355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эрик Хобсбаум » Нации и национализм после 1780 года » Текст книги (страница 3)
Нации и национализм после 1780 года
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 03:33

Текст книги "Нации и национализм после 1780 года"


Автор книги: Эрик Хобсбаум


Жанры:

   

Культурология

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 16 страниц)

«Нам велено заниматься общими интересами человечества и не воспрещено исследовать особенное состояние того общества, в котором мы живем».[57]57
  Michel Chevalier. Cours d'economie politique fait an College de France, vol. I. Paris, 1855. P. 43. Впервые эта лекция была прочитана в 1841 г.


[Закрыть]

Или, как скажет лорд Роббинс, и опять же в связи с теориями классических политэкономов, «не похоже, чтобы они шли дальше анализа преимуществ национального государства как критерия экономической политики; еще менее были они готовы рассматривать возможность распада государственных уз».[58]58
  L. Rabbins. The Theory of Economic Policy in English Classical Political Economy. 2nd ed. London, 1977. P. 9–10. Следует, однако, сделать исключение для действительно глобальных теорий Бентама.


[Закрыть]
Короче говоря, они не могли, да и не хотели, отходить от понятия «нации», признаки прогресса которой Портер с удовлетворением выискивал уже в 1835 г., ибо, полагал он, стоит «ясно определить те средства, с помощью которых какое-либо сообщество добивается превосходства над прочими нациями». Едва ли требуется уточнять, что под «каким-либо сообществом» он разумел «свое собственное».[59]59
  George Richardson Porter. The progress of the Nation, in its various social and economic relations, from the beginning of the nineteenth century to the present time, 2 pts. London, 1836, Preface.


[Закрыть]
В самом деле, как можно было отрицать экономические функции и даже преимущества национального государства? Существование государств с монополией денежного обращения, общественными финансами, а следовательно, централизованной фискальной политикой представляло собой бесспорный факт. Эти виды экономической деятельности не мог упразднить никто – даже тот, кто хотел бы уничтожить отрицательные стороны их влияния на экономику. Более того, даже крайние сторонники экономической свободы признавали вместе с Молинари, что «деление человечества на самостоятельные нации – феномен, в основе своей экономический».[60]60
  Молинари в Dictionnaire d'economie politique (Paris, 1854), repr. in: Lalor. Cyclopedia of Political Science, vol. II. P. 957: «Nations in political economy».


[Закрыть]
Ведь в конце концов именно государство (а в послереволюционную эпоху – нация-государство) гарантировало охрану собственности и соблюдение договоров, и, как сказал Ж. Б. Сэй, не питавший, как известно, особых симпатий к экономической деятельности государства, «ни одна нация не достигала благосостояния иначе как под властью твердого правительства».[61]61
  Ibid. P. 958–959.


[Закрыть]
К тому же с помощью либеральной политической экономии функции правительства можно было рационально обосновать в терминах свободной конкуренции. Молинари, к примеру, доказывал, что «дробление человечества на отдельные нации полезно и выгодно, поскольку стимулирует чрезвычайно действенный принцип экономического соревнования».[62]62
  Ibid. P. 957.


[Закрыть]
В поддержку этого тезиса он ссылался на Всемирную выставку 1851 г. Впрочем, роль государства в экономическом развитии признавалась и без подобных оправданий. Ж. Б. Сэй, усматривавший между нацией и ее соседями не больше различия, чем между соседними провинциями, тем не менее обвинял Францию – т. е. французское государство и правительство – в пренебрежении развитием внутренних ресурсов в силу чрезмерной увлеченности иностранными завоеваниями. В общем, ни один экономист, даже самый радикальный либерал, не мог не замечать или не учитывать фактор национальной экономики. Все дело в том, что либеральные экономисты не любили о ней говорить или же не знали толком, как это делать. Однако для тех стран, которые развивали собственную экономику в соперничестве с превосходящей экономикой Британии, теория свободной торговли Адама Смита представлялась менее привлекательной. В этих странах не было недостатка в людях, охотно рассуждавших о национальной экономике как о едином целом. Мы уже упоминали о незамеченном в свое время канадце шотландского происхождения Джоне Рэе. Он выдвигал теории, предвосхищавшие, на наш взгляд, политику поощрения импорта технологий и уменьшения зависимости от ввоза товаров, рекомендованную «Экономической Комиссией ООН для стран Латинской Америки» в 1950-е гг. Знаменитый федералист Александр Гамильтон еще более явным образом связывал в одно целое нацию, государство и экономику, используя это единство для доказательства необходимости сильного национального правительства, за которое он выступал в полемике с политиками, противившимися подобной централизации. Перечень «важнейших общенациональных мероприятий» Гамильтона, изложенный автором статьи «Нация» из более позднего американского справочника, касается исключительно экономики: организация национального банка, национальная ответственность за долги отдельных штатов, создание института национального долга, защита отечественного производителя посредством высоких тарифов, обязательные акцизные сборы.[63]63
  Ibid. P. 933.


[Закрыть]
Возможно, все эти меры, как предполагает восхищенный автор статьи, действительно «имели своей целью развитие зародыша нации»; возможно, впрочем, что Гамильтон (как это было свойственно другим федералистам, которые больше рассуждали не о нации, а о собственно экономических материях) чувствовал, что нация позаботится о себе сама, если только федеральное правительство позаботится об условиях экономического развития, – в любом случае понятие нации предполагало национальную экономику и ее систематическое поощрение и опеку со стороны государства, что в XIX столетии означало политику протекционизма.

В целом же американские исследователи экономического развития были в XIX веке слишком посредственными мыслителями, чтобы извлечь из политики Гамильтона сколько-нибудь существенные теоретические выводы (подобные попытки предпринимались бесталанным Кэри и некоторыми другими).[64]64
  С. J. Schumpeter. History of Economic Analysis. Oxford, 1954. P. 515–516.


[Закрыть]
Тем не менее, соответствующие выводы, ясные и красноречивые, были сделаны немецкими экономистами во главе с Фридрихом Листом. Идеи Листа, которого, безусловно, вдохновляла деятельность Гамильтона, сформировались в 1820-е годы во время его пребывания в США, где он принимал активное участие в общенациональных дискуссиях по экономическим вопросам.[65]65
  Он написал работу: Outline of American Political Economy. Philadelphia, 1827, где уже предвосхищались его позднейшие взгляды. О деятельности Листа в Америке см.: W. Not г. Friedrich List in Amerika // Weltwirtschaftliches Archiv, 29, 1925. S. 199–265 и Bd. 22, 1925. S. 154–182, a также: Frederick List in America //American Economic Review, 16, 1926. P. 249–265.


[Закрыть]
Задача экономики – которую немцы с тех пор чаще именовали не «политической экономией», а «национальной экономикой» (Nationaloekonomie) или «народным хозяйством» (Volkswirtschaft) – заключалась, по мнению Листа, в том, чтобы «довести до конца экономическое развитие нации и подготовить ее к вступлению во всемирное общество будущего».[66]66
  Friedrich List. The National System of Political Economy. London, 1885. P. 174.


[Закрыть]
Едва ли стоит указывать, что подобное развитие должно было принять форму капиталистической индустриализации, которую решительно осуществляет сильная и энергичная буржуазия.

Однако, с нашей точки зрения, у Листа и у позднейшей «исторической школы» немецких экономистов, вдохновлявшихся его идеями (как это делали и экономические националисты других стран, вроде Артура Гриффита из Ирландии),[67]67
  Удачное резюме его взглядов см. у: Е. Strauss. Irich Nationalism and British Democracy. London, 1951. P. 218–220.


[Закрыть]
самым интересным было то, что они четко сформулировали характерную особенность «либеральной» теории нации, что до них во внимание не принималось: чтобы образовать устойчивое и способное к развитию целое, нация должна обладать достаточными размерами. Если же она не достигает этого «порога», то для нее не существует исторического оправдания. Все это казалось слишком очевидным, чтобы требовать особых доказательств, и потому редко обсуждалось. Так, Dictionnaire politique Гарнье-Паже (1843) попросту находил «нелепым» то, что Бельгия и Португалия представляют собой независимые государства, поскольку они явным образом слишком малы.[68]68
  Elias Reghault. Статья «Nation» в: Dictionnaire politique, с предисловием Garnier-Pages. Paris, 1842. P. 623–625. «N'y-a-t-il pas quelque chose de derisoire d'appeler la Belgique une nation?»


[Закрыть]
Джон Стюарт Милль оправдывал вполне очевидный национализм ирландцев тем, что они в конце концов «достаточно многочисленны, чтобы образовать крупную национальность».[69]69
  Considerations on Representative Government в: Utilitarianism. P. 365.


[Закрыть]
Другие с этим не соглашались, в том числе Мадзини и Кавур, хотя последние и были горячими поборниками национального принципа. И даже Новый Словарь Английского Языка определял слово «нация» не так, как это стало привычным в Британии после Дж. Ст. Милля, а как «значительную совокупность лиц», которая удовлетворяет необходимым требованиям (курсив наш. – Э. X.).[70]70
  Oxford English Dictionary, VII. P. 30.


[Закрыть]

Итак, Лист недвусмысленно заявляет, что «непременными условиями существования нормальной нации являются многочисленное население и обширная территория, обладающая разнообразными ресурсами… Нация же с ограниченным населением и небольшой территорией, тем более если она говорит на языке, отличном от языков других наций, может иметь лишь весьма бедную литературу, а ее учреждения, призванные поощрять развитие наук и искусств, окажутся неспособными эту задачу выполнить. Маленькое государство никогда не сумеет довести до полного совершенства различные отрасли производства».[71]71
  Ibid. P. 175–176.


[Закрыть]
История Англии и Франции, считал профессор Густав Кон, доказала экономические преимущества крупных государств (Grossstaaten). Разумеется, подобные преимущества уступают выгодам единой всемирной экономики, – но, к сожалению, единое мировое сообщество пока еще недостижимо. Между тем «все, к чему стремится весь род людской… уже сейчас (zunachst einmal) достигнуто значительной его частью, т. е. 30–60 млн. человек». А значит, «будущее цивилизованного мира в течение долгого времени будет связано с созданием крупных государств (Grossstaaten-bildung)».[72]72
  Gustav Cohn. Grundlegung der Nationaloekonomie, Bd. I. Stuttgart, 1885. S. 447–449.


[Закрыть]
Попутно отметим неизменное предположение (к нему мы вернемся ниже): нация как форма организации уступает по своему совершенству лишь всемирному сообществу. С подобной теорией соглашались почти все серьезные исследователи данной проблемы, пусть даже они и не формулировали ее с такой же определенностью, как немцы, имевшие к тому некоторые исторические основания; и из этой теории вытекали два следствия.

Во-первых, «принцип национальности» применялся на практике лишь к достаточно многочисленным народам. Отсюда тот поразительный и иначе не объяснимый факт, что Мадзини, поборник данного принципа, не предусматривал независимости для Ирландии. Что же касается народностей еще более мелких – сицилийцев, бретонцев, валлийцев, – то их притязания считались еще менее серьезными. В самом деле, слово Kleinstaaterei (система мелких государств) имело смысл явно уничижительный; против этой системы и выступали немецкие националисты. А слово «балканизация», порожденное разделом территорий, прежде входивших в состав Турецкой империи, на несколько маленьких независимых государств, до сих пор сохраняет негативный смысл. Оба эти термина принадлежали к лексикону политических оскорблений. Подобный «принцип порога» (или «принцип минимальной достаточности») превосходно иллюстрирует карта будущей Европы наций, составленная в 1857 г. самим Мадзини: она охватывает не более дюжины государств и федераций, из которых лишь одно (разумеется, Италия) безусловно не было бы причислено к многонациональным по позднейшим критериям.[73]73
  См. Denis Mack (ed.). II Risorgimento. Bari, 1968. P. 422.


[Закрыть]
«Принцип национальности» в интерпретации президента Вильсона, оказавший решающее влияние на заключенные после Первой мировой войны договоры, имел своим следствием Европу двадцати шести – или даже двадцати семи государств, если прибавить вскоре образованное Ирландское свободное государство. Я лишь добавлю к сказанному, что недавнее исследование регионалистских движений в Западной Европе насчитывает таковых сорок два,[74]74
  Jochen Blaschke (ed.). Handbuch der westeuropaischen Ilegionalbewegungen. Frankfurt, 1980.


[Закрыть]
ясно демонстрируя, что может случиться, если «принцип порога» будет отброшен совершенно. Важно, однако, подчеркнуть, что в классическую эпоху либерального национализма никому и в голову не приходило от него отказываться. Право на самоопределение применялось лишь к тем нациям, которые считались жизнеспособными культурно и экономически (как бы ни истолковывали эту «жизнеспособность» конкретно). И в этом смысле понятие о национальном самоопределении у Мадзини и Милля коренным образом отличалось от трактовки президента Вильсона. Причины подобного изменения мы рассмотрим ниже, но уже здесь стоит отметить en passant[75]75
  Мимоходом, попутно (фр.). – Прим. пер.


[Закрыть]
, что «принцип порога» не был отброшен вполне даже в эпоху Вильсона. Между двумя мировыми войнами существование Люксембурга и Лихтенштейна по-прежнему вызывало легкое недоумение, как бы ни были эти государства милы сердцам филателистов. Никого не радовало существование вольного города Данцига: недовольны были не только два соседних государства, каждое из которых стремилось включить его в свой состав, но и все те, кто понимал, что город-государство уже не может быть жизнеспособным в XX веке, словно в эпоху Ганзейского союза. А жители «схвостья» прежней Австрии почти единодушно желали присоединения к Германии: они попросту не верили, что такое маленькое государство, как их собственное, может быть экономически жизнеспособным («lebensfahig»). Лишь после 1945 г. и даже позднее – в эпоху деколонизации, был открыт путь в сообщество наций таким государственным образованиям, как Доминика, Мальдивские острова или Андорра.

Второе следствие состояло в том, что образование наций неизбежно мыслилось в виде процесса территориального расширения. Это было еще одно объяснение аномальности ирландского случая (как и всякого иного чисто сепаратистского национализма). В теории, как мы видели, признавалось, что социальная эволюция увеличивает размеры социальных единиц: от семьи и племени – к округу и кантону, от местного уровня – к региональному, национальному и в конечном счете – к мировому. А следовательно, нации соответствовали общему направлению исторического развития только если они (при прочих равных условиях) расширяли масштабы человеческого общества. «Если бы нашу теорию нужно было изложить в форме краткого тезиса, то мы бы, пожалуй, выразились так: вообще говоря, принцип национальности является приемлемым тогда, когда он способствует объединению разрозненных групп населения в компактное целое, и, соответственно, неприемлемым, если он приводит к разделу государства».[76]76
  Maurice Block в Lalor. Cyclopedia of Political Science, vol. II. P. 941.


[Закрыть]

На практике же это означало предположение, что национальные движения будут движениями за национальное объединение или расширение. Таким образом, все немцы и итальянцы мечтали объединиться в одном государстве, как это сделали все греки. Сербы должны были слиться с хорватами в единой Югославии (для которой никаких исторических прецедентов вообще не существовало); тех же, кто стремился к еще более широкому союзу, преследовала химера Балканской Федерации, которая до конца Второй мировой войны оставалась целью коммунистических движений. Чехи должны были слиться со словаками, поляки – объединиться с литовцами и русинами (впрочем, до разделов Польши эти народы действительно составляли одно крупное государство); молдавские румыны – с румынами валахскими и трансильванскими и так далее. Это явно противоречило тому определению нации, которое основывалось на принципе этноса, языка и общей истории, – но, как мы убедились, для либеральной теории становления наций подобные критерии не являлись решающими. Во всяком случае, никто и никогда не отрицал реальную многонациональность, многоязычие и полиэтничность самых старых и совершенно бесспорных наций-государств, т. е. Британии, Франции и Испании.

То обстоятельство, что «нации-государства» будут в национальном отношении гетерогенными, принималось с тем большей легкостью, что в Европе и значительной части остального мира существовало много таких территорий, где различные национальности смешались столь явным образом, что чисто пространственное их разделение представлялось делом совершенно нереальным.

Это стало основой для некоторых позднейших интерпретаций проблемы национальности, например, теории австро-марксизма, связывавшей национальность не с территорией, но с народом. И не случайно подобная инициатива в рамках Австрийской социал-демократической партии исходила главным образом от словенцев, обитавших на территории, где словенские и немецкие поселения (существовавшие часто в виде анклавов, зажатых другими анклавами или пограничными областями с неопределенными или изменчивыми национальными характеристиками) было особенно трудно отделить друг от друга.[77]77
  Об участии Этбина Кристана в работе съезда в Брюнне (Брно), на котором была создана национальная программа, см.: Georges Haupt, Michel Lowy & Claudie Weill. Les Marxistes et la question nationale 1848–1914. Paris, 1937. P. 204–207.


[Закрыть]
И все же национальная гетерогенность наций-государств принималась прежде всего потому, что казалось самоочевидным: небольшие, а в особенности – небольшие и отсталые национальности могут только выиграть, слившись с более крупными нациями и через их посредство содействуя общему прогрессу человечества. «Опыт доказывает, – говорит Милль, четко выражая единое мнение здравомыслящих наблюдателей, – что одна национальность может слиться с другой и полностью в ней раствориться». Для народов отсталых и слаборазвитых это будет немалой удачей:

«Никто не скажет, что для бретонца или баска из французской Наварры было бы менее полезным… стать членом французской нации, допущенным на равных основаниях с другими ко всем правам и преимуществам французского гражданства… нежели уныло прозябать среди родных скал в виде полудикого пережитка прошлого, который вращается в пределах своего убогого умственного кругозора, не принимая участия в мировых событиях и не испытывая к ним интереса. То же самое относится к валлийцу или к шотландскому горцу как членам нации британской».[78]78
  Mill. Utilitarianism, Liberty and Representative Government. P. 363–364.


[Закрыть]

Коль скоро допускалось, что независимая, или «подлинная», нация должна представлять собой нацию жизнеспособную (согласно принятым тогда критериям), то отсюда также следовало, что некоторые из более мелких языков и народностей обречены на полное исчезновение. Фридрих Энгельс подвергался резкой критике как «великогерманский шовинист» за то, что он предсказывал исчезновение чехов как народа и делал нелестные замечания касательно будущего многих других народов.[79]79
  Cf. Roman Rosdolsky. Friedrich Engels und das Problem cler «geschichtslosen Vblker» //Archiv fur Sozialgeschichte, 4/1964. S. 87-282.


[Закрыть]
В самом деле, он гордился своей национальностью и был склонен ставить собственный народ выше прочих во всем – за исключением революционной традиции. Нет также ни малейших сомнений в том, что в суждении о чехах и некоторых других народах он грубо заблуждался. И все же критика его принципиальной установки – которую разделяли все беспристрастные мыслители XIX века – была бы явным анахронизмом. Некоторые народы и языки не имеют собственного будущего – с этим тогда соглашались все, даже те, кто ни в теории, ни на практике не питал к национально-освободительным движениям никакой вражды.

И в этой всеобщей позиции не было ничего шовинистического. Она не предполагала какой-либо враждебности к языкам и культуре этих «коллективных жертв закона прогресса» (как их могли бы тогда назвать). Напротив, там, где превосходство основной национальности и государственного языка сомнению не подвергалось, преобладающая нация могла даже заботливо лелеять и поощрять внутри государства диалекты и мелкие языки, равно как фольклорные и исторические традиции более мелких общностей, входивших в его состав, – хотя бы в качестве свидетельства разнообразия цветов на его многонациональной палитре. Более того, небольшие народности и даже нации-государства, видевшие в своем присоединении к более крупным нациям нечто положительное, – или, если угодно, принимавшие законы прогресса, – вовсе не усматривали непримиримых различий между микро– и макрокультурой и даже соглашались избавиться от того, что не поддавалось адаптации к требованиям современности. Именно шотландцы, а не англичане, изобрели после Унии 1707 г. понятие «северного британца».[80]80
  См. Linda Colley. Whose nation? Class and national consciousness in Britain 1750–1830 //Past and Present, 113, 1986. P. 96–117.


[Закрыть]
А в Уэльсе XIXвека именно носители и поборники валлийского языка сомневались в том, что их собственный язык – столь могущественное и яркое средство выражения и орган религии и поэзии – способен служить универсальным языком культуры XIX века; иначе говоря, они принимали необходимость и выгоды двуязычия.[81]81
  leuan Gwynedd Jones. Language and community in nineteenth-century Wales в кн.: David Smith (ed.). A People and a Proletariat: Essays in the History of Wales 1780–1980. London, 1980. P. 41–71.


[Закрыть]
Разумеется, они были в курсе перспектив общебританской карьеры, которые открывались для наллийцев, владеющих английским языком, но это нисколько не ослабляло их эмоциональных связей с древней традицией. Подобная связь очевидна даже у тех, кто смирился с неизбежным исчезновением валлийского, как например, преп. Гриффите из Dissenting College и Брекноке, который просил лишь об одном – чтобы люди не вторгались в естественный ход вещей: «Пусть же его [валлийского языка] кончина будет мирной, благородной и достойной. Как бы ни были мы привязаны к этому языку, немногие из нас пожелают отсрочить его легкую и безболезненную смерть. Однако нет такой жертвы, какую сочли бы мы чрезмерной ради того, чтобы предотвратить его убийство».[82]82
  Inquiry on Education in Wales, Parliamentary Paper, 1847, XXVII, part II (Report on the Counties of Brecknock, Cardigan and Radnor). P. 67.


[Закрыть]

Сорок лет спустя другой представитель малой национальности, социалистический теоретик Карл Каутский (чех по происхождению), рассуждал столь же покорным, но отнюдь не равнодушным тоном: «Национальные языки будут все более и более ограничиваться в своем употреблении домашним кругом, и даже там в них будут видеть полученную в наследство от предков старую мебель – нечто такое, к чему относятся с почтением, пусть даже оно и не приносит особой практической пользы».[83]83
  Haupt, Lowy & Weill. Les Marxistes. P. 122.


[Закрыть]
Но это были проблемы небольших национальностей, чье самостоятельное будущее представлялось сомнительным. Что же касается англичан, то они, гордясь доморощенной «экзотикой» Британских островов, едва ли всерьез задумывались о тревогах шотландцев или валлийцев. И действительно, театральные «ирландцы» вскоре обнаружили: те, кто благоволит мелким национальностям, не оспаривающим главенство крупной, делают это тем охотнее, чем менее эти национальности похожи в своем поведении на англичан, чем грубее и откровеннее изображают они свой ирландский или шотландский «характер». Точно так же и пангерманские националисты поощряли литературное творчество на нижненемецком и фризском диалектах, поскольку их роль свелась к невинной функции придатков, а не соперников верхненемецкого; а итальянские националисты гордились произведениями Белли и Гольдони и песнями на неаполитанском диалекте. И франкофонная Бельгия не возражала против того, что некоторые бельгийцы говорят и пишут по-фламандски. Как раз Flamingants[84]84
  Сторонники фламандского движения в Бельгии (нидерланд.).


[Закрыть]
и сопротивлялись влиянию французского. Иногда, правда, бывали случаи, когда основная нация, или Staatsvolk, активно пыталась вытеснить мелкие языки и культуры, – но вплоть до конца XIX века за пределами Франции подобное происходило нечасто.

Таким образом, некоторым народам или национальностям никогда не суждено было превратиться в полноценные нации. Другие уже достигли или должны были достигнуть статуса полноправной нации. Но какие из них имели будущее, а какие – нет? Споры о характерных признаках национальности – территориальных, лингвистических, этнических – не слишком способствовали решению вопроса. «Принцип порога» оказывался, естественно, более полезным, но даже он, как мы убедились, не являлся решающим: ведь существовали совершенно бесспорные «нации» весьма скромных размеров, не говоря уже о национальных движениях вроде ирландского, чьи возможности образовать жизнеспособное национальное государство оценивались по-разному. Прямой смысл реиановского вопроса о Ганновере и Великом герцогстве Пармском заключался в сопоставлении их не с какими угодно нациями, но с нациями-государствами столь же скромных размеров – Нидерландами и Швейцарией. В дальнейшем мы увидим, что появление серьезных национальных движений, опирающихся на массовую поддержку, потребует существенного пересмотра прежних подходов – однако в эпоху классического либерализма лишь немногие из этих движений (за пределами Османской империи) добивались признания в качестве независимых государств как чего-то отличного от разнообразных форм автономии. Ирландский случай и в этом смысле стал – как обычно – аномалией, по крайней мере, с появлением «фениев», добивавшихся создания Ирландской республики, которая не могла не быть независимой от Британии.

На практике же существовало только три критерия, позволявших с уверенностью причислять данный народ к «нациям», – при том непременном условии, что он достаточно велик, чтобы преодолеть «порог». Первый критерий – историческая связь народа с современным государством или с государством, имевшим довольно продолжительное и недавнее существование в прошлом. А потому существование английского или французского народов-наций, (велико) русского или польского народов не вызывало больших споров, как не было за пределами Испании сомнений относительно испанской нации, обладающей четкими национальными признаками.[85]85
  Культурные, языковые и политические различия между народами королевств Арагона и Кастилии были вполне.


[Закрыть]
Ибо, если учесть отождествление нации с государством, то для иностранцев было вполне естественным предполагать, что единственным народом в стране является самый крупный, – привычка, до сих пор раздражающая шотландцев.

Вторым критерием было существование давно и прочно утвердившейся культурной элиты, обладающей письменным национальным языком – литературным и административным. Именно это было основой притязаний на статус нации со стороны немцев и итальянцев, хотя указанные народы не имели единого государства, с которым могли бы себя отождествить. А потому в обоих случаях национальная идентификация была по своему характеру преимущественно лингвистической, пусть даже национальный язык использовало в повседневном обиходе лишь незначительное меньшинство (для Италии на момент объединения его определяли в 2,5%),[86]86
  Tullio de Mauro. Storia linguistica dell'Italia unite. Bari, 1963. P. 41.


[Закрыть]
тогда как остальные говорили на различных диалектах и часто не понимали друг друга.[87]87
  «Obwohl sie alle in einem Reich „Deutscher Nation“ nebeneinander lebten, darf nichts daruber hinwegtauschen, dasz ihnen sogar die gemeinsame Umgangssprache fehlte» Hans-Ulrich Wehler, Deutsche Gesellschaftsgeschichte, Bd. I. Munich, 1987. S. 50.


[Закрыть]

Третьим критерием – к несчастью, приходится сказать и об этом – являлась уже доказанная на практике способность к завоеваниям. Фридрих Лист прекрасно понимал: быть имперским народом – вот что лучше всего остального заставляет население осознать свое коллективное единство как таковое. Кроме того, завоевание представляло собой для XIX века доказательство успешной эволюции данного социального вида. очевидными внутри самой Испании, а тем более – в Испанской империи, в которую Арагон не входил.

Других кандидатов на статус нации не исключали априори – но и никаких априорных аргументов в их пользу не существовало. Самым надежным положением для них была, вероятно, принадлежность к такому политическому образованию, которое по стандартам либерализма XIX века причисляли к отжившим, устаревшим и обреченным на смерть законами исторического прогресса. Самым бесспорным эволюционным «ископаемым» такого рода была Османская империя – но также и империя Габсбургов, как это становилось все более очевидным.

Таковы были представления о нации и национальном государстве идеологов эпохи торжествующего буржуазного либерализма (примерно с 1830 до 1880 г.). В либеральную идеологию они входили по двум причинам. Во-первых, потому, что становление наций представляло собой, несомненно, особый этап эволюции человечества, его прогрессивного развития от малых групп к более крупным, от семьи и племени – к области, нации и в конечном счете к грядущему объединенному миру, в котором, если сослаться на довольно поверхностное, а потому типичное мнение Дж. Л. Дикинсона, «национальные барьеры, характерные для младенческого возраста человечества, растают и совершенно исчезнут под яркими лучами науки и искусства».[88]88
  В. Porter. Critics of Empire. British Radical Attitudes to Colonialism in Africa, 1895–1914. London, 1968. P. 331, где цитируется: G. Lowes Dickinson. A Modern Symposium. 1908.


[Закрыть]

Предполагалось, что этот мир будет объединен даже лингвистически. О едином мировом языке (сосуществующем, разумеется, с национальными языками, низведенными, правда, до сентиментальной роли местных диалектов) задумывались и президент Улисс С. Грант, и Карл Каутский.[89]89
  Соответствующее место из инаугурационной речи президента Гранта см. в: Е. J. Hobsbawm. The Age of Capital 1848–1875. London, 1975, эпиграфы к гл. 3.


[Закрыть]
Теперь мы знаем, что подобные прогнозы не были вполне беспочвенными. Попытки создания искусственных мировых языков, предпринимавшиеся с 1880-х гг. (вслед за изобретением телеграфного и сигнального кодов в 1870-е гг.), действительно оказались безуспешными, пусть даже один из них, эсперанто, до сих пор сохраняется в узких кружках энтузиастов и под покровительством некоторых режимов – покровительством, обусловленным принципами социалистического интернационализма того периода. Зато разумный скепсис Каутского по отношению к подобным попыткам и его предсказание о том, что один из основных государственных языков превратится de facto в язык мировой, оказались вполне справедливыми. Этим международным языком стал английский, хотя он скорее дополняет, а не заменяет собой языки национальные. Итак, в свете либеральной идеологии нация (т. е. жизнеспособная крупная нация) представляла собой определенный этап эволюционного развития, достигнутый человечеством в середине XIX века. А потому обратной стороной медали «нация как порождение прогресса» была – вполне логическим образом – ассимиляция мелких сообществ и народов более крупными. Это не предполагало непременный отказ от прежних привязанностей и чувств, хотя, разумеется, подобное не исключалось. Географически и социально подвижные группы, которым не о чем было жалеть и не на что оглядываться в собственном прошлом, были к этому вполне готовы. В особенности это относилось ко многим евреям среднего класса, жившим в тех государствах, где ассимиляция предполагала полное равенство в правах (ведь Париж «стоил мессы» не только но мнению Генриха IV) – пока они не стали обнаруживать с конца XIX столетия, что их безусловная готовность к ассимиляции сама по себе может быть недостаточной, если ассимилирующая нация не готова вполне принять в свое лоно ассимилируемых. С другой стороны, нужно помнить, что США вовсе не были единственным государством, свободно предоставлявшим членство в «нации» всякому, кто только пожелает в нее влиться, и что «нации» допускали открытый доступ с большей готовностью, чем классы. Поколения, жившие до 1914 года, изобиловали «великодержавными» шовинистами, чьи отцы, не говоря уже о матерях, даже не владели языком того народа, который стал «избранным» для их сыновей, и чьи имена, славянские или мадьяризированные немецкие или славянские, свидетельствовали об этом выборе. Выгоды ассимиляции могли быть весьма существенными. Но понятие современной нации входило в либеральную идеологию также и иным путем. С остатками великих либеральных лозунгов прошлого оно соединялось скорее через долгую и устойчивую ассоциацию, нежели через логически необходимую связь: как «свобода» и «равенство» – с «братством». Иначе говоря, нация как таковая представляла собой исторически новую реальность, поэтому консерваторы и традиционалисты ее не принимали, а для их оппонентов она была чем-то привлекательным. Ассоциацию между двумя направлениями мысли можно проиллюстрировать на примере типичного пангерманиста из Австрии, который родился в Моравии, зоне острых национальных конфликтов. Арнольд Пихлер,[90]90
  Franz Pichler. Polizeihofrat P. Bin treuer Diener seienes ungetreuen Staates. Wiener Polizeidienst 1901–1938. Vienna, 1984. За это указание я выражаю благодарность Клеменсу Геллеру.


[Закрыть]
служивший в венской полиции с неизменной преданностью, которую не сумели поколебать все политические трансформации 1901–1938 гг., был тогда, а в известном смысле остался на всю жизнь страстным немецким националистом, антисемитом и врагом чехов, хотя он и возражал против отправки всех без исключения евреев в концентрационные лагеря, как того желали другие антисемиты.[91]91
  Ibid. S. 19.


[Закрыть]
В то же время он был убежденным антиклерикалом и даже либералом в политике; во всяком случае, сотрудничал в самых либеральных венских газетах Первой республики. Национализм и евгенические аргументы сочетаются в его писаниях с восторгами по поводу индустриальной революции и – что еще удивительнее – по поводу создания в результате этой революции сообщества «граждан мира (Weltburger)… которое… будучи чуждым местечковому провинциализму и узкому горизонту церковной колокольни» открывает весь мир для тех, кто прежде томился в своем глухом захолустье.[92]92
  Ibid. S. 19.


[Закрыть]

Такова была теория «нации» и «национализма» в представлении либеральных мыслителей эпохи расцвета буржуазного либерализма, совпавшего также с тем периодом, когда «принцип национальности» впервые стал важной темой международной политики. Мы увидим, что в одном существенном отношении она отличалась от принципа самоопределения наций президента Вильсона (в теории его разделял и Ленин), принципа, который с конца прошлого века и вплоть до наших дней оказывает решающее влияние на дискуссии по этим вопросам. Либеральная теория допускала исключения. В этом смысле она отличалась также и от радикально-демократических взглядов, выраженных в цитированной выше Декларации прав человека эпохи Французской революции, которая недвусмысленно отвергала «принцип порога». На практике, однако, маленькие народы обычно не могли реализовать гарантированные им права на самоопределение и образование суверенных государств: тому противодействовали более крупные и хищные соседи, да и среди самих этих народов сторонники принципов 1795 года были, как правило, весьма немногочисленны. Вспомним хотя бы (консервативные) свободные горные кантоны Швейцарии, которые наверняка приходили на ум читателям Руссо, составлявшим в ту пору Декларации прав человека. Время левого автономизма или движений за независимость для подобных сообществ еще не наступило.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю