355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эрик Хобсбаум » Нации и национализм после 1780 года » Текст книги (страница 7)
Нации и национализм после 1780 года
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 03:33

Текст книги "Нации и национализм после 1780 года"


Автор книги: Эрик Хобсбаум


Жанры:

   

Культурология

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 16 страниц)

Глава 3
Позиция правительств

А теперь мы оставим простых обывателей и перенесемся на те вершины, с которых люди, руководившие обществами и государствами после Французской революции, смотрели на проблемы наций и национальностей.

Государство современного типа, получившее свою систематическую форму в эпоху французских революций (хотя во многих отношениях предвосхищенное развитием европейских монархий XVI–XVII вв.), в целом ряде аспектов представляло собой исторически новый феномен. С точки зрения географии, такого рода государство определялось как особая территория (желательно сплошная и непрерывная), все жители которой подчинялись единой государственной власти; причем от других подобных территорий ее отделяли ясные и четкие границы. В политическом отношении государство управляло этим населением прямо и непосредственно, не прибегая к промежуточным механизмам в виде особой касты правителей или автономных корпораций. Оно стремилось, насколько это вообще возможно, подчинить всю свою территорию единым законам и административным установлениям, хотя после Французской революции уже не пыталось навязать населению общую религиозную или светскую Глава III. Позиция правительств 129

идеологию. Со временем государство обнаружило, что ему приходится все в большей степени учитывать мнения своих подданных, или граждан, поскольку его политическое устройство предоставляло им определенную возможность высказаться (обычно – через разного рода выборных представителей), и/или поскольку государство нуждалось в их поддержке, согласии или практической активности иного рода, например, в качестве налогоплательщиков или потенциальных призывников. Короче говоря, государство управляло территориально определенным «народом», выступая в роли высшего «национального» органа на данной территории, чьи представители постепенно получали реальную возможность доходить до самого скромного обитателя самой захолустной деревеньки.

В течение XIX века подобное вмешательство стало в «современных» государствах столь повсеместным и обычным делом, что лишь поселившись в каком-нибудь медвежьем углу, семья могла надеяться на то, что кто-то из ее членов сумеет избежать постоянных контактов с национальным государством и его агентами —

например, через почтальона, полицейского или жандарма, а впоследствии и через школьного учителя; через служащих железных дорог (там, где последние находились в государственной собственности), не говоря уже об армейских гарнизонах и военных оркестрах, игру которых можно было расслышать и с более далекого расстояния. Периодические переписи населения (правда, ставшие всеобщими не ранее середины XIX века), теоретически обязательное посещение начальной школы и – там, где это было возможно, – всеобщая воинская повинность позволяли государству осуществлять все более полный и строгий учет своих подданных и граждан. Личные документы и система регистрации, введенные в хорошо управляемых государствах с развитой бюрократией, ставили

5 Зак. 3790

130 Э. Хобсбаум. Нации и национализм после 1780 г.

жителей в еще более тесную связь с административным аппаратом, в особенности если человеку приходилось переселяться с одного места на другое. В государствах, предоставлявших гражданскую альтернативу церковному освящению важнейших событий человеческой жизни (а таких государств было большинство), человек, присутствовавший на этих эмоционально насыщенных церемониях, вполне мог столкнуться с представителями власти, сами же эти акты непременно фиксировались, и, таким образом, механизм переписей дополнялся регистрацией рождений, браков и смертей. Государство и его граждане с неизбежностью вступали в тесные ежедневные контакты, неизвестные прежним временам. А происшедшая в XIX веке революция средств сообщения, символами которой стали железная дорога и телеграф, укрепила и сделала вполне обыденной связь между центральной властью и ее самыми отдаленными форпостами.

Подобная радикальная трансформация ставила перед государством и правящими классами два вида чрезвычайно важных политических проблем. (Здесь мы оставляем в стороне вопрос о соотношении сил центрального правительства и местных элит, которое в Европе, где федерализм представлял собой весьма редкое и вымирающее явление, неуклонно изменялось в пользу национального центра).1 Во-первых, возникали вопро-

1 Упразднение особого ирландского парламента, отмена польской автономии, господство в некогда федеральной Германии одного государства-гегемона (Пруссии) и единого общенационального парламента, превращение Италии в централизованное государство, учреждение в Испании единой полиции, независимой от местных интересов, – вот лишь некоторые примеры этого процесса. Центральные правительства, например в Британии, могли оставлять значительный простор для местной инициативы, и все же единственным федеральным правительством в Европе накануне 1914 г. было швейцарское. Глава III. Позиция правительств 131

сы технико-административного порядка: как лучше всего осуществить на практике новую форму правления, при которой каждый взрослый житель (мужского пола) – а как субъект управления, каждый человек вообще, независимо от пола и возраста – был бы прямо и непосредственно связан с центральной властью. Эти вопросы занимают нас лишь постольку, поскольку их решение предполагало создание административной машины, состоящей из множества органов и агентов, что автоматически влекло за собой проблему письменного и даже разговорного языка (или языков) общения внутри государства, – проблему, которую установка на поголовную грамотность могла сделать политически весьма значимой. Доля правительственных агентов в общем числе занятых была, по нашим меркам, невелика – около 1910 г. самое большее 1: 20 – но она увеличивалась, и порой довольно быстро, а в количественном выражении стала уже весьма внушительной: ок. 700 000 государственных служащих в Цислейтан-ской Австрии (1910), более полумиллиона во Франции (1906), ок. 1 500 000 человек в Германии (1907), 700 000 в Италии (1907).' Попутно отметим, что среди отдельных профессий и занятий, требовавших грамотности, чиновничество было, вероятно, самой многочисленной корпорацией.

Во-вторых, описанные выше перемены ставили политически гораздо более острую проблему лояльности гражданина по отношению к государству и существующему строю и его идентификации с ними. Пока рядовой гражданин и секуляризованная общенациональная власть не встретились лицом к лицу, верность государству и идентификация с его интересами либо

1Peter Flora. State, Economy and Society in Western Europe 1815–1975, vol. I, chapter 5. Frankfurt, London and Chicago, 1983.

132 Э. Хобсбаум. Нации и национализм после 1780 г.

вовсе не требовались от простого обывателя (не говоря уже о женщине из низших классов), либо обеспечивались с помощью всех тех автономных или промежуточных механизмов, которые революционная эпоха разрушила или ослабила: через религию, через социальную иерархию («God bless the squire and his relations/and Keep us in our proper stations»),* через нижестоящие по отношению к верховному владыке автономные органы власти или через самоуправляющиеся сообщества и корпорации, – все они служили своего рода «амортизатором» между подданным и королем, позволяя монархии олицетворять справедливость и добродетель. В сущности, это была «лояльность» детей по

отношению к родителям или женщин по отношению к мужчинам, действовавшим, как предполагалось, «от их имени и в их интересах». Что же касается классического либерализма, который нашел свое выражение в режимах, созданных Французской и Бельгийской революциями 1830 г. и британской эпохой Реформ после 1832 г., то он уклонился от решения проблемы участия всех граждан в политической жизни, поскольку предоставил политические права исключительно собственникам и людям образованным. Но в последней трети XIX века становилось все более очевидным, что дальнейшая демократизация политики или, по крайней мере, рост значения выборов при постоянном расширении электората представляют собой неизбежный процесс. С подобной же ясностью, во всяком случае, начиная с 1880-х годов, обнаружилось: всюду, где человеку из народа предоставляли хотя бы минимальные гражданские права (за редчайшим исключением простые женщины остава-* Да благословит Господь сквайра (помещика) и его родню. А нас пусть оставит в прежнем состоянии (англ.). – Прим. пер.

Глава III. Позиция правительств 133

лись вне политической жизни), уже нельзя было рассчитывать на то, что он автоматически проявит лояльность или окажет поддержку государству или вышестоящим лицам, – тем более если класс, к которому он принадлежал, был исторически новым и, следовательно, не имел в структуре общества освященного традицией места. А потому государству и правящим классам приходилось теперь вести упорную борьбу со своими конкурентами за симпатии простого народа.

В то же время, как показывает современная война, интересы государства стали зависеть от усилий рядового гражданина в невиданной прежде степени. Комплектовалась ли армия призывниками или добровольцами, готовность человека служить в ней стала важной переменной в расчетах правительств, – точно так же, как и реальная физическая и моральная годность граждан для подобной службы, превратившаяся в предмет систематического изучения (вспомним знаменитое расследование о «физическом вырождении» британцев, проведенное после англо-бурской войны). Стратегам приходилось теперь учитывать в своих планах степень готовности к жертвам, которую можно было потребовать от гражданского населения, поэтому британское военное руководство, опасаясь ослабить флот, – гарантию безопасного импорта продовольствия – противилось расширению участия страны в массовых операциях на суше. Рост рабочего и социалистического движения привел к тому, что политические взгляды граждан, и в особенности лиц наемного труда, стали предметом первостепенной важности. Таким образом, демократизация политики, т. е., с одной стороны, постепенное расширение избирательных прав (мужского населения), а с другой – создание современного бюрократического государства, способного воздействовать на граждан и мобилизовывать их для собственных целей, ставили на первое место в политической повеет-134 Э. Хобсбаум. Нации и национализм после 1780 г.

ке дня вопрос о «нации» и об отношении гражданина к тому, что он считал своей «нацией», «национальностью» или иным объектом лояльности.

Для правителей вопрос заключался не просто в приобретении легитимности нового типа – хотя в недавно возникших или преобразованных государствах перед ними стояла также и эта задача. Самым удобным и привлекательным способом ее решения – а для государств, декларировавших принцип народного суверенитета, единственным по определению способом – была идентификация с «народом», или «нацией», как бы ни толковались эти понятия конкретно. Что еще могло придать монархиям законный статус в государствах, прежде никогда не существовавших (Греция, Италия, Бельгия), или в тех, чье существование порывало со всеми историческими прецедентами (Германская империя 1871 года)? По трем причинам необходимость адаптации к новым условиям вставала даже перед теми режимами, которые утвердились давно и прочно. В 1789–1815 гг. лишь немногие из них сумели избежать внутренних перемен: даже посленаполеоновская Швейцария представляла собой в некоторых важных отношениях новую политическую структуру. Кроме того, чрезвычайно ослабли такие традиционные гаранты лояльности, как династическая легитимность, божественное помазание, историческое право, преемственность правления и религиозное единство. И наконец, последнее, не менее важное обстоятельство: все эти традиционные механизмы легитимизации государственной власти после 1789 года находились под постоянной угрозой.

Это вполне очевидно в случае с монархией. Необходимость подвести под данный институт новый или, по крайней мере, дополнительный фундамент чувствовалась даже в столь надежно гарантированных от революции государствах, как Британия Георга III или Глава III. Позиция правительств 135

Россия Николая I.1 И монархии, безусловно, пытались адаптироваться к новой реальности. Но если приспособление монарха к «нации» является характерным показателем того, до какой степени адаптация к послереволюционному миру стала для традиционных институтов вопросом жизни и

смерти, то сама форма осуществления власти наследственными государями, как она сложилась в Европе XVI–XVII вв., не имела с этим процессом никакой необходимой связи. Большинство монархов в Европе 1914 года – а монархия в это время по-прежнему оставалась здесь почти универсальной формой правления – рекрутировалось из замкнутого круга связанных родственными узами семейств, и личная национальность монархов (если они вообще сознавали в себе таковую) не имела решительно никакого отношения к их функциям глав государств. Принц Альберт, супруг королевы Виктории, переписывался с королем Пруссии как немец, явно ощущая своей родиной Германию, но политика, которую он твердо представлял, еще более явным образом была политикой Великобритании.2 Транснациональные компании конца XX века гораздо более склонны выбирать своих главных администраторов из представителей той нации, где эти компании возникли или где находятся их штаб-квартиры, нежели нации-государства XIX века были склонны

1Linda Colley. The apotheosis of George III: loyalty, royalty and the British nation //Past and Present, 102 (1984). P. 94–129. Об идее графа Уварова относительно того, что царская власть должна основываться не только на принципах самодержавия и православия, но также и на принципе «народности» см.: Hugh Seton-Watson. Nations and States. London, 1977. P. 84.

2 Cf. Revolutions briefe 1848: Ungedrucktes aus dem Nachlass Konig Friedrich Wilhelms IV von Preussen (Leipzig, 1930).

136 Э. Хобсбаум. Нации и национализм после 1780 г. иметь своими королями особ с местными родственными связями.

Но с другой стороны, государство послереволюционной эпохи – независимо от того, возглавлял ли его наследственный правитель или нет – имело необходимую органическую связь с «нацией», т. е. с людьми, жившими на его территории. Это население рассматривалось теперь в качестве некоей общности, коллектива, или «народа» – как ввиду своей внутренней структуры, так и по причине политических трансформаций, превращавших его в совокупность граждан, которые имеют определенные политические права или притязания и могут быть мобилизованы государством для известных целей. Даже там, где никто еще всерьез не оспаривал законность власти и не угрожал единству государства и где не существовало сколько-нибудь влиятельных «подрывных» сил, одно лишь ослабление прежних социально-политических связей настоятельно требовало формулировки и пропаганды новых форм гражданского сознания (или, если воспользоваться словами Руссо, «гражданской религии»), – хотя бы потому, что уже возникли иные виды лояльности, способные к политическому самовыражению. Ибо какое же государство могло чувствовать себя в совершенной безопасности в эту эпоху – эпоху революций, либерализма, национализма, демократизации и роста рабочего движения? Социология, возникшая в 1880-1890-х годах, была прежде всего социологией политической, и в центре ее интересов стояла проблема социально-политического единства и устойчивости государств. Но государства тем более нуждались в гражданской религии («патриотизме»), что одна лишь пассивная покорность их граждан становилась теперь совершенно недостаточной. «Англия надеется, что каждый сегодня исполнит свой долг», – с таким патриотическим воззванием обратился Нельсон к своим мат-Глава ///. Позиция правительств 137

росам, когда они готовились к Трафальгарскому сражению.

Если же государству по какой-либо причине не удавалось обратить своих граждан в новую веру, прежде чем те могли услышать проповедников-конкурентов, то ему грозил крах. Как только демократизация избирательного права в 1884–1885 гг. продемонстрировала, что буквально все католические места в ирландском парламенте будут отныне принадлежать ирландской (т. е. националистической) партии, Гладстон ясно понял, что этот остров для Соединенного Королевства уже потерян, – и все же Королевство оставалось Соединенным, ибо другие его национальные компоненты приняли особый, основанный на идее государства национализм «Великобритании», развившийся в XVIII веке с немалой пользой для них и до сих пор ставящий в тупик теоретиков национализма более традиционного.1 Зато Габсбургской империи – конгломерату нескольких Ирландии – повезло меньше. В этом и состоит основное различие между тем, что австрийский романист Роберт Музиль называл «Каканией» (по первым буквам немецких слов «имперский и королевский», «Kaiserlich und kbniglich»), и тем, что Том Нэрн в подражание ему назвал «Уканией» (по первым буквам United Kingdom).*

1 Об эволюции «британского» самосознания в целом см.: Raphael Samuel (ed.). Patriotism: The Making and Unmaking of British National Identity, Svols. London, 1989 и особ. Linda Colley. Whose nation? Class and national consciousness in Britain 1750–1830 //Past and Present, 113, November 1986. P. 97–117 и «Imperial South Wales» в работе: GwynA. Williams. The Welsh in their History. London and Canberra, 1982. О замешательстве исследователей см. Тот Nairn. The Enchanted Glass: Britain and its Monarchy. London, 1988, part 2. * Соединенное Королевство (англ.). – Прим. пер.

138 Э. Хобсбаум. Нации и национализм после 1780 г.

Патриотизм, опирающийся исключительно на идею государства, может быть порой весьма эффективным, ибо само существование и сами функции современного территориального правового государства постоянно вовлекают жителей в его дела и таким образом неизбежно формируют совершенно особый институциональный «ландшафт», который составляет внешнюю обстановку их повседневной жизни и во многом определяет ее содержание. Один лишь факт существования нового национального государства в течение нескольких десятилетий – а это меньше, чем средняя продолжительность человеческой жизни, – может оказаться достаточным для того, чтобы у граждан выработалась, по крайней мере, привычка к пассивному самоотождествлению с этим государством. В противном случае следовало бы ожидать, что подъем революционного шиитского фундаментализма в Иране будет иметь столь же мощный отзвук в Ираке, как и среди шиитов расколотого Ливана, ведь большинство некурдского мусульманского населения Ирака (где, кстати говоря, находятся главные святыни секты) исповедует одну веру с иранцами. А между тем сама идея суверенного светского национального государства в Месопотамии возникла позже, чем даже идея независимого еврейского государства. Предельным примером потенциальной силы чисто государственного патриотизма может послужить лояльность по отношению к царской империи, которую финны сохраняли на протяжении большей части XIX века, – пока начавшаяся в 1880-х годах, политика русификации не породила антирусскую реакцию. И действительно, в самой России трудно отыскать памятники дому Романо-1 Репрессии, безусловно, препятствовали проявлению подобных симпатий, – но, с другой стороны, временные успехи вторгшейся в Ирак иранской революционной армии едва ли ему способствовали. Глава III. Позиция правительств 139

вых, зато на главной площади Хельсинки до сих пор гордо возвышается статуя Царя-Освободителя Александра П.

Можно пойти дальше и утверждать, что первоначальная, народно-революционная, идея патриотизма опиралась, скорее, на государство, а не на национальность, ибо апеллировала она к самому суверенному народу, т. е. к государству, осуществлявшему власть его именем. Для «нации», понятой подобным образом, этнос и прочие элементы исторической традиции значения не имели, а язык был важен лишь (или преимущественно) с практической точки зрения. «Патриоты», в исконном значении данного слова, представляли собой противоположность тем, кто стоял за «свою страну, права она или нет», а именно, если воспользоваться ироническим определением доктора Джонсона, «заговорщиков и нарушителей общественного порядка».1 Если же говорить более серьезно, то Французская революция (по всей видимости, использовавшая этот термин в том смысле, который впервые был намечен американцами, а еще более определенно – голландской революцией 1783 г.)2 считала патриотами тех, кто доказывал любовь к родине, стремясь обновить ее с помощью реформы или революции. Что же касается patrie,* которой они теперь были преданы, то она представляла собой полную противоположность исторически сложившемуся и фактически существующему «готовому» государственному целому – это была нация, созданная через свободный полити-

А

1 Cf. Hugh Cunningham. The language of patriotism, 1750–1914 //History Workshop Journal, 12, 1981. P. 8–33.

2 J. Godechot. La Grande Nation: l'expansion revolutionnaire de la France dans le monde 1789–1799. Paris, 1956, vol. I. P. 254.

* «Родина» (фр.). – Прим. пер.

140 Э. Хобсбаум. Нации и национализм после 1780 г.

ческий выбор ее членов, которые таким образом разрывали или, по крайней мере, ослабляли узы прежней лояльности. 1200 национальных гвардейцев из Лангедока, Дофинэ и Прованса, собравшихся у города Баланс 19 ноября 1789 года, принесли присягу на верность Нации, Закону и Королю и объявили, что отныне они уже не провансальцы, лангедокцы и т. п., а просто французы. Точно так же поступили в 1790 году национальные гвардейцы Эльзаса, Лотарингии и Франш-Конте, – и это еще более показательный пример, ибо таким образом в настоящих французов превратились обитатели провинций, аннексированных Францией всего лишь за столетие до описываемых событий.' Как выразился Лависс, «La Nation consentie, voulue par elle-même» 2 * стала вкладом Франции в мировую историю. Революционное понятие нации, созданной сознательным политическим выбором ее потенциальных членов, до сих пор сохраняется в чистом

виде в США. Но и французское понятие нации как чего-то аналогичного плебисциту («un plebiscite de tous les jours»,** по словам Ренана) не утратило своего по существу политического смысла. Французская национальность означала французское гражданство: этнос, история, употреблявшиеся в повседневном обиходе язык или местное наречие на определение «нации» совершенно не влияли.

Но подобная «нация» – т. е. совокупность граждан, чьи права как таковые предоставляли им долю участия в судьбах страны и тем самым делали госу-

1 Ibid., I, p. 73.

2 Цит. по: Pierre Nora (ed.). Les Lieux de Memoire. La Nation. Paris, 1986. P. 363. * «Нация, которая создала самое себя собственной волей» (фр.). – Прим. пер. ** «ежедневный плебисцит» (фр.). – Прим. пер. Глава III. Позиция правительств 141

дарство до известной степени «их собственным», – подобная «нация» стала реальностью не только при демократических и революционных правительствах, хотя режимы антиреволюционные и консервативные осознавали этот факт чрезвычайно медленно. Вот почему правительства воюющих держав были так удивлены в 1914 году, когда обнаружили, что граждане их стран в яростном (хотя и недолгом) порыве патриотизма массами бросаются к оружию.1 Демократизация политики как таковая (т. е. превращение подданных в граждан) способна породить популистское сознание, в некоторых аспектах почти неотличимое от национального и даже шовинистического патриотизма, ибо если «эта страна» в известном смысле «моя», то я с большей готовностью ставлю ее выше других стран, в особенности если жители последних лишены прав и свобод истинного гражданина. «Свободнорожденный англичанин» Томпсона или гордые «британцы» XVIII века, которые «никогда не станут рабами», весьма охотно подчеркивали свое отличие от французов. Это вовсе не предполагало какой-либо симпатии к собственным правящим классам или правительствам; последние, в свою очередь, не слишком верили в преданность бойцов из низших классов, для которых эксплуатировавшие простой народ богачи и аристократы представляли более непосредственную и тягостную реальность, чем самые ненавистные из чужеземцев. Классовое сознание, постепенно формировавшееся у трудящихся слоев многих стран в последние предвоенные десятилетия, подразумевало, – более того, активно побуждало к борьбе за «права че-

1Marc Ferro. La Grande Guerre 1914–1918. Paris, 1969. P. 23; A Offner. The working classes, British naval plans and the coming of the Great War //Past and Present, 107, May 1985. P. 225–226. 142 Э. Хобсбаум. Нации и национализм после 1780 г.

ловека и гражданина», а следовательно, способствовало становлению патриотизма. Массовое политическое или классовое сознание, как показывает история якобинства или движений, подобных чартизму, было внутренне связано с понятием «patrie», или «отечества». Не случайно большинство чартистов выступало и против богачей, и против французов.

И все же подобный народно-демократический или якобинский патриотизм оставался чрезвычайно уязвимым ввиду подчиненного положения масс его носителей – как в объективном, так и (в случае с трудящимися классами) в субъективном смысле. Ведь в тех государствах, где он развился, конкретный политический смысл патриотизма определяли не патриоты из низов, а правительства и господствующая верхушка. Рост политического и классового сознания в среде рабочих учил их добиваться гражданских прав и осуществлять их на практике. Трагический парадокс данного процесса заключался в том, что именно там, где трудящиеся научились отстаивать свои права, это помогло правящим режимам ввергнуть рабочие массы – без особого сопротивления с их стороны – в ужас взаимного истребления 1914 года. Однако весьма показательно, что, стремясь обеспечить массовую поддержку войны, правительства воюющих государств апеллировали не просто к слепому патриотизму, еще менее – к воинской славе или к образу героя-мужчины, но обращались в своей пропаганде прежде всего к гражданскому сознанию штатского человека. Все крупные воюющие державы изображали войну как оборонительную со своей Стороны; все объясняли ее внешней угрозой гражданским правам и свободам собственной страны или коалиции; все научились представлять целью войны (правда, совсем не последовательно) не только устранение подобной угрозы, но и известное Глава III. Позиция правительств 143

преобразование общества в интересах беднейших граждан («дома для героев»). Таким образом, сам по себе процесс демократизации помогал государствам и правительствам разрешить чрезвычайно важную проблему, а именно приобрести легитимность в глазах своих граждан, – даже если последние имели причины для недовольства. Этот процесс мог усилить и даже заново

создать чувство государственного патриотизма. Но подобный патриотизм имел свои пределы, в особенности там, где он сталкивался с конкурирующими факторами, вступавшими теперь в действие с большей, чем прежде, легкостью. Эти силы – а самой грозной среди них был национализм, не связанный с идеей государства, – претендовали на чувства преданности и лояльности, единственным законным объектом которых провозглашало себя государство. Далее мы увидим, что их притягательность и сфера влияния неуклонно возрастали, а в последней трети XIX века они начали ясно формулировать такие цели, которые еще более увеличивали их потенциальную опасность для государства. Не однажды утверждалось, что сам процесс демократизации государств стимулировал, если не порождал эти силы. Теория национализма как результат модернизации стала чрезвычайно популярной в современной литературе.1 И все же, какой бы ни была реальная связь между национализмом и модернизацией государств XIX века, государство видело в национализме 1 См.: Karl Deutsch. Nationalism and Social Communication. An Enquiry into the Foundations of Nationality. Cambridge MA, 1953. Другой характерный пример этой тенденции – Ernest Gellner. Nations and Nationalism. Oxford, 1983. Cf. Jong Breuilly. Reflections on nationalism // Philosophy and Social Sciences, 15/1 March 1985. P. 65–75.

144 Э. Хобсбаум. Нации и национализм после 1780 г.

особую, вполне отличную от «государственного патриотизма» политическую силу, с которой нужно было считаться и искать соглашения. Но если бы ее удалось включить в рамки государственного патриотизма в качестве его эмоционального ядра, то она действительно могла бы стать в руках правительства необыкновенно мощным орудием.

И это нередко оказывалось возможным – с помощью простого переноса чувства исконной, экзистенциональной самоидентификации человека с его «малой» родиной на родину большую. Филологически данный процесс отразился в расширении смысла таких слов, как «pays», «paese», «pueblo» и даже «patrie» (еще в 1776 г. Французская Академия давала ему узколокальное определение). «Родиной (страной) была для француза лишь та ее часть, где ему случилось появиться на свет».[158]158
  J. M. Thompson. The French Revolution. Oxford, 1944. P. 121.


[Закрыть]
Но став «народом», граждане страны превращались в своего рода общность (хотя и воображаемую), а значит, членам этой новой общности приходилось искать – а следовательно, и находить – нечто их объединявшее: обычаи, выдающиеся личности, воспоминания, места, знаки и образы. Соответственно, историческое наследие отдельных частей, регионов и провинций того, что теперь стало «нацией», можно было сплавить в единую общенациональную традицию – и настолько прочно, что даже прежние их конфликты превращались в символ примирения, достигнутого на более высоком и всеохватывающем уровне. Именно так, на земле, пропитанной кровью враждовавших между собой горцев Северной Шотландии и равнинных жителей Шотландии Южной, кровью королей и ковенантеров, создал Вальтер Скотт единую Шотландию, и сделал он это, ярко изобразив их старинные раздоры. Но эту теоретическую проблему (если взять ее в более широком смысле) приходилось решать практически каждому национальному государству. Видаль де ла Блаш дал ее удачное резюме в своей превосходной книге Tableau de la geographic de la France (1903)[159]159
  Эта книга была задумана как первый том знаменитой Histoire de la France под редакцией Эрнеста Лависса, ставшей памятником позитивистской науки и республиканской идеологии. См.: J.-Y.Guiomar. Le Tableau de la geographic de la France de Vidal de la Blache в: Pierre Nora (ed.). Les Lieux de Memoire II. P. 569 ff.


[Закрыть]
: «Каким образом часть земной поверхности, которая не является ни островом, ни полуостровом и которую с точки зрения физической географии нельзя рассматривать как нечто единое, возвысилась до состояния политического целого и в конце концов превратилась в „отечество“ (patrie)». Ибо каждой нации, даже не слишком большой, приходилось создавать свое единство на основе очевиднейших различий.

Государства и правительства имели все основания укреплять государственный патриотизм с помощью чувств и символов этой «воображаемой общности», привлекая их на свою сторону при любой возможности независимо от того, где и как последние возникли. Случилось так, что эпоха демократизации политики, поставившая в порядок дня задачу «воспитать наших учителей», «создать итальянцев», «сделать из крестьян французов», объединить всех граждан вокруг «нации» и «флага», совпала с тем временем, когда правительствам стало гораздо легче использовать для своих целей массовые националистические или, по крайней мере, ксенофобские настроения, а также чувство национального превосходства, которое активно проповедовали новейшие псевдонаучные теории расизма. Ведь период 1880–1914 гг. стал эпохой невиданных до той поры внутри– и межгосударственных миграций, эпохой империализма и все более обострявшегося международного соперничества, вылившегося в конце концов в мировую войну. Все эти процессы


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю