355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эрик Хобсбаум » Нации и национализм после 1780 года » Текст книги (страница 5)
Нации и национализм после 1780 года
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 03:33

Текст книги "Нации и национализм после 1780 года"


Автор книги: Эрик Хобсбаум


Жанры:

   

Культурология

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 16 страниц)

Мы пока оставляем в стороне менее обширную, но также весьма насущную проблему: каким образом следует модернизировать подобного рода старый «национальный» литературный язык, чтобы приспособить его к требованиям современной жизни, не предусмотренным Французской Академией или доктором Джонсоном. Проблема эта универсальна, хотя во многих случаях (особенно у голландцев, немцев, чехов, исландцев и некоторых других народов) она осложняется тем, что можно было бы назвать «филологическим национализмом», т. е. упорным стремлением к лингвистической чистоте национального словарного фонда, которое заставляло немецких ученых переводить «кислород» как Sauerstoff, a сегодня вдохновляет французов на отчаянные арьергардные бои с наступающим franglais.[112]112
  «Франглийский язык» – французский язык, испорченный неумеренными заимствованиями из английского. – Прим. пер.


[Закрыть]
Но эта задача неизбежно встает с еще большей остротой перед теми языками, которые до сих пор не принадлежали к числу важнейших носителей культуры, а теперь желают стать удобными инструментами в сфере высшего образования или средствами обмена технической и экономической информацией. Не будем преуменьшать серьезность подобных проблем. Валлийский язык претендует (и, возможно, не без оснований) на звание самого древнего из живых литературных языков, поскольку восходит он примерно к VI веку. И однако в 1847 году было отмечено, что многие из самых простых положений науки или политики невозможно выразить на валлийском так, чтобы сделать их смысл вполне понятным даже умному валлийцу, который не знает английского языка.[113]113
  Отчет комиссии по изучению состояния образования в Уэльсе (Parliamentary Papers, XXVII of 1847, part III, p. 853 п.).


[Закрыть]

А следовательно, критерием национальной принадлежности язык мог быть разве что для правителей и для людей образованных, но даже этим последним необходимо было вначале сделать выбор в пользу живого национального языка (в его стандартизированной литературной форме), а не языка священного, классического, который для узкого слоя элиты был средством административного или интеллектуального общения, публичных дебатов и даже литературного творчества (вспомним классический персидский в Империи Великих Моголов или классический китайский в хэйанской Японии). В конце концов подобный выбор был сделан всюду, за исключением, пожалуй, Китая, где «лингва франка» лиц, получивших классическое образование, стал единственным в огромной империи средством общения между носителями взаимно «непроницаемых» диалектов, а сейчас постепенно превращается в некое подобие разговорного языка.

И действительно, почему сам по себе язык должен служить столь важным критерием принадлежности к определенной группе, если языковая дифференциация не накладывается при этом на какие-то иные признаки, позволяющие провести различие между группами? Даже институт брака не предполагает общности языка, иначе едва ли могла бы существовать официально признанная экзогамия. И у нас нет причин не согласиться с весьма эрудированным историком, специально изучавшим человеческие представления о множественности языков и народов, который утверждает, что «лишь вследствие довольно позднего обобщения тех, кто говорит на одном языке, стали причислять к друзьям, а носителей иных языков – к врагам».[114]114
  Arno Borst. Der Turmbau von Babel: Geschichte der Meinungen iiber Ursprung und Vielfalt der Sprachen der Volker, 4 Bden. in 6. Stuttgart, 1957–1963, Bd. IV. S. 1913.


[Закрыть]
Там, где нельзя услышать никакой другой язык, наш собственный является критерием групповой принадлежности не в большей степени, чем то, что есть у каждого человека без исключения, – например, ноги. Там же, где сосуществуют разные языки, многоязычие может быть столь обычным явлением, что самоидентификация с каким-то одним языком становится вполне произвольной. (А потому переписи, требующие подобного исключительного выбора, представляют собой весьма ненадежный источник лингвистических сведений).[115]115
  Paul M. G. Levy. La Statistique des lanques en Belgique // Revue de l'Institut de Sociologie (Bruxelles), 18, 1938. P. 507–570.


[Закрыть]
В таких районах (например, Словения и Моравия при Габсбургах) статистические данные могут испытывать громадные колебания от одной переписи к другой, поскольку самоидентификация с определенным языком зависит не от знания последнего, но от иных факторов, подверженных большим изменениям. Кроме того, люди могут говорить и на своем собственном языке, и на официально не признанном «лингва франка», как например, в некоторых районах Истрии,[116]116
  Emil Brix. Die Umgangsprachen in Altosterreich zwischen Agitation und Assimilation. Die Sprachstatistik in den zisleitanischen Volkszalungen 1880–1910. Vienna-Cologne-Graz, 1982. e. g. S. 182, 214, 332.


[Закрыть]
и подобные языки вовсе не взаимозаменимы. Жители Маврикия не могут переходить с креольского на какой-нибудь из местных языков произвольно, поскольку каждый из них они используют для особых целей. Так же поступают и швейцарские немцы, которые пишут на верхненемецком, а говорят на Schwyzerdiitsch; сходным образом ведет себя и словенец-отец из замечательного романа Йозефа Рота Radetzky-marsch, когда из уважения к статусу габсбургского офицера обращается к сыну, получившему офицерское звание, не на родном языке, как того ожидал молодой человек, но на «обычном для армейских славян ломаном немецком».[117]117
  Joseph Roth. The Radetzkymarch. Harmondsworth, 1974.


[Закрыть]
В самом деле, мистическое отождествление национальности с некоей платоновской идеей языка, которая скрыто существует за всеми его несовершенными вариантами или парит над ними, характеризует, скорее, идеологические построения националистически настроенных интеллектуалов (пророком которых является Гердер), нежели реальное самосознание обычных носителей данного языка. Это чисто «литературная», а не экзистенциальная концепция.

Сказанное, впрочем, не означает, что сознание различий между языками и даже языковыми семьями не является частью реального опыта народных масс. Для большинства народов, говоривших на германских языках, большинство иностранцев, обитавших к западу и к югу, – главным образом, латиноязычное, но также и кельтское население, – были вельхами, тогда как большинство носителей финских, а впоследствии и славянских языков на востоке и юго-востоке были вендами; и наоборот, для большинства славян все те, кто говорит на германских языках, являются немцами. И однако всем всегда было ясно, что язык и народ, каким бы образом их ни определяли, не совпадают вполне. В Судане оседлые племена фор живут в симбиозе с кочевыми племенами баггара, но к соседнему стойбищу фор, говорящих на фор, они относятся так, как если бы это были баггара, поскольку важнейшее отличие между этими двумя народами заключается не в языке, но в образе жизни. А то обстоятельство, что данные конкретные кочевники говорят на фор, «лишь несколько облегчает ход обычных дел, которые чаще всего приходится вести с баггара: покупку молока, определение мест для стоянок, приобретение навоза и т. п.».[118]118
  Frederik Barth (ed.). Ethnic Groups and Boundaries. Boston, 1969. P. 30.


[Закрыть]
Если же выразить все это более «научными» терминами, то, по мнению Ансельма из Лана (ученика великого Ансельма Кентерберийского), каждый из знаменитых семидесяти двух «языков», на которые раскололось человечество после Вавилонского столпотворения, – по крайней мере, согласно средневековым комментаторам Книги Бытия, – охватывал несколько nationes, или племен. Уильям из Алтона, английский доминиканец середины XIII века, продолжая мыслить в том же духе, делил людей по языковым семьям (в соответствии с языком, на котором они говорили), по generationes (в соответствии с их происхождением), по территориям, на которых они обитали, и по gentes (в соответствии с различиями в их нравах и обычаях). Результаты этих классификаций не обязательно совпадали, и их не следовало смешивать с populus, или народом: последний он определял через волю к повиновению общим законам, а потому народ представлял собой скорее историко-политическую, нежели «естественную» общность.[119]119
  Borst. Der Turmbau von Babel. S. 752–753.


[Закрыть]
В своем анализе Уильям из Алтона обнаружил изумительную проницательность и реализм, – впрочем, вплоть до второй половины XIX столетия качества эти были не такими уж редкими.

Язык был лишь одним из многих критериев, по которым различались культурные общности, – и не обязательно главным. Геродот полагал, что греки, несмотря на свою географическую и политическую раздробленность, образуют единый народ, поскольку они имеют общее происхождение, общий язык, общих богов, общие священные места и религиозные празднества, общие обычаи, нравы и взгляды на жизнь.[120]120
  Геродот. История, VIII, 144. Обсуждая этот вопрос, Борет указывает: в целом греки считали «язык» и «народ» взаимосвязанными и поддающимися подсчету, однако Еврипид полагал, что язык в данном случае не играет важной роли, а Зенон-стоик был билингвом, пользуясь как греческим, так и финикийским (ibid. S. 137, 160).


[Закрыть]
Для образованных людей, вроде Геродота, язык, безусловно, имел решающее значение. Однако являлся ли он столь же важным критерием принадлежности к «греческому народу» и для обыкновенного беотийца или фессалийца? – Этого мы не знаем. Зато нам хорошо известно, что в новое время националистические движения осложнялись порой тем, что определенная часть лингвистической группы отказывалась от политического единства с носителями одного с нею языка. Такого рода случаи (так называемое Wasserpolacken в Силезии при немецком господстве или так называемое Windlsche в пограничной зоне между будущей Австрией и словенской частью Югославии) порождали яростную полемику: поляки и словенцы обвиняли «великогерманских шовинистов» в том, что они попросту выдумали подобные категории, чтобы оправдать свою территориальную экспансию, и обвинения эти, разумеется, не были совершенно беспочвенны. И все же невозможно полностью отрицать факт существования групп польско– и словенскоязычного населения, которые по каким-то причинам предпочитали считать себя в политическом смысле немцами или австрийцами. А потому язык – в гердеровском смысле языка, на котором говорит Volk, – не являлся прямо и непосредственно важнейшим фактором в становлении протонационализма, хотя и мог иметь с этим процессом косвенную связь. И однако именно языку было суждено «окольным путем» превратиться в ядро современного определения нации, а значит, и массовых о ней представлений. Ибо там, где литературный или административный язык элиты уже существует (каким бы незначительным ни было число его реальных носителей), он способен превратиться в важный фактор протонационального сплочения. Три причины подобного феномена хорошо изложены у Б. Андерсона.[121]121
  Benedict Anderson. Imagined Communities: Reflections on the Origins and Spread of Nationalism. London, 1983. P. 146–149; о языке более подробно – гл. 5.


[Закрыть]
Во-первых, такой язык служит формированию общности внутри самой элиты, и если географические пределы этой общности совпадают или могут совпасть с территорией какого-либо государства или зоной распространения живого народного диалекта, то она способна превратиться в своеобразную модель или «пилотный проект» для более крупной общности типа «нации». В этом смысле разговорные языки и в самом деле имеют связь с будущей национальностью. Мертвые же языки («классические» или священные) при всем своем престиже не годятся для роли национальных языков, в чем ясно убедились в Греции, где существовала реальная лингвистическая преемственность между древнегреческим языком и разговорным языком тогдашних греков. Вук Караджич (1787–1864), великий реформатор, а фактически – творец современного сербохорватского литературного языка, был, несомненно, прав, когда противился скороспелым попыткам создать литературный язык из церковно-славянского (предвосхитившим конструирование современного иврита на основе древнееврейского) и строилего, опираясь на живые диалекты сербского народа.[122]122
  Об аналогичных дискуссиях в связи со словацким языком см.: Hugh Seton-Watson. Nations and States: An Enquiry into the Origins of Nations and the Politics of Nationalism. London, 1977. P. 170–171.


[Закрыть]
Исходный импульс к созданию современного разговорного иврита, равно как и конкретные обстоятельства, позволившие ему прочно утвердиться, слишком уникальны, чтобы служить примером общего правила.

Но если диалект, на основе которого формируется национальный язык, действительно используется в живой речи, то малочисленность тех, кто на нем говорит, не имеет особого значения, коль скоро данное меньшинство обладает достаточным политическим весом. Поэтому французский язык стал существенным элементом понятия «Франции», хотя в 1789 году 50% французов вообще на нем не говорили и только 12–13% говорили «правильно», а за пределами парижского района – даже в области langue d'oui[123]123
  Имеется в виду территория Франции примерно к северу от р. Луары, зона распространения диалектов старофранцузского языка, один из которых (диалект провинции Иль-де-Франс с центром в Париже) лег в основу современного французского. Laugue d'oui (старофр.: langue d'oil) противопоставляется области langue d'oc (отсюда – провинция Лангедок), т. е. южной Франции, где говорили на диалектах провансальского языка. Названия langue d'oui (langue d'oil) и langue d'oc восходят к средневековой классификации романских языков Европы по звучанию латинского слова si («да»): старофр. oil (фр.: oui), прованс. ос.


[Закрыть]
– он был обычным средством общения лишь в городах, да и то не во всяком городском предместье. В северной и южной Франции практически никто по-французски не говорил.[124]124
  Основной источник в этой области – Ferdinand Brunot (ed.). Histoire de la langue francaise. ISvols., Paris, 1927–1943), особ. vol. IX; а также: M. de Certeau, D. Julia, J. Revel. Une politique de la langue: La Revolution Fransaise et les patois: l'enquete de l'Abbe Gregoire. Paris, 1975. О превращении официального языка меньшинства в общенациональный язык во время Французской революции и в позднейшую эпоху см. превосходную работу: Rene Balibar. L'Institution du francais: essai sur le co-linguisme des Carolingiens a la Republique. Paris, 1985; а также: R. Balibar & D. Laporte. Le Francais national: politique et pratique de la langue nationale sous la Revolution. Paris, 1974.


[Закрыть]
Но если французский язык уже имел, по крайней мере, государство, «национальным языком» которого он мог со временем стать, то единственной основой объединения Италии был итальянский язык, связывавший культурную элиту полуострова в качестве читателей и писателей, хотя, согласно подсчетам, на момент образования единого итальянского государства (1860 г.) лишь 2,5% жителей страны использовали этот язык в повседневном обиходе.[125]125
  Tullio de Maura. Storia linguistica dell'Italia unita. Bari, 1963. P. 41.


[Закрыть]
Эта крошечная группа была тогда в реальности «одним из итальянских народов», а потенциально – единственным итальянским народом. Точно так же и «Германия» оставалась в XVIII веке чисто культурным понятием, ибо только в этой сфере существовала «истинная Германия» как нечто отличное от множества больших и малых немецких княжеств и государств, разделенных религией и политическими интересами. Эту «Германию» составляли самое большее 300–500 тысяч читателей[126]126
  Вплоть до «начала девятнадцатого века», т. е. в течение 30–40 лет, все произведения Гете и Шиллера, как в собраниях сочинений, так и в отдельных изданиях, разошлись тиражом не более 100 000 экземпляров. Н. V. Wehler, Deutsche Gesellschaftsgeschichte 1700–1815. Munich, 1987. S. 305.
  Было бы, пожалуй, некоторым преувеличением утверждать, что где-либо за пределами Швейцарии «anche oggi il tedesco (Hochdeutsch), ancor piu che l'italiano, ё una vera e propria lingua artificiale di culture, sovradialettale „sotto“ о insieme con la quale la maggior parte degli utenti si servono anche di una Umgangsprache locale» (Lorinczi Angloni. Appunti. P. 193n.). («до сих пор немецкий язык в еще большей степени, чем итальянский, является самым настоящим искусственным языком культуры, языком наддиалектным, параллельно которому (или „под“ которым) большинство использует также и какой-нибудь из местных говоров» (итал.). – Прим. пер.) Но в начале XIX века это было действительно так. Например, Мандзони, чей роман Promessi sposi («Обрученные» (итал.). – Прим. пер.) заложил основы итальянского как языка художественной прозы, не использовал его в повседневной жизни: с женой-француженкой он общался на ее языке (на котором, вероятно, говорил лучше, чем по-итальянски), а с другими – на своем родном миланском диалекте. И действительно, в первом издании знаменитого романа все еще присутствовали многочисленные следы этого диалекта, – недостаток, от которого Мандзони методически стремился избавиться во втором издании. Этими сведениями я обязан Конору Фахи.


[Закрыть]
книг на литературном немецком; тех же, кто действительно использовал «Hochsprache», или культурный язык, в повседневном обиходе, наверняка было гораздо меньше.1 Главным образом, это были актеры, которые исполняли (новые) пьесы, ставшие классикой немецкой литературы, ибо в отсутствие опирающегося на государственные институты образца (каким, например, в Англии был «королевский», т. е. образцовый, литературный английский) именно в театре вырабатывались и устанавливались языковые нормы.

Вторая причина состоит в том, что общий язык, именно потому, что он не возникает «сам собою», но создается искусственно, а в особенности после того, как он становится языком печатной литературы, приобретает повышенную устойчивость и начинает казаться более «неизменным», а значит (вследствие своеобразного обмана зрения), и более «вечным», чем он был на самом деле. Отсюда – важная роль, которую играет не только изобретение книгопечатания само по себе (в особенности там, где перевод священных книг на народный язык заложил основы литературного языка, а это происходило довольно часто), но и деятельность знаменитых борцов за чистоту и норму, которые появляются в истории каждого литературного языка, причем всякий раз уже в эпоху печатного слова. В большинстве языков (за исключением малого числа европейских) эти явления приходятся в основном на период с конца XVIII до начала XX вв.

В-третьих, официальный язык правящего слоя или язык культурной элиты обычно превращался в реальный разговорный язык современных государств посредством общественного образования и других централизованных административных механизмов.

Как бы то ни было, все это факторы довольно поздние. В эпоху, предшествовавшую возникновению национализма, а тем более – во времена всеобщей неграмотности, они едва ли могли влиять на язык простого народа. Разумеется, мандарин связывал воедино огромную Китайскую империю, многие народы которой не понимали язык своих соседей, – однако делал он это не непосредственно через язык, но с помощью централизованной государственной власти, которая использовала единый комплекс идеограмм, служивший средством общения элиты. И большинству китайцев было бы все равно, если бы даже мандарины перешли на латынь, как для большинства жителей Индии не имел никакого значения тот факт, что в 1830-х годах Ост-100 Э. Хобсбаум. Нации и национализм после 1780 г.

Индская компания заменила английским персидский, прежде служивший административным языком в Империи Моголов. Оба языка были для них в равной степени чужими, а поскольку сами индийцы ничего не писали и даже не читали, то языки эти не могли иметь к ним никакого отношения. К великому огорчению позднейших националистических историков, безжалостное офранцуживание общественной и государственной жизни в эпоху революции и при Наполеоне отнюдь не восстановило фламандское население будущей Бельгии против французов, и даже Ватерлоо не породило «во Фландрии сколько-нибудь заметного движения в поддержку фламандского языка и фламандской культуры».[127]127
  Shepard В. Clough. A History of the Flemish Movement in Belgium: A Study in Nationalism. New York, 1930, repr. 1968. P. 25. О медленном росте языкового самосознания см. также: Val R. Lorwin. Belgium: religion, class and language in national politics in: Robert A. Dahl. Political Opposition in Western Democracies. New Haven, 1966, P. 158 ff.


[Закрыть]
Да и почему это вообще должно было случиться? Ведь для тех, кто совершенно не понимал французского языка, даже режим фанатиков от лингвистики должен был делать на практике административные уступки. И неудивительно, что наплыв иностранцев-франкофонов в сельские общины Фландрии вызывал раздражение не по причинам лингвистического свойства, а скорее потому, что они не желали ходить по воскресеньям к обедне.[128]128
  S. B. Clough. A History of the Flemish Movement in Belgium. P. 21–22.


[Закрыть]
Короче говоря, если оставить в стороне особые случаи, то у нас нет оснований полагать, что язык был чем-то большим, нежели одним из многих критериев принадлежности к определенной человеческой общности. И совершенно ясно, что в ту эпоху язык еще не имел политического потенциала. В 1536 году французский комментатор рассказа о Вавилонской башне заметил:

«В наше время на земле существует больше, чем LXXII языка, ибо сейчас стало больше отдельных государств, нежели в те времена».[129]129
  Borst. Der Turmbau von Babel.


[Закрыть]

Новые языки появляются вместе с новыми государствами, а не наоборот. А как обстоит дело с этносом? В обыденной речи это слово почти всегда связывается со смутной идеей общего происхождения, которое, как предполагается, обусловило общие свойства и характеристики членов определенной этнической группы. Ясно, что чувство «родства» и «крови» лучше многого другого помогает членам группы сплотиться и отделить себя от чужаков, а потому для этнического национализма оно имеет решающее значение. «Культура (Kultur) не приобретается через образование. Культура – в крови. Лучшее тому доказательство – нынешние евреи, которые способны лишь воспринять нашу цивилизацию (Zivilisation), но никогда не могут усвоить нашу культуру». Этими словами национал-социалистский крайсляйтер Инсбрука Ганс Ганак (забавная деталь: его имя свидетельствует о славянских корнях) поздравлял в 1938 году местных нацисток с тем, что попытки евреев подорвать их «высокий и почтенный статус» проповедью равенства мужчин и женщин имели лишь временный успех.[130]130
  Цит. по Leopold Spira. Bemerkungen zu Jorg Haider // Wiener Tagebuch, October 1988. S. 6. 102


[Закрыть]
И все же чисто генетический подход к этносу явно не имеет отношения к сути дела, поскольку основные признаки этнической группы как формы социальной организации скорее культурные, нежели биологические.[131]131
  Я опираюсь на убедительные доводы Frederik Barth. Ethnic Groups and Boundaries.


[Закрыть]

Кроме того, население крупных территориальных государств (даже если оставить в стороне результаты современной иммиграции) почти всегда слишком гетерогенно, чтобы претендовать на общие этнические корни; во всяком случае, из демографической истории обширных регионов Европы нам известно, насколько разнородным может быть происхождение этнических групп, особенно в тех областях, чье население резко сокращалось, а затем вновь увеличивалось за счет новых волн переселенцев, как например, на обширных пространствах центральной, восточной и юго-восточной Европы и даже в некоторых районах Франции.[132]132
  Theodore Zeldin. France 1848–1945. Oxford, 1977, vol. I. P. 46–47.


[Закрыть]
Точное соотношение дорийского иллирийского слоя, римлян, греков, разного рода славянских переселенцев и многочисленных волн центрально-азиатских завоевателей, от аваров до турок-османов, – а именно эти элементы образуют этнически состав любого народа юго-восточной Европы – является предметом нескончаемых споров (особенно в Румынии). Так, черногорцы, которые прежде считались сербами, а ныне объявлены особой «национальностью» и имеют свою республику в составе Югославии, представляют собой, очевидно, результат смешения сербских крестьян (осколков древнесербского королевства) с валахскими пастухами, переселившимися на обезлюдевшие после турецкого завоевания земли.[133]133
  Ivo Banac. The National Question in Yugoslavia. P. 44. Эти факты заимствованы из обширной ученой работы Istorija Crne Gore. Последняя, однако, была опубликована в 1970 г. в столице республики, само существование которой основывается на тезисе о различии сербов и черногорцев, а потому читатель должен постоянно помнить о возможной ангажированности авторов. (Это относится к балканской историографии в целом.)


[Закрыть]
Разумеется, нельзя отрицать, что, скажем, венгры XIII века рассматривали себя как этническую общность, поскольку они имели (или могли претендовать на) общее происхождение от центральноазиатских кочевников, говорили на диалектах языка, совершенно не похожего на языки соседних народов, занимали особую территорию, создали самостоятельное государство и, без сомнения, имели общие обычаи и традиции. Но подобные случаи довольно редки.

И однако этнос в Геродотовом понимании являлся порой в прошлом, кое-где является сейчас и может явиться в будущем фактором, способным объединить в некое подобие «протонации» те группы, которые живут на обширной территории (и даже в диаспоре) и не имеют общего государства. Это замечание можно отнести к курдам, сомалийцам, евреям, баскам и другим народам. И все же подобного рода этническая общность не имеет исторической связи с тем, что служит важнейшим признаком современной нации, т. е. с образованием национального государства или, если угодно, государства вообще, как доказывает пример древних греков. Можно даже утверждать, что именно те народы, которые обладали самым сильным и прочным чувством «племени», не просто оказывали сопротивление навязывавшемуся им извне государству современного типа, национальному или какому-то иному, но очень часто не желали принимать государство как таковое. Примеры легко приходят на ум: пуштуязычные народности в Афганистане и сопредельных странах, шотландские горцы до 1745 года, берберы Атласа и т. д.

И напротив, «народ», разделенный изнутри этническими (и лингвистическими) границами, какими бы явными они ни были, мог порою отождествлять себя с определенным государством. Среди жителей «святой земли Тироль», поднявшихся под руководством Андреаса Хофера против французов в 1809 году, были немцы, итальянцы и, без сомнения, те, кто говорил на ладинском диалекте[134]134
  Ретороманский диалект. – Прим. пер.


[Закрыть]
.[135]135
  John W. Cole & Eric R. Wolf. The Hidden Frontier: Ecology and Ethnicity in an Alpine Valley. New York and London, 1974. P. 112–113.


[Закрыть]
Полиэтническим, как известно, является и швейцарский национализм. И даже если предположить, что греческие горцы, которые в эпоху Байрона восстали против турок, являлись «националистами», – а это маловероятно, – мы не сможем не отметить, что самые грозные бойцы из их числа были не эллинами, но албанцами (сулиотами). Кроме того, следует подчеркнуть, что и среди современных национальных движений лишь очень немногие изначально основываются на обостренном чувстве этноса, хотя, пройдя определенный этап в своем развитии, нередко стимулируют его искусственно и в откровенно расистских формах. Короче говоря, не стоит удивляться, если донские казаки исключили этнос, или общее происхождение, из определения того, что делало их сыновьями Святой Руси. И между прочим, казаки были правы, поскольку они – как и многие другие сообщества свободных крестьян-воинов – имели чрезвычайно сложные этнические корни. Кроме великороссов, среди них было множество украинцев, татар, поляков, литовцев; и объединяло их не общее происхождение, но вера.

Так неужели этнические, или «расовые» характеристики не имеют никакого отношения к современному национализму? Это, конечно, не так, ибо порою несходство внешних физических данных слишком бросается в глаза, и его слишком часто использовали для того, чтобы обозначить или подчеркнуть различие между «нами» и «ими» (в т. ч. и различие национальное). По поводу подобных различий следует лишь сделать некоторые замечания. Во-первых, исторически они выполняли роль не только «вертикальных», но и «горизонтальных» границ, а в эпоху, предшествовавшую современному национализму, обычно отделяли друг от друга социальные слои, а не целые сообщества. В реальной истории различие по цвету кожи чаще всего использовалось таким образом, что внутри одного и того же общества людям с более светлой кожей приписывался более высокий социальный статус (например, в Индии), хотя массовая миграция и социальная мобильность способны были чрезвычайно запутать дело или даже совершенно изменить эту связь. В итоге «правильная» расовая классификация может теперь определяться общественным положением независимо от физических данных, как например, в андских странах, где переходящие в класс мелкой буржуазии индейцы автоматически меняют расовый статус и становятся «метисами», или cholos, независимо от своего внешнего вида.[136]136
  И напротив, те, кому неизвестен социальный статус данного человека, – вероятно, потому, что он лишь недавно переселился в большой город, – судят об этом статусе исключительно по цвету кожи, а значит, бывают склонны его принижать. Очевидно, именно возмущение по этому поводу и служило главной причиной политической радикализации студентов Лимы в 1960-1970-х гг., когда массы выходцев из семей провинциальных cholos, имевших тенденцию к социальному росту, хлынули в быстро растущие университеты. Здесь я выражаю благодарность Николасу Линчу, в неопубликованной работе которого о маоистских студенческих лидерах университета Сан-Маркое и доказывается это положение.


[Закрыть]

Во-вторых, «визуальные» этнические характеристики склонны приобретать негативный оттенок, так как они гораздо чаще используются для описания «чужой», а не своей этнической группы. Отсюда общеизвестные расовые стереотипы («еврейский нос»), относительная невосприимчивость колонизаторов к различиям цвета кожи у тех, кого огульно причисляют к «черным», и обычная фраза: «для меня все они на одно лицо», основанная, вероятно, на избирательном социальном восприятии того, что, как принято думать, является общим для «других», например, узкие глаза и желтая кожа. Там, где на этническо-расовой гомогенности своей «национальности» делают упор (а это происходит далеко не всегда), последняя принимается на веру, пусть даже самый поверхностный взгляд способен внушить на этот счет сомнения. Ибо «нам» кажется вполне очевидным, что наша «национальность» охватывает широкий спектр различных форм, величин и внешних особенностей, но при этом все ее члены имеют известные общие характеристики, к примеру, определенный тип темных волос. И только для «них» все мы выглядим одинаково.[137]137
  Так, среди (неарабских) государств Азии нынешние Япония и обе Кореи гомогенны на 99%, а 94% населения КНР составляют ханьцы. Эти государства сохранили в той или иной мере свои исторические границы.


[Закрыть]

В-третьих, подобное негативно окрашенное восприятие этноса имеет отношение к протонационализму, в сущности, лишь тогда, когда этнос ассоциируется или может быть ассоциирован с чем-то вроде государственной традиции, как это, вероятно, имеет место в Китае, Корее и Японии. Последние представляют собой чрезвычайно редкие примеры исторических государств, население которых почти или совершенно однородно в этническом отношении. В таких случаях отождествление этнической принадлежности и политической лояльности вполне возможно. Особое значение династии Мин для происходивших в Китае после ее свержения восстаний – а ее реставрация была и, возможно, до сих пор остается целью влиятельных тайных обществ – связано с тем, что в отличие от своих предшественников-монголов и преемников-маньчжуров эта династия была чисто китайской, или ханьской. Следовательно, самые явные этнические различия оказывали в целом весьма незначительное воздействие на генезис современного национализма. После испанского завоевания латиноамериканские индейцы остро чувствовали свое этническое отличие от белых и метисов, тем более что испанская колониальная система, разделив население на касты по расовому признаку, еще сильнее его подчеркнула и придала ему официальный статус. И однако, насколько мне известно, это чувство ни разу не выливалось в какое-либо националистическое движение, и, если исключить интеллектуалов-mdigenista, крайне редко порождало сознание паниндейской общности.[138]138
  Образцовый труд по данному вопросу – Magnus Morner. El mestizaje en la historia de Ibero-America. Mexico City, 1961; см. также: Alejandro Lipschutz. El problema racial en la conquista de America у el mestizaje. Santiago de Chile, 1963, особ. гл. V. «Хотя в Leyes de Indias нередко упоминаются касты, понятия и терминология остаются весьма неустойчивыми и противоречивыми» (Sergio Bagu. Estructura social de la Colonia. Buenos Aires, 1952. P. 122).
  Важнейшее исключение, подтверждающее выводы настоящей главы, – см. ниже, с. 216–218 – это историческая память об империи инков в Перу, которая вдохновляла мифы и (местные) движения, ставившие своей целью реставрацию этой империи. См. антологию Ideologia mesianica del mundo andino, ed. Juan M. Ossio A. (Lima, 1973) и Alberto Flares Galindo. Buscando un Inca: identidad у Utopia en los Andes (Havana, 1986). И однако, из проделанного Флоресом превосходного анализа идеологии индейских движений и состава их участников явствует, что а) выступления индейцев против mistis имели по существу социальный характер; б) «национальная» окраска оставалась им чужда, – хотя бы потому, что лишь после Второй мировой войны индейцы Андов начали ощущать себя жителями Перу (с. 321) и в) что тогдашние интеллектуалы – indigenista – практически ничего не знали о реальных индейцах (с. 292).


[Закрыть]
Далее, относительно темный цвет кожи является общим признаком африканцев, живущих к югу от Сахары, и именно он отделяет их от белых завоевателей. Ощущение nigritude[139]139
  Принадлежность к чернокожей расе; негритюд, дух чернокожей расы (фр.). – Прим. пер.


[Закрыть]
действительно существует, и не только в среде черных интеллектуалов и элиты: оно возникает всякий раз, когда группа лиц с более темной кожей имеет дело с людьми светлокожими. Это чувство способно превратиться в фактор политики, и однако само по себе сознание цвета кожи не стало причиной образования ни одного африканского государства, – даже Ганы и Сенегала, основатели которых вдохновлялись панафриканскими идеями. Подобное чувство не могло повлиять и на фактические границы африканских государств, унаследованные от бывших европейских колоний, единственным источником внутренней цельности которых были несколько десятилетий колониальной администрации. А значит, у нас, в сущности, остается два критерия – те самые признаки Святой Руси, как ее понимали казаки XVII века: религия и верховная власть (государство).

Связь между религией и национальным самосознанием может быть очень тесной, как это доказывает пример Польши или Ирландии. Она крепнет по мере того, как национализм из идеологии меньшинства и отдельных групп активистов превращается в массовую силу. В героическую эпоху палестинского Йишува сионистские боевики предпочли бы, скорее, демонстративно есть бутерброды с ветчиной, нежели носить ритуальные головные уборы, как это делают ревностные иудеи в современном Израиле. В арабских странах национализм сегодня настолько прочно отождествляется с исламом, что и друзьям, и врагам бывает чрезвычайно трудно включить в его рамки арабские христианские меньшинства – коптов, маронитов и греков-католиков, – которые были главными его зачинателями в Египте и Турецкой Сирии.[140]140
  George Antonius. The Arab Awakening. London, 1938; его выводы в целом подтверждаются у Maxime Rodinson. Developpement et structure de l'arabisme в книге Marxisme et monde musulman. Paris, 1972. P. 587–602.


[Закрыть]
Все более тесная идентификация национализма с религией характерна также и для ирландского национального движения. И это не удивительно. Ведь религия – это старый испытанный способ, позволяющий через общую обрядовую практику и своеобразное братское чувство соединить людей, в остальном имеющих между собой мало общего.[141]141
  Fred R. Van der Mehden. Religion and Nationalism in Southeast Asia: Burma, Indonesia, the Philippines. Madison, 1963.


[Закрыть]
А некоторые ее варианты, например, иудаизм, специально предназначаются для того, чтобы служить знаком принадлежности к определенной человеческой общности.

И все же религия – это довольно-таки парадоксальная и двусмысленная «скрепа» для протонационализма и даже для современного национализма, который чаще всего (по крайней мере, в периоды своей особой воинственности) относился к ней весьма сдержанно, поскольку усматривал в религии силу, способную оспорить монопольное право «нации» на лояльность ее членов. Как бы то ни было, действительно племенные религии оперируют, как правило, на слишком ограниченном для современной нации пространстве и противятся его расширению. С другой стороны, мировые религии, возникшие между VI в. до н. э. и VII в. н. э., по определению универсальны, а потому должны стирать этнические, языковые, политические и прочие различия. Испанцы и индейцы в колониальные времена, парагвайцы, бразильцы и аргентинцы после обретения независимости были в равной мере верными сыновьями римской церкви и с помощью своей религии не могли сознавать себя в качестве самостоятельных общностей. К счастью, системы универсальных истин нередко конкурируют, и народы, живущие на границах распространения одной из них, способны избрать в качестве знака этнической принадлежности другую. Например, русские, украинцы и поляки могли отличать друг друга по религиозному признаку как соответственно православных, униатов и римских католиков (ведь именно христианство с наибольшим успехом порождало соперничающие между собой универсальные истины). К подобному явлению следует, очевидно, отнести и то обстоятельство, что обширная конфуцианская китайская империя охватывается с суши огромным полукругом малых народов, которые исповедуют иные религии (главным образом, буддизм, но также и ислам). Тем не менее стоит отметить, что господство транснациональных религий, во всяком случае, в тех регионах, где зародился современный национализм, ограничивало возможности религиозно-этнической идентификации. Подобная идентификация далеко не повсеместна; там же, где отождествление религии и этноса действительно существует, оно, как правило, отличает данный народ не от всех его соседей, но лишь от некоторых. К примеру, римский католицизм отделяет литовцев не от поляков (столь же ревностных католиков), но от лютеран (немцев и латышей) и православных (русских и белорусов). В Европе лишь ирландские националисты, не имеющие иных соседей, кроме протестантов, определяются исключительно через свою религию.[142]142
  Однако в XIX веке различия между ревностно верующими, с одной стороны, и людьми равнодушными или безбожными, с другой, позволили расширить сферу использования национально-религиозных символов. Это побудило католическую церковь с сочувствием отнестись к таким национальным движениям, как бретонское, баскское и фламандское.


[Закрыть]

Но что же конкретно означает идентификация этноса с религией там, где она имеет место? Очевидно, в некоторых случаях народ избирает этническую религию прежде всего потому, что чувствует свое отличие от соседних народов и государств. Иран шел своим собственным «божественным путем» и в качестве зороастрийского государства, а после обращения в ислам (или, по крайней мере, со времени Сефевидов), и в качестве государства шиитского. Ирландцы идентифицировали себя с католицизмом лишь после того, как не сумели или, скорее, не пожелали присоединиться вслед за англичанами к Реформации; а массовая колонизация части Ирландии протестантскими переселенцами, которые захватили у ирландцев лучшие земли, едва ли могла побудить их к обращению в протестантскую веру.[143]143
  В таких графствах, как Антрим, говорят: достаточно взять в руки горсть земли, чтобы определить, кем населена данная местность – католиками или протестантами.


[Закрыть]
Церковь Англии (Англиканская церковь) и [пресвитерианская] Церковь Шотландии обладают четкими политическими характеристиками, хотя вторая из них представляет ортодоксальный кальвинизм. А имевший место в первой половине XIX века массовый переход в диссентерские (неангликанские) протестантские секты жителей Уэльса (прежде не слишком склонных к поискам особого религиозного пути) явился, очевидно, элементом роста национального самосознания. (В недавнее время этот процесс стал предметом тщательного анализа).[144]144
  Cf. Gwyn Alfred Williams. The Welsh in their History. London and Canberra, 1982; When was Wales? London, 1985.


[Закрыть]
С другой стороны, столь же ясно, что обращение в разные веры может способствовать формированию двух различных национальностей, ведь именно римский католицизм (вместе со своим «побочным продуктом», латинской графикой) и православие (вместе с кириллицей) разделяют сербов и хорватов, имеющих общий литературный язык. Хотя, опять же, существуют и такие народы – например, албанцы, – которые, несомненно, обладали определенным протонациональным самосознанием, будучи при этом разделены большим числом религиозных границ, чем это обычно свойственно для стран, сопоставимых по своей территории с Уэльсом (различные формы ислама, православие, католицизм). И наконец, далеко не ясно, действительно ли само по себе чувство принадлежности к определенной религии, каким бы сильным оно ни было, сходно по своей природе с национализмом. Сейчас эти феномены принято отождествлять, ибо мы уже отвыкли от такой модели многокорпоративного государства, где различные религиозные общины сосуществуют под эгидой верховной власти в качестве до известной степени автономных самоуправляющихся образований, как это было, например, в Османской империи.[145]145
  О системе милиетов в Османской империи см.: Н. A. R. Gibb & H.A.Bowen. Islamic Society in the West. Oxford, 1957, vol. I, pt. 2. P. 219–226.


[Закрыть]
Отнюдь не очевидно, что создание Пакистана явилось результатом национального движения среди мусульман тогдашней британской Индии, хотя в нем можно видеть реакцию против всеиндийского национального движения, не сумевшего в должной мере отразить особые настроения и потребности мусульман. И хотя в эпоху современных национальных государств территориальное разделение казалось единственно возможным выходом, едва ли можно утверждать, что Мусульманская Лига с самого начала стремилась к образованию отдельного государства или что она вообще стала бы этого добиваться, если бы не непреклонность Джинны (который и в самом деле представлял собой нечто вроде мусульманского националиста, ибо верующим он, безусловно, не был). И вполне достоверно, что основная масса простых мусульман мыслила в терминах религиозных общин, а не национальностей, и едва ли сумела бы согласовать понятие национального самоопределения с верой в Аллаха и Его Пророка.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю