355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эрик Хобсбаум » Нации и национализм после 1780 года » Текст книги (страница 10)
Нации и национализм после 1780 года
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 03:33

Текст книги "Нации и национализм после 1780 года"


Автор книги: Эрик Хобсбаум


Жанры:

   

Культурология

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 16 страниц)

Те группы, чья судьба прямо зависела от предоставления официального статуса письменному языку данного народа, занимали скромное общественное положение, однако принадлежали к образованным слоям. Сюда относились лица, которые вошли в низший разряд среднего класса именно потому, что их профессия, не связанная с физическим трудом, предполагала специальную подготовку и обучение. И тогдашние социалисты, редко произносившие слово «национализм», не прибавив к нему определение «мелкобурзуазный», знали, о чем говорят. Ведь воинство языковых националистов комплектовалось главным образом провинциальными газетчиками, школьными учителями и амбициозными мелкими чиновниками. А в тот период, когда межнациональные конфликты сделали австрийскую часть Габсбургской империи практически неуправляемой, политические баталии велись вокруг вопросов о языке обучения в средней школе или о национальной принадлежности начальников железнодорожных станций. Сходным образом и в империи Вильгельма II ряды ультранационалистических приверженцев пангерманской идеологии пополнялись в немалой степени за счет образованных (но чаще Oberlehrer[210]210
  Школьных учителей (нем.). – Прим. пер.


[Закрыть]
, нежели профессоров) или полуобразованных представителей социально мобильных и численно растущих слоев. Я не хочу сводить проблему языкового национализма исключительно к вопросу о роде занятий его сторонников – подобно тому, как вульгарно-материалистически мыслящие либералы сводили проблему войны к вопросу о прибылях фирм, выпускающих оружие. И все же сущность этого национализма, а тем более противодействие ему мы не поймем вполне, если не увидим в местном народном языке своего рода капитал низших классов, которые сдают социальный экзамен. И каждый новый шаг, повышающий официальный статус данного языка (в особенности – как языка обучения), увеличивал число лиц, способных извлекать из этого капитала свои дивиденды. Характерным примером подобной ситуации служит, с одной стороны, административное деление независимой Индии преимущественно по лингвистическому принципу, а с другой – нежелание принимать один местный язык (хинди) в качестве государственного: ведь умение читать и писать по-тамильски открывает широкие перспективы для карьеры в пределах штата Тамилнад, а сохранение официального статуса за английским не лишает человека, получившего образование на тамильском, каких-либо преимуществ в общенациональном масштабе сравнительно с лицами, получившими образование на любом другом местном языке. А значит, решающим этапом в процессе трансформации языка в потенциальный «капитал» является не превращение его в средство начального образования (хотя это само по себе создает многочисленную корпорацию учителей начальной школы и преподавателей местного языка), но перевод на местный язык образования среднего – подобный тому, который совершился в 1880-х годах во Фландрии и в Финляндии. Этот шаг, как прекрасно понимали финские националисты, тесно связывал перспективу социального роста с местным языком, а следовательно, с лингвистическим национализмом. «Главным образом в Ренте и Антверпене новое, светски мыслящее поколение, получившее образование на фламандском языке <…>, выдвинуло из своей среды отдельных лиц и целые группы, которые создали и отстояли новую Flamingant идеологию».[211]211
  Zolberg. The making of Flemings and Walloons. P. 227.


[Закрыть]
Но, формируя связанный с местным языком средний класс, этот лингвистический процесс еще сильнее подчеркивал зависимость, социальную негарантированность и чувство «неполноценности», столь характерные для низших слоев среднего класса, а потому делал новый национализм чрезвычайно для них привлекательным. Так, новый класс, получивший образование на фламандском, оказался в сложном положении между народными массами Фландрии, самые динамичные элементы которых тяготели к французскому из-за связанных с ним практических преимуществ, и элитой бельгийской культуры, администрации и промышленности, по-прежнему непоколебимо сохранявшей свой франкоязычный характер.[212]212
  Ibid. P. 209 ff.


[Закрыть]
Чтобы на равных претендовать на один и тот же пост, фламандцу нужно было превращаться в билингва, тогда как от природного носителя французского требовалось (да и то не всегда) лишь самое поверхностное знакомство с фламандским, – один этот факт подчеркивал «второсортность» менее распространенного из двух языков (нечто подобное происходило позднее и в Квебеке). Те же профессии и должности, где двуязычие представляло собой действительно ценное качество, относились, как правило, к числу непрестижных, т. е. носители менее крупного языка обладали очевидным преимуществом.

Можно было бы ожидать, что фламандцы, как и квебекцы, должны уверенно смотреть в будущее, поскольку на них работает демография. Ведь их положение в этом смысле оставалось куда более благоприятным, чем у носителей переживающих упадок древних, по преимуществу деревенских наречий и языков, вроде ирландского, бретонского, баскского, фризского, ретороманского и даже валлийского, которые, будучи предоставлены самим себе, явно не смогли бы выдержать чисто дарвиновскую борьбу языков за существование. Фламандскому и канадскому варианту французского – как языкам – опасность не угрожала, но их носители не входили в социально-лингвистическую элиту, и обратно, тем, кто говорил на языке господствующем, не требовалось признавать образованных носителей местного языка в качестве членов элиты. Опасности подвергался не сам язык, но статус и общественное положение среднего слоя Flamingant и квебекцев. Повысить же их могла только поддержка со стороны государства.

Примерно такой же была в сущности ситуация и там, где лингвистический вопрос состоял в защите переживающего упадок языка; языка, который, подобно баскскому и валлийскому в новых промышленных и урбанистических центрах, часто находился фактически на грани полного исчезновения. Несомненно, защита старинного языка означала в данном случае защиту старинных обычаев и традиций общества в целом от разрушительного влияния современности, чем и объясняется та поддержка, которую католическое духовенство оказывало бретонскому, фламандскому, баскскому и прочим подобным движениям. И в этом смысле они были чем-то большим, нежели движения среднего класса. И все же баскский лингвистический национализм не являлся движением традиционной деревни, по-прежнему говорившей на том языке, который испаноязычному основателю Баскской Национальной партии (PNV), как и многим другим борцам за народный язык, пришлось изучать в зрелом возрасте. И к новому национализму баскское крестьянство особого интереса не проявило. Подлинные его истоки – в реакции «консервативной, католической и мелкобуржуазной среды»[213]213
  Puhle. Baskischer Nationalismus. S. 62–65.


[Закрыть]
(приморских городов) на угрозу индустриализации и занесенного ею «безбожного» социализма иммигрантов-пролетариев, а кроме того – во враждебном отношении упомянутых слоев к крупной баскской буржуазии, связанной своими интересами с испанской монархией в целом. В отличие от каталонского автономизма, PNV получала со стороны местной буржуазии лишь самую незначительную поддержку. А в претензии на языковую и расовую исключительность, на которой основывался баскский национализм, явственно звучат нотки, хорошо знакомые каждому, кто изучал праворадикальные мелкобуржуазные движения: баски выше остальных народов по причине своей расовой чистоты, доказанной уникальностью языка, которая свидетельствует об их нежелании смешиваться с другими народами, и прежде всего – с арабами и евреями. Сходным образом можно охарактеризовать и собственно хорватский (в отличие от общеюгославского) национализм, который в 1860-х годах пустил первые слабые ростки («поддержанный мелкими буржуа, преимущественно лавочниками и розничными торговцами»), а в эпоху Великой депрессии конца XIX века уже добился определенного влияния – разумеется, среди тех же низших слоев среднего класса, испытывавших особые экономические трудности. «Он отражал сопротивление мелкой буржуазии „югославизму“ как идеологии более состоятельных буржуазных кругов». Ни язык, ни раса не могли в данном случае отделить «избранный народ» от остальных, а потому идея особой исторической миссии хорватской нации, призванной защитить христианство от нашествия с востока, и послужила для утративших уверенность в себе слоев источником столь необходимого им чувства превосходства.[214]214
  Mirjana Gross. Croatian national-integrational ideologies from the end of Illyrism to the creation of Yugoslavia // Austrian Yearbook, 15–16, 1979–1980. P. 3–44, esp. 18, 20–21, 34.


[Закрыть]
Те же самые общественные слои составили опору иной разновидности национализма, а именно движений политического антисемитизма, возникших в последние десятилетия века, главным образом в Германии (Штокер), Австрии (Шонерер, Люгер) и Франции (Дрюмон, дело Дрейфуса). Неуверенность в своем статусе, трудность самоидентификации, непрочность социального положения многочисленных слоев, находившихся между бесспорными работниками физического труда и столь же бесспорными представителями высших классов; сверхкомпенсация через претензии на исключительность и превосходство, которым кто-то вечно угрожает, – все это сближало мелкую буржуазию с идеологией воинствующего национализма, которую можно фактически определить как ответ на подобные угрозы. Последние же исходили от рабочих, от иностранных государств и просто иностранцев; от иммигрантов, от капиталистов и финансистов, столь охотно отождествляемых с евреями, в которых видели также и революционных агитаторов. Этим средним слоям казалось, что их со всех сторон окружают враги. И ключевым словом в политическом лексиконе французских правых 1880-х годов было отнюдь не слово «семья», «порядок», «традиция», «религия», «нравственность» или что-либо подобное: громче всего, как указывают исследователи, звучало слово «опасность».[215]215
  Antoine Prost. Vocabulaire des proclamations electorates de 1881, 1885 et 1889. Paris, 1974. P. 37.


[Закрыть]
Таким образом, национализм из понятия, связанного с левыми и либеральными идеями, превратился в среде мелкой буржуазии в шовинистическое, имперское, агрессивно-ксенофобское движение, точнее – в правый радикализм; и перемены эти были заметны уже в двусмысленном использовании таких терминов, как «patrie» и «патриотизм» около 1870 г. во Франции.[216]216
  Jean Dubois. Le Vocabolaire politique et social en France de 1869 a 1872. Paris n. d. – 1962. P. 65, item 3665. Термин «nationalisme» здесь еще не зарегистрирован; нет его и в работе: A. Prost. Vocabulaire des proclamations, где идет речь о сдвиге вправо лексикона «национальных» понятий эпохи, особ. р. 52–53, 64–65.


[Закрыть]
И сам термин «национализм» был создан для описания именно этой тенденции, прежде всего во Франции, а несколько позднее и в Италии.[217]217
  О Франции см.: Zeev Sternhell. Maurice Barres et le nationalisme francais. Paris, 1972; об Италии см. главы S. Valutti и F. Perfetti в кн. R. Lill и F. Valsecchi (eds.). II nazionalismo in Italia e in Germania fino alia Prima Guerra Mondiale. Bologna, 1983.


[Закрыть]
В конце века он еще казался совершенно новым. Но даже там, где существовала определенная преемственность, как например, в случае с «Turner», массовым гимнастическим союзом националистического толка, происходивший в 1890-х годах сдвиг вправо можно проследить и оценить по проникновению в его германские отделения антисемитизма (из Австрии) по замене либерально-национального (черно-красно-золотого) триколора 1848 года имперским трехцветным (черно-бело-красным) флагом и по вновь возникшему увлечению идеями имперского экспансионизма.[218]218
  Hans-Georg John. Politik und Turnen: die deutsche Turnerschaft als nationale Bewegung im deutschen Kaiserreich von 1871 bis 1914. Ahrensberg bei Hamburg, 1976. P. 41 ff.


[Закрыть]
В каком именно секторе среднего класса находился центр тяжести подобных движений – например, «бунта групп мелкой и средней городской буржуазии против того, что представлялось им наступлением враждебного пролетариата»,[219]219
  Jens Petersen в сб.: W. Shieder (ed.). Faschismus als soziale Bewegung. Gottingen, 1983. P. 122.


[Закрыть]
бунта, ввергшего Италию в Первую мировую войну, – об этом, разумеется, можно спорить. Однако исследования социального состава итальянского и немецкого фашизма не оставляют сомнений в том, что подобные движения опирались главным образом на средние слои.[220]220
  Michael Kater. The Nazi Party: a social profile of members and leaders 1919–1945. Cambridge MA 1983, esp. p. 236; Jens Petersen. Elettorato e base sociale del fascismo negli anni venti //Studi Storici, XVI/3, 1975. P. 627–669.


[Закрыть]
А кроме того, пусть даже патриотическое рвение этих промежуточных слоев приветствовалось и поощрялось правительствами уже существующих национальных государств, проводивших политику имперской экспансии и национального соперничества с другими подобными государствами, мы видели, что такие настроения возникали спонтанно, а следовательно, не вполне поддавались воздействию и манипулированию сверху. Немногие из правительств – даже накануне 1914 года – были настроены столь же шовинистически, как и подталкивавшие их в спину крайние националисты, а правительств, созданных самими ультра, еще не существовало.

Тем не менее, хотя правительства не могли полностью контролировать этот новый национализм, а последний еще не мог подчинить себе правительства, опора на государство и идентификация с ним представляли собой настоятельную необходимость для националистических слоев мелкой и средней буржуазии. Если своего государства у них еще не имелось, то завоевание национальной независимости и должно было обеспечить им тот общественный статус, которого они, по собственному убеждению, заслуживали. И для тех мужчин и женщин, которые осваивали азы гаэльского языка на вечерних курсах в Дублине, а затем преподавали только что выученное другим активистам, проповедь возвращения Ирландии к ее древнему языку стала бы чем-то большим, нежели пропагандистский лозунг. Как показала впоследствии история Ирландского Свободного государства, знание языка превратилось в необходимое условие для занятия любых (кроме самых низких) постов на государственной службе, а потому сдача экзамена по ирландскому языку стала пропуском в интеллигентные и профессиональные круги. А если они жили в национальном государстве, то именно национализм давал им чувство социальной самоидентификации, которое пролетарии черпали в своем классовом движении. Можно предположить, что низшие слои среднего класса – как те его группы, которые, подобно ремесленникам и мелким торговцам, оказались теперь экономически беззащитными, так и те категории, которые были в значительной мере столь же новыми, как и рабочий класс (ввиду беспрецедентного расширения слоя «белых воротничков» и вообще лиц, чья профессия предполагала высшее образование) – видели в себе скорее не класс как таковой, но некое сообщество самых ревностных и лояльных, а потому и самых «уважаемых» сынов и дочерей своей родины.

Но какой бы ни была природа того национализма, который вышел на авансцену истории в предшествовавшие Первой мировой войне 50 лет, все его разновидности имели нечто общее, а именно враждебность к пролетарским социалистическим движениям – и не только потому, что последние охватывали пролетариев, но также по причине их сознательного и воинствующего интернационализма (или, по крайней мере, отсутствия в них националистических моментов).[221]221
  Данный вопрос анализируется в главе 4 книги: E. J. Hobsbawm. Worlds of Labour. London, 1984 и в статье того же автора «Working-class internationalism» in F. van Holthoon & Marcel van der Linden (eds.). Internationalism in the Labour Movement. Leiden-New York-Copenhagen-Cologne, 1988. P. 3–16.


[Закрыть]
А потому кажется вполне логичным рассматривать лозунги национализма и социализма как взаимоисключающие и успехи одного считать бесспорным свидетельством неудач другого. И действительно, согласно каноническому взгляду историков, массовый национализм восторжествовал в ту эпоху над соперничающими идеологиями, а главное – над опиравшимся на классовое сознание социализмом; доказательством чего, как принято считать, стала вспыхнувшая в 1914 году мировая война (обнаружившая внутреннюю слабость социалистического интернационализма), а также полный триумф «принципа национальности» в договорах, оформивших мирное урегулирование после 1918 года. И все же, вопреки обычным представлениям, те принципы, на которых основывалась политическая притягательность разных идеологий для масс (и прежде всего – классовый, конфессиональный и национальный), не являлись совершенно взаимоисключающими. Более того, ясной и четкой границы, отделяющей их друг от друга, не существовало – даже в том случае, когда обе стороны, а именно религия и атеистический социализм как бы ex officio настаивали на своей абсолютной несовместимости. Ведь объект коллективной самоидентификации люди выбирали совсем не так, как выбирают они ботинки, зная, что больше одной пары за один раз надеть невозможно. Они имели и сейчас имеют различные привязанности, симпатии и объекты лояльности одновременно, в том числе и в национальной сфере; их волнуют одновременно разные стороны жизни, каждая из которых – в зависимости от конкретных обстоятельств – способна в тот или иной момент выйти в их сознании на первый план. В течение долгого периода эти привязанности и симпатии могут не предъявлять к данному человеку абсолютно несовместимых требований, а потому он может без особого труда воспринимать себя как, например, сына ирландца, мужа немки, члена шахтерского сообщества, рабочего, болельщика футбольного клуба «Барнсли», либерала, методиста, английского патриота, республиканца и сторонника Британской империи. Проблема выбора возникала только, когда одна из этих привязанностей вступала в прямое противоречие с другой (или с другими). Политические активисты, составлявшие меньшинство, были, разумеется, более восприимчивы к подобной несовместимости, а значит, мы можем с уверенностью утверждать, что для большинства английских, французских и германских рабочих август 1914 оказался гораздо менее болезненным опытом, чем для вождей соответствующих социалистических партий, – по той простой причине, что поддержка собственного правительства в войне представлялась обычному пролетарию вполне совместимой с проявлением классового сознания и враждебностью к работодателям (об этом уже отчасти шла речь выше – см. гл. 3, с. 104–106). Шахтеры Южного Уэльса, шокировавшие собственных революционно и интернационалистски настроенных профсоюзных лидеров тем воодушевлением, с которым встали они под ружье в августе 1914, с такой же решимостью – менее чем год спустя! – присоединились ко всеобщей стачке, совершенно не воспринимая обвинения в отсутствии патриотизма. Впрочем, даже активисты могли порой счастливо сочетать то, что теоретики считали несовместимым: например, многие активные члены Французской компартии демонстрировали одновременно и французский национализм, и абсолютную лояльность по отношению к СССР. И действительно, сам факт, что новые массовые политические движения (националистические, социалистические, конфессиональные и любые иные) нередко конкурировали между собой в борьбе за одни и те же массы, наводит на мысль, что их потенциальные избиратели были готовы воспринять все эти разнообразные лозунги. Близость национализма и религии вполне очевидна, в особенности – в Польше и в Ирландии. Но что является главным в этом союзе? Ответить на подобный вопрос нелегко. Гораздо более удивительным и менее изученным было существенное совпадение социального и национального недовольства, которое Ленин со свойственным ему острым восприятием политических реальностей сделал впоследствии одним из основных принципов коммунистической политики в колониальных странах. В хорошо известных международных дебатах марксистов по «национальному вопросу» речь шла не только о влиянии националистических идей на рабочих, которым надлежит внимать лишь классовым лозунгам интернационализма. Была еще одна и, вероятно, более насущная проблема: как следует относиться к тем рабочим партиям, которые поддерживают одновременно и националистические, и социалистические требования.[222]222
  Краткое изложение проблемы см. у: G. Haupt, Low у & Weill. Les Marxistes et la question Rationale. Paris, 1974. P. 39–43. Польский вопрос был самым крупным, но не единственным вопросом подобного рода.


[Закрыть]
Более того, сейчас уже очевидно (хотя в упомянутых дискуссиях речь об этом почти не шла), что существовали партии, возникшие как социалистические, и при этом (или впоследствии) выполнявшие роль главного инструмента национального движения своих народов, – как существовали преимущественно социально ориентированные крестьянские партии (например, в Хорватии), которые легко вырабатывали собственные националистические программы. Короче говоря, единство борьбы за социальное и национальное освобождение, о котором Конноли мечтал в Ирландии – и которого ему не удалось добиться, – было фактически достигнуто в других странах.

Здесь можно пойти дальше и утверждать, что сочетание социальных и национальных требований сказывалось в целом гораздо более эффективным способом мобилизации масс на борьбу за независимость, нежели чисто националистические лозунги. Влияние последних ограничивалось недовольными слоями мелкой буржуазии, для которых националистические идеи были – или казались – заменой социально-политической программы.

В этом смысле показателен польский пример. Восстановление государственной независимости (через полтора века после разделов Польши) было достигнуто отнюдь не под знаменами какого-либо политического движения, ставившего перед собой именно эту и никакую другую цель, но под руководством Польской Социалистической партии, чей вождь, полковник Пилсудский, и стал освободителем страны. В Финляндии национальной партией финнов стала de facto Социалистическая партия, завоевавшая 47% голосов на последних (свободных) выборах перед Русской революцией 1917 года. В Грузии подобную роль играла другая социалистическая партия – меньшевики, в Армении – дашнаки, входившие в состав Социалистического Интернационала.[223]223
  О неудачных попытках финского национализма конкурировать с Социалистической партией см.: David Kirby. Rank-and-file attitudes in the Finnish Social Democratic Party (1905–1918) //Past and Present, 111, May 1968), esp. p. 164. О Грузии и Армении см.: Ronald G. Suny (ed.). Transcaucasia: Nationalism and Social Change. Ann Arbor, 1983, особ, part II, очерки R. G. Suny, Anahide Ter Minassian and Gerard J. Libaradian.


[Закрыть]
Социалистическая идеология преобладала в национальных организациях евреев восточной Европы, как в сионистских, так и в несионистских (Бунд). Но это явление было характерно не только для царской империи, где практически любая стремившаяся к переменам идеология и организация вынуждена была воспринимать себя в первую очередь носительницей идей социальной и политической революции. Национальные чувства валлийцев и шотландцев Соединенного Королевства находили свое выражение не в особых националистических партиях, но через ведущие партии общебританской оппозиции – сначала либеральную, а затем – лейбористскую. В Нидерландах (но не в Германии) умеренные, но вполне реальные чувства малого народа реализовывались главным образом в рамках левого радикализма. А потому фризы занимают столь же непропорционально большое место в истории нидерландского левого движения, как шотландцы и валлийцы – британского. Трольстра (1860–1930), самый выдающийся из руководителей Голландской Социалистической партии на раннем этапе ее истории, начал свою карьеру в качестве фризского поэта и лидера группы «Молодая Фрисландия», занимавшейся возрождением национальной культуры.[224]224
  A. Fejtsma. Histoire et situation actuelle de la langue frisonne //Pluriel, 29, 1982. P. 21–34).


[Закрыть]
Подобный феномен отмечался и в последние десятилетия, хотя его до известной степени маскировала склонность старых мелкобуржуазных националистических партий и движений, первоначально связанных с правыми идеологиями – например, в Уэльсе, Эускади (Стране Басков), Фландрии – рядиться в модное платье социальной революции и марксизма. Тем не менее, ДМК, превратившаяся в главного выразителя тамильских национальных требований в Индии, возникла в качестве региональной социалистической партии в Мадрасе; сходная тенденция в сторону сингальского шовинизма обнаруживается, к сожалению, и в левом движении Шри Ланки.[225]225
  О сдвиге движения JVI (Janatha Vimukti Peramuna), в 1971 году возглавившего левацкое крестьянское «молодежное» восстание от ультралевых идей к сингальскому шовинизму, см. Kumarl Jayawardene. Ethnic and Class Conflicts in Sri Lanka. Dehiwala, 1985. P. 84–90.


[Закрыть]

Цель этих примеров не в том, чтобы точно определить соотношение националистических и социалистических элементов подобных движениях (проблема, не без оснований волновавшая Социалистический Интернационал). Они призваны показать, что массовые движения способны одновременно выражать такие стремления и тенденции, которые мы склонны считать несовместимыми, и что движения, первоначально опиравшиеся на социально-революционные лозунги, могут составить основу для того, что в конечном счете превращается в массовое национальное движение данного народа.

И тот самый пример, который так часто приводят в качестве неопровержимого доказательства преобладания национальных чувств над классовыми, в действительности иллюстрирует сложность отношений между ними. Благодаря недавним замечательным исследованиям мы теперь довольно полно осведомлены о положении дел в многонациональной Габсбургской империи, которое служит самым показательным материалом для оценки идейных конфликтов подобного рода.[226]226
  См. Z. A. Zeman. The Break-up of the Habsburg Empire, 1914–1918. London, 1961; и сборник статей Die Auflosung des Habsburgerreiches. Zusammenbruch und Neuorientierung in Donauraum (Schriftenreihe des bsterreichischen Ost– und Siidosteuropamstituts, Bd. III, Vienna, 1970).


[Закрыть]
В дальнейшем я кратко изложу результаты весьма интересного анализа общественных настроений, который провел Петер Ганак. В своей работе он использовал обширный корпус писем солдат и членов их семей, подвергшихся цензуре или конфискованных в Вене и Будапеште во время Первой мировой войны.[227]227
  Peter Handk. Die Volksmeinung wahrend des letzten Kriegsjahres in Osterreish-Ungarn в сб. Die Auflosung. S. 58–66.


[Закрыть]
В первые ее годы корреспонденты не обнаруживают сильных националистических или антимонархических настроений. Исключением являются письма, принадлежащие irredenta[228]228
  «Невоссоединенный» (итал.). Здесь: представители национальных групп, живущих вне территории своего «национального» государства и стремящихся к воссоединению с ним. – Прим. пер.


[Закрыть]
: сербам (главным образом из Боснии и Воеводины), которые в подавляющем большинстве симпатизируют Сербскому королевству (как сербы) и Святой Руси (как православные славяне); итальянцам и – после вступления в войну Румынии – румынам. Социальная база сербской враждебности к Австрии явно народная, тогда как большинство националистических писем итальянцев и румын исходит от представителей интеллигенции и мелкой буржуазии. Кроме упомянутых, серьезные симптомы национального недовольства обнаруживаются только среди чехов (если судить по письмам военнопленных, многие из которых, вероятно, дезертировали из патриотических мотивов). Но и здесь более половины убежденных противников Габсбургской империи и добровольцев из чешских частей в России – это выходцы из среднего класса и интеллигенции. (Письма к пленным из самой Чехии более осторожны, а потому представляют меньше ценности для исследователя).

Последующие годы войны и особенно Февральская революция в России резко увеличили политический элемент в перехваченной переписке. В самом деле, отчеты цензоров о состоянии общественного мнения единодушно свидетельствуют о том, что Русская революция стала первым с начала войны политическим событием, отзвуки которого дошли вплоть до низших социальных слоев. Среди политически активных представителей некоторых угнетенных национальностей, например, поляков и украинцев, это событие породило надежды на реформы – и, может быть, даже на независимость. И все же господствующим настроением было стремление к миру и к социальному переустройству.

Политические суждения, которые начинают теперь появляться даже в письмах женщин из крестьянских и пролетарских слоев и неквалифицированных рабочих, удобнее всего классифицировать с помощью трех взаимозависимых бинарных оппозиций: богатые – бедные (или помещики – крестьяне, хозяева – рабочие), война – мир, порядок – хаос. Связь между этими категориями, по крайней мере, в письмах, вполне очевидна: богатые живут припеваючи и не служат в армии; бедные же находятся в полной власти у богатых и влиятельных, у государства, армии и т. д. Новый момент состоит не только в возросшей частоте подобных жалоб или в убеждении, что и на фронте, и в тылу бедняки терпят несправедливость, но в чувстве того, что альтернативой безропотной покорности судьбе становится теперь революционная надежда на коренные преобразования.

Важнейшей темой в письмах бедняков была война – война как разрушение естественного строя жизни и труда. А следовательно, тоска по нормальной, спокойной жизни порождала стремление к миру и все более острую враждебность к войне, военной службе, военной экономике и т. п. Но и здесь мы видим, как простые жалобы превращаются в сопротивление. Вместо прежнего «Ах, если бы Господь смилостивился и вернул нам мир», читаем: «С нас хватит!» или «Говорят, социалисты собираются заключить мир».

Национальный момент проникает в этот контекст лишь косвенным путем – и главным образом потому, что «до 1918 года национальные чувства еще не кристаллизовались в устойчивый компонент сознания широких народных масс; люди еще не воспринимали вполне отличие лояльности государству от верности нации или не успели сделать между ними окончательный выбор». Национальность выступает по большей части как один из аспектов конфликта богатых и бедных, в особенности если они принадлежат к разным национальностям. Но даже там, где национальные ноты звучат громче всего – например, в письмах чехов, сербов и итальянцев, – мы обнаруживаем также мощный порыв к социальному переустройству.

Я не стану воспроизводить подробные отчеты военных цензоров о тех переменах в общественных настроениях, которые происходили в 1917 году. Однако результаты, полученные Ганаком в ходе анализа примерно 1500 писем, отправленных в период с середины ноября 1917 по середину марта 1918 г. (т. е. уже после Октябрьской революции), представляются мне весьма поучительными и заслуживающими упоминания. Две трети писем принадлежат рабочим и крестьянам, треть – интеллигентам, а национальные пропорции приблизительно соответствуют национальному составу Габсбургской империи в целом. В 18% этих писем на первом плане социальная тема, в 10% – стремление к миру, в 16% – национальный вопрос и отношение к монархии. В 56% писем мы находим сочетание этих тем, а именно: хлеб и мир (если выражаться кратко) – 29%, хлеб и нация – 9%, мир и нация – 18%. Таким образом, социальная тема присутствует в 56% писем, тема мира – в 57% и национальная тема – в 43%. Социальные, а в сущности – революционные ноты с особенной силой звучат в письмах чехов, венгров, словаков, немцев и хорватов. Мир, который треть авторов надеялась получить благодаря России, треть – благодаря революции и 20% – благодаря им обеим, составляет, естественно, предмет желаний для корреспондентов всех национальностей (некоторые уточнения я сделаю ниже). 60% писем на национальную тему демонстрируют враждебность к империи и более или менее явное стремление к независимости; лояльны 40% или, скорее, 28% писем (если исключить немцев и венгров). 35% авторов «национальных» писем ожидают независимости в результате победы союзников, но 12% по-прежнему верят, что она достижима в рамках монархии.

Как и следовало ожидать, желание мира сочеталось со стремлением к социальной революции, в особенности среди немцев, чехов и венгров. Однако мир и национальные чувства совмещались с большим трудом – хотя бы потому, что национальная независимость многим казалась неотделимой от победы союзных армий. Именно по этой причине во время переговоров в Брест-Литовске многие «националистические» письма не одобряют немедленное заключение мира. (Это характерно для писем представителей чешской, польской, итальянской и сербской элиты.) В период, когда впервые стало ощущаться воздействие Октябрьской революции, социальный элемент в общественных настроениях достиг своего пика, – но в то же самое время, как признают Земан и Ганак, национальная и социальная составляющие в стремлении к революции начали расходиться и противоречить друг другу. Своего рода поворотным пунктом стали массовые январские забастовки 1918 года. Сделав выбор в пользу подавления революционной агитации и продолжения проигранной войны, Габсбургская монархия, как отмечает Земан, в каком-то смысле предрешила судьбу Европы, которой суждено теперь было стать не Европой Советов, но Европой Вильсона. Но даже в 1918 году, когда национальная идея вышла, наконец, в народном сознании на первый план, она еще не выступала отдельно от идеи социальной и не противопоставлялась ей. Для большинства неимущих обе эти идеи в период крушения монархии сливались воедино. Какие выводы следует нам сделать из этого краткого обзора? Во-первых, нужно констатировать, что по-прежнему слишком мало знаем о том, что же конкретно означала национальная идея для большинства представителей упомянутых национальностей. И чтобы это выяснить, потребуется не только множество специальных исследований, подобных выполненному Ганаком анализу корпуса цензурованных писем, но и – прежде чем такая работа сможет принести свои плоды – хладнокровный, демистифицирующий взгляд на терминологию и идеологию «национального вопроса» эпохи, и особенно в националистическом его варианте. Во-вторых, формирование национального сознания нельзя отделять от становления прочих форм социального и политического сознания: в ту эпоху это были параллельные и взаимосвязанные процессы. В-третьих, развитие национального сознания (если отвлечься от слоев, связанных с националистическими движениями крайне правого и фундаменталистского толка) не является линейным и не обязательно происходит за счет иных компонентов общественного сознания. Поставив в центр внимания август 1914, можно было бы, вероятно, заключить, что лояльность нации и национальному государству восторжествовала над всеми конкурирующими социальными и политическими идеями. Но можно ли было утверждать подобное в перспективе 1917 года? У тех народов воюющей Европы, которые обладали независимостью еще до войны, национализм взял верх, и в итоге движения, отражавшие реальные интересы неимущих классов, в 1918 году потерпели неудачу. Когда это произошло, мелкие и средние слои прежних угнетенных национальностей получили возможность превратиться в правящую элиту новых небольших государств, возникших в результате вильсоновского умиротворения. Таким образом, национальное освобождение без социальной революции стало (под эгидой держав-победительниц) удобной и реальной тыловой позицией для тех, кто прежде мечтал и о независимости, и о революции. Но в крупных побежденных или не удовлетворенных плодами победы (semi-defeated) государствах таких резервных рубежей не было, и там военная катастрофа привела к социальной революции. Советы и даже недолговечные советские республики мы находим не у чехов или хорватов, но в Германии, немецкой Австрии и Венгрии, а их тень витала над Италией. И когда национализм вновь поднял голову в этих странах, он стал не более умеренным «суррогатом» социальной революции, но лозунгом, мобилизующим отставных офицеров, мелкие и средние гражданские слои на дело контрреволюции. Он стал основой и питательной средой фашизма.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю