оргию антигерманской ксенофобии, которая охватила страну после объявления войны, и, кстати говоря, вынудила британскую королевскую фамилию изменить свое почтенное династическое имя

Гвельфов («Ганноверская» династия) на имя Виндзоров, звучавшее не столь по-немецки. Ибо, как мы увидим в дальнейшем, тот тип национализма, который возник к концу XIX века, не имел внутреннего сходства с национализмом государственным, пусть даже и вступал с ним порой в контакт. Парадоксально, но в сущности он предполагал лояльность и преданность не «стране» как таковой, но лишь особой «версии» этой страны, иначе говоря – определенной идеологической конструкции. Слияние государственного патриотизма с негосударственным национализмом оказывалось делом политически рискованным и двусмысленным, ибо критерии первого были максимально широкими – например, во Франции они охватывали всех граждан республики, – тогда как критерии второго были гораздо уже – им соответствовали только те граждане Французской республики, которые говорили по-французски, а в предельных случаях – лишь белокурые люди с овальными лицами.[165]165
  О явных расистских мотивах в дискуссиях о французском национализме см.: Pierre Andre Taguieff. La Force du prejuge: Essai sur le racisme et ses doubles. Paris, 1987. P. 126–128. О новизне этого социально-дарвинистского расизма см.: Gunter Nagel. Georges Vacher de Lapouge (1854–1936). Ein Beitrag zur Geschichte des Sozialdarwinismus in Frankreich. Freiburg im Breisgau, 1975.


[Закрыть]
А следовательно, потенциальная цена их взаимопроникновения была высока, в особенности там, где требование идентификации с одной определенной национальностью отталкивало другие, не желавшие ассимилироваться или поглощаться ею. По-настоящему однородных в национальном отношении государств, вроде Португалии, в Европе было довольно мало, хотя в середине и даже в конце XIX века оставалось весьма значительное число групп, потенциально классифицируемых как «национальности» и, однако, не пытавшихся оспаривать претензии «нации» официально господствующей, а также громадное множество отдельных лиц, которые активно стремились к ассимиляции с той или иной преобладающей национальностью и к усвоению ее литературного языка.

Но если отождествление государства с определенной нацией было чревато возникновением «контрнационализма», то сам процесс модернизации государства делал подобное еще более вероятным, ибо он предполагал унификацию и стандартизацию жизни граждан, – главным образом с помощью письменного «национального языка». Этого требует как прямое управление огромным числом граждан, осуществляющееся современными правительствами, так и развитие техники и экономики, поскольку указанные факторы делают всеобщую грамотность желательной, а массовое среднее образование – настоятельной необходимостью. Данная проблема порождается самим масштабом тех задач, которые решает современное государство, и необходимостью непосредственного контакта между государством и его гражданами. А потому массовое образование должно осуществляться на живом народном языке, тогда как в образовании узкой элиты можно использовать язык, который не понимает и на котором не говорит большинство населения; а в случае с «классическими» языками, вроде латыни, классического персидского или классического письменного китайского – вообще никто. Административные или политические дела на вершине общества могут вестись на языке, непонятном для широких масс – так, венгерское дворянство использовало в парламентских заседаниях латынь вплоть до 1840 года, а в индийском парламенте английский используется до сих пор – однако избирательную кампанию в условиях демократического избирательного права можно проводить лишь на языке народа. Тенденции развития экономики, техники и политики делают язык массового устного общения все более важным и необходимым, с появлением кинематографа, радио и телевидения роль его возрастает еще быстрее, и в итоге языки, первоначально задуманные или функционировавшие в качестве «лингва франка» для не способных понять друг друга носителей разных диалектов или как литературные языки образованной элиты, могут превратиться в национальное средство общения (классический китайский, «бахаса Индонезия», «филиппино»).[166]166
  О Филиппинах см. «Land of 100 tongues but not a single language» (New York Times, 2 December, 1987). О проблеме в целом см.: J.Fishman. The sociology of language: an interdisciplinary social science approach to language in society в кн. T.Sebeok (ed.). Current Trends in Linguistics, vol. 12. The Hague-Paris, 1974.


[Закрыть]

Если бы выбор «официального» языка нации определялся лишь соображениями элементарного удобства, сделать его было бы сравнительно несложно. Следовало бы попросту предпочесть тот язык, на котором говорит и/или который понимает наибольшее число граждан, или же тот, который способен в максимальной степени облегчить общение между ними. Подобными вполне прагматическими аргументами руководствовался Иосиф II, когда в качестве административного языка своей многонациональной империи избрал немецкий; а также Ганди, предполагавший сделать языком будущей независимой Индии хинди (сам он говорил на гуджарати); по тем же причинам с 1947 года средством национального общения в этой стране стал английский – как язык, наименее неприемлемый для большинства индийцев. В многонациональных государствах эту проблему можно было решить (в теории), предоставив «разговорному языку повседневного общения» (Umgangsprache) определенный официальный статус на соответствующем административном уровне. Чем ниже образовательный уровень и чем сильнее привязанность к определенной местности у различных языковых общин, т. е. чем ближе их существование к традиционному укладу деревенской жизни, тем меньше возникает поводов для столкновений между ними в лингвистической сфере. А потому даже в самый разгар конфликта между чехами и немцами в Габсбургской империи всё еще можно было написать следующее: «Мы вправе считать само собой разумеющимся, что даже те, кто не занимает в многонациональном государстве официальных должностей, – например, торговцы, ремесленники, рабочие – испытывают потребность, более того – настоятельную необходимость в изучении второго языка. Менее всего эта объективная необходимость затрагивает крестьян, поскольку сохраняющаяся до сих пор замкнутость и самодостаточность сельской жизни приводит к тому, что на практике крестьяне редко сознают близость иноязычных поселений (по крайней мере, в Чехии и Моравии, где деревенские жители обеих национальностей имеют один и тот же экономический и социальный статус). Лингвистические границы в таких районах веками могут оставаться неизменными, – главным образом, по причине сельской эндогамии и того обстоятельства, что преимущественное право на приобретение [земельных участков] фактически принадлежит членам общины, а это весьма ограничивает приток поселенцев со стороны. Немногие пришлые „чужаки“ быстро ассимилируются и входят в состав общины».[167]167
  Karl Renner. Das Selbstbestimmung der Nationen in besonderer Anwendung auf Oesterreich. Leipzig and Vienna, 1918. S. 65. Это второе, переработанное издание книги Der Kampf der osterreichlischen Nationen um den Staat (1902). Ее автор, австромарксист, был сыном немца-крестьянина из Моравии.


[Закрыть]
В действительности, однако, вопрос о «национальных языках» крайне редко рассматривается с чисто прагматической точки зрения и еще реже – с позиций беспристрастно-объективного анализа. Доказательством этого служит нежелание признавать искусственный характер подобных языков и упорное стремление выдумывать для них историю и глубокие традиции.[168]168
  «Чтобы затушевать многочисленные элементы более поздних эпох, которые содержатся в литературных вариантах их языков, многие языковые сообщества создают и усиленно пропагандируют мифы и целые „родословные“ об их происхождении и развитии <…> Определенный вариант языка обретает „историю“ тогда, когда его удается ассоциировать с каким-то значительным духовным движением или великой национальной традицией» (J. Fishman. The Sociology of Language. P. 164).


[Закрыть]
И всего менее следовало ожидать практичности и хладнокровия в этом вопросе со стороны идеологов национализма – того национализма, который развился после 1830 года, а к концу века стал принимать новые формы. Ибо для них язык был душой нации и, как мы увидим далее, все более важным критерием национальности. Какой язык (или какие языки) нужно использовать в средних школах Целии (Цилии) – области, где группы немецко– и словенскоязычного населения жили рядом, – вовсе не было вопросом административного удобства. (В самом деле, именно этот частный вопрос вызвал в 1895 году целую бурю в австрийской политической жизни).[169]169
  W. A. Macartney. The Habsburg Empire. London, 1971. P. 661.


[Закрыть]
Все правительства многонациональных стран, кроме, пожалуй, самых «удачливых», на собственном опыте узнали, сколь взрывоопасной может быть языковая проблема.

Острота ее усиливалась оттого, что любой еще не связанный с государством национализм при подобных условиях неизбежно принимал политический характер. Ведь именно государство представляло собой механизм, который непременно следовало пускать в ход для того, чтобы превратить «национальность» в «нацию» или хотя бы сохранить ее, национальности, нынешний статус перед лицом исторической эрозии и ассимиляции. В дальнейшем мы увидим: главное, с чем имел и имеет дело лингвистический национализм, – это язык общественного образования и государственной службы. Речь идет прежде всего о «школе и канцелярии», как это не уставали твердить чехи, поляки и словенцы еще в 1848 году.[170]170
  P. Burian. The state language problem in Old Austria // Austrian History Yearbook, 6–7, 1970–1971. P. 87.


[Закрыть]
Речь идет о том, должно ли обучение в школах Уэльса вестись как на валлийском, так и на английском, или же только на валлийском; нужно ли присваивать валлийские имена тем населенным пунктам, которые никогда их не имели, поскольку были основаны носителями другого языка; речь идет о языке дорожных знаков и названий улиц; о государственных субсидиях для валлийского телеканала; о языке, на котором ведутся дебаты и составляются протоколы в окружных советах; о языке счетов за электричество или анкет на водительские права; и даже о том, следует ли выдавать гражданам единые двуязычные бланки или отдельные бланки на каждом языке, – а со временем, может быть, только на валлийском. Ибо, как пишет автор-националист: «Когда положение валлийского языка оставалось еще достаточно прочным, Эмрисан Иван уже понимал: если мы хотим, чтобы он выжил, его нужно снова сделать официальным языком и языком образования».[171]171
  Ned Thomas. The Welsh Extremist: Welsh Politics, Literature and Society Today. Talybont, 1973. P. 83.


[Закрыть]

Следовательно, государства были в той или иной степени поставлены перед необходимостью учитывать новый «принцип национальности» и его проявления – независимо от того, могли они использовать данный принцип в собственных целях или нет. И лучшим финалом настоящей главы станет беглый взгляд на то, как во второй половине XIX века изменялось отношение государств к проблеме связи нации и языка. Здесь нам поможет знакомство с дискуссиями специалистов, а конкретно – правительственных статистиков, стремившихся упорядочить и скоординировать периодические переписи населения, которые с середины XIX века превратились в необходимый элемент бюрократической машины всех «передовых», или современных государств. Проблема, возникшая на Первом Международном Статистическом Конгрессе (1853 г.), заключалась в следующем: нужно ли включать в подобные переписи вопрос о «разговорном языке», имеет ли он отношение к нации и национальности, и если да, то какое.

Впервые данную проблему поднял бельгиец Кетле, и это неудивительно, поскольку основатель социальной статистики был выходцем из государства, где взаимоотношения языков (французского и фламандского) уже приобрели некоторый политический смысл. Международный Статистический Конгресс 1860 г. постановил, что вопрос о языке должен быть в ходе переписей факультативным, т. е. каждое государство само будет определять, имеет ли он какое-либо «национальное» значение. Но уже Конгресс 1873 г. порекомендовал включать его впредь во все переписи.

Первоначально эксперты полагали, что «национальность» отдельного человека не может определяться через вопросы переписи, – за исключением того смысла, который вкладывали в это слово французы («национальность» = гражданство). При таком подходе язык действительно не имел связи с «национальностью», хотя на практике это попросту означало, что французы и все те, кто, подобно венграм, принимал данное толкование, официально признавали только один язык в пределах своего государства. Французы просто игнорировали другие языки, а венгры, которые едва ли могли себе это позволить, поскольку более половины жителей их королевства не говорило по-венгерски, юридически определяли подобных лиц как «венгров, не владеющих венгерским»,[172]172
  К. Renner. Staat und Nation. S. 13.


[Закрыть]
– примерно так же, как впоследствии жители аннексированных македонских земель именовались в Греции «славяноязычными греками». Короче говоря, языковая монополия маскировалась здесь неязыковым определением нации. Представлялось очевидным, что национальность это слишком сложный феномен, чтобы его можно было уловить исключительно через язык. Габсбургские статистики, накопившие в этой сфере больше опыта, чем кто-либо иной, пришли к выводу, что а) национальность есть атрибут не отдельных лиц, но целых сообществ, и б) при определении национальности необходим анализ географического положения внутренней демаркации и климатических условий данной территории, а также антропологическое и этническое исследование физических и духовных, внешних и внутренних характеристик народа, его обычаев, нравов и т. д.[173]173
  Emit Brix. Die Umgangsprachen in Altbsterreich zwischen Agitation und Assimilation. Die Sprachen statistik in den zis leitanischen Volkszahlungen, 1880–1910. Vienna-Cologne-Graz, 1982. S. 76. Представленное у нас краткое изложение дискуссий статистиков основывается на этой работе.


[Закрыть]
Де Глаттер, бывший директор Венского Института статистики, пошел еще дальше и совершенно в духе XIX века заключил, что национальность определяется не языком, но расой.

И все же национальность представляла собой слишком важный с политической точки зрения вопрос, чтобы организаторы переписей могли его игнорировать. Она, безусловно, имела определенную связь с разговорным языком, – уже потому, что, начиная с 1840-х годов, язык стал играть существенную роль в международных территориальных конфликтах (особенно заметной она была в споре датчан и немцев по поводу Шлезвиг-Гольштейна),[174]174
  Cf. Sarah Wambaugh. A Monograph on Plebiscites, With a Collection of Official Documents //Carnegie Endowment for Peace, New York, 1920, esp. P. 138.


[Закрыть]
хотя вплоть до XIX века лингвистические аргументы государства не использовали для оправдания территориальных претензий.[175]175
  Nordmann in P. Nora (ed.). Les Lieux de memoire, vol. II. P. 52.


[Закрыть]
Но уже в 1842 г. журнал Revue des Deux Mondes отмечал, что «подлинные естественные границы определяются не реками и городами, а, скорее, языком, обычаями, историческими воспоминаниями; всем тем, что отличает одну нацию от другой», – аргумент, призванный, по всей видимости, объяснить, почему Франции не обязательно претендовать на рейнскую границу. Другой подобный довод – «диалект, на котором говорят в Ницце, имеет лишь отдаленное сходство с итальянским языком» – предоставил Кавуру официальный предлог для того, чтобы уступить эту часть Савойского королевства Наполеону III.[176]176
  Ibid. P. 55–56.


[Закрыть]
Таким образом, язык превращался теперь в важный фактор международной дипломатии, а фактором внутренней политики в некоторых государствах он, вне всякого сомнения, стал еще раньше. Кроме того, язык, как это специально отмечалось на Петербургском Конгрессе, был единственным аспектом национальности, который поддавался, по крайней мере, более или менее объективному подсчету и классификации.[177]177
  Brix. Die Umgangsprachen. S. 90.


[Закрыть]
Согласившись считать язык признаком национальности, Конгресс тем самым не только встал на административную точку зрения, но фактически принял доводы одного немецкого статистика, который в своих публикациях 1866 и 1869 гг. (имевших весьма значительный резонанс) утверждал, что именно язык представляет собой единственный адекватный ее критерий.[178]178
  Richard Bockh. Die statistische Bedeutung der Volks-sprache als Kennzeichen der Nationalitat //Zeitschrift fur Vb'lkerpsychologie und Sprachwissenschaft, 4, 1866. S. 259–402); его же. Der Deutschen Volkszahl und Sprachgebiet in den europaischen Staaten. Berlin, 1869.


[Закрыть]
Немецкие интеллектуалы и националисты давно уже держались такого взгляда на национальность по той причине, что единого германского государства не существовало; по всей Европе были разбросаны общины, говорившие на немецких диалектах, а образованные члены этих общин писали и читали на литературном немецком языке. Из подобной теории вовсе не вытекало требование создать единое германское государство, которое включило бы в себя всех этих немцев – такая претензия была абсолютно нереалистичной,[179]179
  Даже Гитлер проводил различие между немцами Рейха и так называемых Volksdeutsche, которые жили за его пределами, но со временем могли получить право «вернуться» в Рейх.


[Закрыть]
– а из чисто филологической версии этой теории, представленной у Бека, совершенно невозможно понять, какую степень культурной и духовной общности она предполагала, ибо, опираясь на лингвистические аргументы, он вполне последовательно причислял к немцам людей, говоривших на идише (средневековом немецком диалекте, превратившемся впоследствии в универсальный язык восточноевропейских евреев). Но, как мы убедились выше, территориальные притязания, основанные на лингвистических аргументах, уже стали возможны, – в 1840 г. немцы отвергли французские претензии на рейнскую границу именно по этой причине – и, каким бы ни был действительный смысл языковых проблем, политический их аспект уже нельзя было оставлять без внимания.

Но что же конкретно следовало подсчитывать? В этом пункте кажущаяся аналогия между языком и местом рождения, возрастом или семейным статусом сходила на нет: язык предполагал политический выбор. Австрийский статистик Фикер как ученый отвергал выбор в ходе переписи языка общественной жизни, ибо он мог быть навязан индивиду государством или партией, хотя для его французских и венгерских коллег это был вполне приемлемый подход. По той же причине Фикер отвергал язык церкви и школы. И все же габсбургские статистики, действуя в духе либерализма XIX века, пытались учесть возможность перемен в языковой сфере и прежде всего – лингвистической ассимиляции, а потому спрашивали граждан не об их Мuttersprache, или, в буквальном смысле этих слов, «языке, усвоенном от матерей», но о «языке семьи», т. е. языке повседневного домашнего общения, который мог и не совпадать с Muttersprache.[180]180
  Brix. Die Umgangsprachen, S. 94.


[Закрыть]

Подобное отождествление языка с национальностью никого по-настоящему не удовлетворяло – ни националистов, так как оно не позволяло лицам, говорившим дома на одном языке, избирать иную национальность, ни правительства (и прежде всего габсбургское), ведь взрывоопасность этой проблемы они могли почувствовать, даже не сталкиваясь с ней на практике. И все же ее способность к «самовозгоранию» они явно недооценивали. Габсбурги, например, решили не включать в переписи вопрос о языке до тех пор, пока – как они надеялись – не улягутся вполне национальные страсти, столь бурно кипевшие в 1860-е годы. Приступить к соответствующим подсчетам предполагалось только в 1880 г. Никто, однако, до конца не понимал, что уже сама постановка подобного вопроса неизбежно породит лингвистический национализм. Каждой переписи суждено было превратиться в поле битвы между разными национальностями, а все более сложные и тщательно продуманные попытки властей удовлетворить противоборствующие стороны успеха не имели. Они лишь произвели на свет памятники беспристрастной учености, вроде документов австрийской и бельгийской переписей 1910.г., вполне удовлетворительные для историков. Включенный в переписи вопрос о языке по сути дела впервые заставил каждого избирать не только национальность вообще, но и национальность лингвистическую.[181]181
  Ibid. S. 114.


[Закрыть]
Таким образом, и в этом случае административные нужды современного бюрократического государства способствовали возникновению национализма. Дальнейшие его судьбы мы проследим в следующей главе.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю