355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Еремей Парнов » Мир Приключений 1963 г. №9 » Текст книги (страница 40)
Мир Приключений 1963 г. №9
  • Текст добавлен: 20 сентября 2016, 15:43

Текст книги "Мир Приключений 1963 г. №9"


Автор книги: Еремей Парнов


Соавторы: Леонид Платов,Генрих Альтов,Анатолий Днепров,Михаил Емцев,Александр Горбовский,Юрий Давыдов,Яков Волчек,А. Смуров,А. Бобровников
сообщить о нарушении

Текущая страница: 40 (всего у книги 43 страниц)

До того, как стал участником ученой экспедиции, он не думал о весах, взвешивающих относительную ценность Науки и Искусства, а полагал, что “в одну телегу впрячь не можно коня и трепетную лань”. Отправляясь на Арал, видел себя Гюденом. Марины гюденовскне и впрячь были прелестны, хороши были марины и у Ивана Айвазовского, соученика по академии… Но экспедиции нужны были прежде всего не пейзажи, а точные, почти дагерротипные изображения берегов, птиц, растений, окаменелостей, и Шевченко принялся покрывать листы альбома именно тем, что было важно и нужно экспедиции. Рисовал и чувствовал себя “хирургом прекрасного”, рассекателем, прозектором анатомического театра. Но недавно, совсем недавно, он подумал, что свободный художник настолько же ограничен окружающей природой, насколько сама природа ограничена своими вечными законами, если можно только назвать это ограничением. Дагерротнпные изображения? Однако великий Карл Брюллов уж на что творец, а черты одной не позволял себе провести без модели. Пусть птицы и травы, пусть каменья… Разве ж они не модели? Да и как можно запечатлеть пейзаж, не проникнув в тайны матери-природы? Создатель “Фауста”, кем ты был – ученым иль поэтом? Статьи Алексея Ивановича назвал Белинский учено-беллетристическими. Тут не плюс, не добавка, тут смешение двух добрых сортов вина. И Белинский это отметил.

А вот сам автор… Чудно, как этого не замечает Алексей Иванович…

10

Бочки везли сотни верст, в жару, в зной. А перед тем сволочи интенданты оренбургские наверняка держали их в сырости. Теперь же извольте радоваться: ржаные сухари как паутиной покрылись, в мясе черви так и кишат, так и кишат Бр-р-р-р!.. Хорошо бы рыбой раздобыться, да нет ее тут. Кто их ведает, законы движения рыбьих стай? И с водой беда, хуже быть не может. В двух железных баках полтораста ведер припасли. Сыр-дарьинская вода, когда отстоялась, была ничего, сносная, но почти вся уж вышла А та, из копаней, на здешних берегах добытая, тухнет, проклятая, через сутки тухнет, пить ее разве что верблюду. Уж на что, кажется, бедствовали, когда в кругосветное шел, и цингой маялись, офицеров уговорил больным все консервы отдать, уж на что, право, бедовали, а такого не было, чтобы без питьевой воды. Благо еще гороху с лихвой. Вари, Иван, кашу. Что? Н-да, без мяса швах. А может, с мясом попытать? Червь густо? Оно точно, червь не блан-манже…

На шхуне приуныли. Не запоешь, коли в брюхе “поет”. Известно: поход – это тебе не у тещи на блинах, а все ж того, голодно. И пить, пить страсть как охота… Приуныли на шхуне “Константин”. Вшивому баня снится, голодному – харч.

– Ваше благородь, кушать… – У бойкого денщика Ванюши Тихова голос нынче виноватый, слышится в нем: “Эх, матушка-мать, какое там “кушать”?”

– Обедать всей командой на палубе. Понял?

– Слушаю, ваше благородь, понял. – Но он ничего не понял.

Расположились на палубе все – матросы, офицеры, Шевченко с Вернером, фельдшер Истомин. К общему недоумению, Бутаков велел подать себе мяса. “Хорошая мина при плохой игре”, – невесело думал лейтенант, принимаясь счищать червей, хоть и сварившихся вместе с мясом, по оттого не менее мерзких. Даже знатнейший на шхуне обжора матрос Гаврила Погорелов и тот морщился, а штабс-капитан Макшеев вскочил и ушел прочь, не скрывая негодования. Увольте, он не намерен подобным образом возбуждать бодрость в нижних чипах! Пошлейшая комедия, черт подери!..

– На нет и суда нет, – пробурчат Бутаков, начиная жевать мясо.

С минуту все молча глазели на него.

– Э, где наша не пропадала! – подал наконец голос Андрей Сахнов, лучший корабельный плясун и песельник. – Валяй, Ванька, и мне!

Денщик Тихов скорбно подал Андрюхе “угощение”, и тот, орудуя складным ножом, продолжал наставительным тоном:

– Это еще что! Это, братцы мои, малина. А вот французы, бают, в двенадцатом годе воронье хрястали. А тут все ж как-никак…

Добровольцев, однако, не находилось.

– Ну и пес с вами, – калякал Андрюха Сахнов с напускным презрением. – Больше останется. – II он выколупнул из куска мяса “подлеца” весьма солидных размером. – Вот и чисто, вот и можно… вот и можно… – но было видно, что Андрюха медлит приступать к трапезе.

Первым, как и следовало ожидать, капитулировал обжора Гаврила, за ним поддались еще несколько матросов. Однако большинство так и не совладали с собою. Прескверная история…

А тут еще разлегся штиль. Будто и море с голодухи впало в дурную дремоту. Эх, машину бы паровую, то-то задали бы дёру! Но машины нет, а паруса одрябли, висят тряпками. Море же выглаженное, без морщинки, все в солнечных искрах, и рябит от них в глазах, и поташнивает.

В один из тех мертвых дней Бутаков послал штурмана Поспелова с матросами нарубить дровишек. Отправив партию, лейтенант приказал не спускать с нее глаз. Дело было близ Хивы. Значит, опасайся, брат, хивинских удальцов, тех, что промышляют “барантой”: отымают у кочевников скот, последний скарб, а то и самих владельцев скота и скарба угоняют в полой, на чужбину.

Едва Поспелов со своими дровосеками высадился на берег, как унтер Абизиров доложил Бутакову:

– Чужаки, ваше благородие!

Бутаков, Шевченко и Абизиров подвалили в челноке к невысокому мысу и скорым шагом направились к зарослям кустарника, где были замечены какие-то незнакомцы в халатах и меховых шапках.

Когда подоспели, то увидели, как штурман Ксенофонт Егорович, конфузливо покашливая, пытается объясниться с казахами, среди которых выделялся и одеждой, и осанкой, и длиннющей белой бородой старшина – аксакал. Выручил штурмана унтер-офицер Абизиров: он заговорил с аксакалом по-татарски, и беседа кое-как сладилась. Старик стал рассказывать о недавней и такой бедственной встрече с хивинцами. А казахи, стоя подле своего старшины, разглядывали моряков с нецеремонным и вместе робким любопытством. Женщин не было, но ребятишки появились невесть откуда. Босоногие, в отрепьях и в теплых шапках, нахлобученных по самые брови, они уставились на пришельцев узенькими блестящими глазенками.

Аксакал сделал свирепое лицо и зачем-то прикрикнул на мальчишек. Те шарахнулись в сторонку, но не далее чем на десяток шагов, присели на корточки и, видимо чувствуя себя в безопасности, залопотали, указывая пальцами то на Поспелова, то на Бутакова, то на матросов. А старшина, опираясь на палку и чуть покачиваясь, рассказывал, что разбойники отобрали у них почти всех верблюдов и лошадей и что теперь они совсем уж надумали податься в русскую сторону, где, слышно, обид бедным кочевникам покамест не чинят.

Абизиров переводил, Бутаков слушал, кивал:

– Так, так… Абизиров, ты спроси-ка, купить-то у них можно хоть что-нибудь из съестного?

Абизиров ковырнул носком сапога землю.

– Ну да, ну да, – поспешно прибавил лейтенант, – чего уж там с них взять.

– Так точно, – согласился Абизиров, – нет у них ничего, ваше благородие.

Бутаков вздохнул, порылся в карманах сюртука и протянул старшине несколько платков и стальных портняжных иголок, завернутых в тряпицу. Аксакал принял подарки и, взглянув на Абизирова, уважительно спросил:

– Тынгыз-тере?

– Тынгыз-тере, – ответил Абизиров, – морской начальник.

11

“Высочайше” утвержденная инструкция запрещала лейтенанту флота приближаться к устью Аму-Дарьи, к южным берегам Арала, ибо они были северными рубежами Хивы. На Хиву метили англичане, а Петербург страшился неудовольствия британцев. Те же опасения были высказаны и в “высочайшей” инструкции, врученной однокашнику Бутакова, капитан-лейтенанту Невельскому, которому строго-настрого запретили проникновение в устье Амура. Однако оба морских офицера оказались прямыми нарушителями монаршей воли.

Бутаков прикидывался простачком. Упаси боже своевольничать! Ах, какой пассаж: ветер так и несет шхуну на юг! Лавировать? Лавируем. Только проку мало. И, право, позарез необходима питьевая вода. А где ж ее взять? Одно спасенье: устье Аму-Дарьи. Ах, что поделаешь – опять этот проказник ветер… Бутаков старательно убеждал чуть ли но каждого, что он бы, дескать, и рад не спускаться далее к югу, но обстоятельства и все такое прочее…

Лукавство его было шито белыми нитками, псе это понимали и посмеивались. Правда, штабс-капитан Макшеев, как старший в чине, счел долгом намекнуть Бутакову об ответственности. Бутаков вскинул на него враз потемневшие глаза.

– А вы, господин Макшеев, – сказал он сухо, – вы просто-напросто ничего не видели: кто же не знает, что вас укачивает насмерть? – И, желая подсластить пилюлю, вежливо посоветовал: – Поступайте, как Нельсон.

– Не понимаю, – обиделся штабс-капитан. – Я ведь, Алексей Иванович, с наилучшими чувствами.

– Да и я с наилучшими, – смягчился Бутаков. – А про Нельсона вот что. Ему, знаете ли, в одном сражении офицеры указали на сигнал флагмана: “Прекратить бои!” Так он что же? Приставил трубу к незрячему глазу, к черной повязке, и восклицает: “Где сигнал? Какой сигнал?” И продолжал баталию и выиграл дело. – Бутаков рассмеялся. – Вот так и мы с вами.

А Шевченко однажды шепнул озабоченно: разговоры о противных ветрах и штилях, о разных там обстоятельствах – это хорошо, но вот как быть с путевым журналом? Ежели всерьез разбирать начнут, все и выяснится. Бутаков отшутился: “Не обманешь – не продашь, не согрешишь – не покаешься”… Может, это и вспомнилось Тарасу Григорьевичу много лет спустя, на берегу Каспия, когда в начале своего дневника записал он: “И в шканечных журналах врут, а в таком, домашнем, и бог велел”?

Итак, “Константин” держал на юг, к устью Аму-Дарьи.

В последних числах августа соленость Арала резко пошла на убыль. Еще день, другой – волны обрели буроватый оттенок, и матросы проворно вытянули на борт деревянные ведра с почти пресной водой.

Изменились и берега. Прежде они вставали стеной, теперь никли к морю желтыми пляжами. Глубины уменьшались так стремительно, что коротышка Истомин, которым за неимением лекарской практики замерял глубины, сознавал себя важной персоной.

– Под килем четыре с половиной сажени!.. Под килем четыре сажени!.. Под килем три с половиной!..

И тут, в виду острова Токмак-Ати, когда сильный ветер был нужен не больше, чем прыщ на носу, он вдруг скрепчал, заходя постепенно через норд-вестовым румб к норд-норд-остовому. Никчемный этот ветер расстарался до того, что начался шторм. А глубина под килем уже равнялась одной лишь сажени с четвертью.

Положение было не лучше того, что сложилось в бурным день и в бурную ночь в самом начале похода. Тогда экспедиции грозила голодная смерть, теперь – хивинский плен. На шхуне воцарилась угрюмая готовность к борьбе до последнего, свойственная морякам в час опасности.

Всю штормовую ночь напролет подле Бутакова был Поспелов, и лейтенант вновь чувствовал, как необходимо ему присутствие Ксенофонта Егоровича. “Руль”, – тревожно говорил Гутаков. Поспелов откликался: “Выдержит, надеюсь”. Оба беспокоились об очном: на такой малой глубине да при такой бешеной качке ничего не стоило садануться пером руля о грунт, а ведь неизвестно, что лучше – остаться без руля или без ветрил. “Бейдевинд” [20] 20
  Бейдевинд – курс корабля, составляющий угол менее 90° между диаметральной плоскостью судна и направлением ветра.


[Закрыть]
, – говорил Бутаков, а Поспелов уточнял: “И покруче”. Лишь приведя судно в бейдевинд, можно было удержаться подальше, мористее острова. Будь лейтенант в одиночку, он поступал бы точно так же, как и поступал, но Ксенофонт Егорович каким-то таинственным манером придавал уверенную отчетливость его мыслям, сосредоточенным только на том. чтобы перехитрить море, ветер, шторм.

Как, однако, ни держались они мористее, но волнение и ветер теснили “Константина” к острову. У Бутакова с Поспеловым, у команды, валившейся с ног от усталости, было такое ощущение – явственное, всеми мускулами, каждой жилочкой, – какое может быть у человека, повисшего над пропастью и чувствующего, как натягивается и вот-вот оборвется веревка.

Они дожили до рассвета. А на рассвете ветер утих. Невдалеке означился остров – холмистый, поросший гребенщиком, осокорью, какими-то дикими фруктовыми деревьями с голубовато-серой листвой, отчего казалось, что дальние рощи подернуты мглою. Впрочем, не островная флора привлекала лейтенанта, пока он сидел на мачте и напрягал зрение, нет, не флора, а кибитки и вооруженные всадники на пляшущих аргамаках. Да-с, солоно пришлось бы, выбрось море на этот Токмак-Аты…

Зыбь мерно наваливала с севера – Арал после шторма переводил дыхание. Но ветра, увы, не было, и шхуна не могла сняться с якоря. Бутаков пожимал плечами: бог свидетель, нет охоты своевольничать – обстоятельства понуждают к нарушению инструкции Быть у воды и не напиться? Быть у Токмак-Аты и не узнать, что же там, за южной его оконечностью? Верно, на берегах хивинцы. Однако на борту “Константина” военные люди. А военным положено рисковать.

Алексей Нианович поманил в сторонку штурмана Поспелова и прапорщика Акишева, напрямик высказал им свой план. Навигатору с геодезистом полезли в голову невеселые истории о хивинских пленниках. Вспомнилось, как наказывают в Хиве за попытку к бегству из неволи: надрежут пятки, всыпят в надрезы мелкую щетину, и баста, и вот уж ты не ходок, гарцуй остаток дней на цыпочках, что твоя дива в кордебалете, а на всю ступню – ни-ни, щетина вонзится злее иголок…

Но, выслушав Бутакова, они ответили согласием. Пребывание у Токмак-Аты не должно же было пропасть для картографии и гидрографии. Хивинцы? Э, лучше о них не думать.

Поздним вечером Поспелов с Акишевым покинули шхуну. Вальки весел были обернуты ветошью, и шлюпка отошла почти без шума. Поначалу, правда, еще доносился из тьмы слабый переплеск, будто шлепала по воде тряпка, но вскоре все стихло, только зыбь вздыхала, как спящий буйвол.

“Константин” затаился. Никто не спал. Оружие было роздано матросам. На шхуне – ни огонька, ни звука. Лишь часы в каюте отсчитывали время с раздражающе громким и отчетливым тиканьем.

Но вот уж звезды выцвели, вот уж море подернулось предрассветной дымкой, и засвежело, и будто глуше, медленнее затикали часы в каюте Тогда-то снова послышались осторожные удары весел.

Штурман Ксенофонт Егорович заговорил сипло, словно бы простудился или измучен жаждой, а геодезист Артемий Акимович медленно и крепко отер морщинистое лицо большим красным платком.

Да, они обогнули Токмак-Аты, по западную сторону нет рукавов Аму, вода там морская, горько-соленая, из чего заключить должно, что река впадает в Арал к востоку от острова Вот так-то. А теперь не худо бы пропустить по стаканчику спиртного. И спать, спать.

Устье к востоку от острова? Хорошо, очень хорошо. Будь что будет, увидеть его надо. Спасибо, ветер, ты хоть и рахитик, а все ж несешь, движешь потихонечку славную пашу посудину. Где-то тут оно, поблизости, устье Аму-Дарьи, где-то тут это устье, не исследованное еще никем в мире…

После полудня Бутаков возился с секстантом. Есть нечто утешительнее, правда, моряками не примечаемое, в этих довольно несложных вычислениях. Отсчитай долготу от английского городка Гринвича, в котором ты никогда и не был… Черкни карандашиком на листке бумаги. Проверь себя, не торопись. И вот, пожалуйста – находишь незримую точку, можешь ткнуть острием карандаша в карту и сказать удовлетворенно: “А вот-с мы где!”

Определив местоположение шхуны, Бутаков ринулся на мачту с быстротою юнги, за которым наблюдает скорый на зуботычины боцман. Еще не умостившись на рее, лейтенант уже глядел, глядел во все глаза на юго-восток.

Там, в яркой зелени тростников, в растекшихся желтках отмелей, – там блестящей, в искрах фольгою простиралась наибольшая река Средней Азии, река, рожденная вечными снегами поднебесных гор Памира и Гиндукуша.

Ну нет, лейтенант Бутаков никому не уступит нынешнюю вылазку. Черта с два, никому! Он знает, не совсем-таки благоразумно покидать шхуну вблизи хивинских берегов, но ведь волков бояться – в лес не ходить. Да и приключись худое, на шхуне останется Ксенофонт Егорович. Вот-вот, на корабле останется штурман, а в ночную вылазку пойдет с лейтенантом Артемий Акишев, пойдет вторично, благо пловец отменный и храбрости ему не занимать стать.

Как и накануне, шлюпка отвалила затемно. Как и в прошлый раз, вальки были плотно обернуты ветошью, а уключины густо смазаны салом.

Ночью, когда меняешь корабль на шлюпку, море в первые минуты кажется чудовищно огромным, куда огромнее, чем с корабельной палубы, а небо еще выше, еще бездоннее, еще чернее. Меняются звуки, меняются запахи. Голос волн уже не слитный: одна волна на басах рокочет, другая катит с шипением, третья и булькает, и шуршит, и точно бы звенит. Здоровый йодистый запах моря слышится пронзительнее, чище, сильнее, потому что к нему не примешиваются, как на судне, запахи жилья и дерева…

Матросы гребли ровно, не сбавляя и не увеличивая шибкого, еще у корабля взятого темпа, не выхватывая резко весел и, уж конечно, не “пуская щук”, то бишь не задевая ребром лопастей по гребням волн, что и в обычном-то, не скрытом шлюпочном переходе считается у военных моряков неприличием.

Акишев с Бутаковым то и дело черпали в пригоршню забортную воду. Она была уже почти пресной. Где-то сухо и быстро, как бумага, прошелестел камыш. Стихло. Булькала рода под форштевнем. И опять скороговорка камышей – шу-шу да шу-шу… А потом вдруг это осторожное чирканье килем по дну и шепот Бутакова: “Суши весла!” Матросы перестали грести, шлюпка замедлила ход, бульканье, как из бутылки, перед носом ее замерло, и она тихо закачалась, готовая поддаться встречному течению. Тогда поднялись Бутаков с Акишевым, скинули платье и, стараясь не шуметь, перевалились за борт, в воду, с футштоками в руках двинулись наперерез течению. Матросы тоже один за другим вылезли из шлюпки, побрели следом за ними, подталкивая шлюпку и разгребая невысокие волны. Грунт под ногами то упруго прогибался, то, раздавшись, охватывал по щиколотку вязким илом.

Вольными протоками Аму-Дарья несла в море свои воды, животворностью равные нильским, и там, где теперь брели Бутаков и балтийцы, на бессчетных островках, в тысячах заливчиков, на многом множестве отмелей – повсюду теснились заросли узколистого рогоза и тростников, склизкие водоросли сплетались, сонно покачиваясь, и в этом сумеречном королевстве плыли, мерцая и серебрясь, караси и сазаны, красногубые жерехи и чехонь, белоглазки и лещи. И кабанов тут было вдоволь, мясистых, свирепых, клыкастых кабанов, и промысловой птицы не счесть – крохалей, кряквы, шилохвосток, лебедей-шипунов. А желтые цапли, а болотные курочки, а лысухи? На зорях поднимались пеликаны, взмывали высоко-высоко, образуя в стеклянном синеве, похожей на купола древних мечетей, то белые кильватерные колонны, то треугольники, то зигзаги…

Опираясь на футштоки, одолевая упругое, сильное течение, мерили Бутакоп с Акишевым глубины Аму-Дарьи, а балтийские матросы шли за ними следом и вели шлюпку, как лошадь на поводу.

Вдали вздыхала аральская зыбь, раскачивая притихшую, настороженную шхуну. Еще дальше, в каком-то почти уж и нереальном далеке, были города, где мирно, успокоительно погромыхивали трещотки караульщиков и башенные часы роняли на булыжник площадей свои мерные удары.

А тут… Тут вольно, неодолимо, пришептывая, позванивая, неслась река, тут было глухое темное небо, лживый плач шакалов и сладострастный стон комаров.

11

“Черная меланхолия”, – шутил коротышка Истомин: штилевавший Арал представлялся ему меланхоликом.

Спустя неделю фельдшер поставил иной диагноз: “Буйное помешательство”.

Диагноз был верным, и это выгодно отличало корабельного медика от многих его сухопутных коллег.

Предосенней порой на Арале гуляли крепкие норд-осты. Они грозили бросить парусник на камни, на отмели, и Бутаков решил отложить съемку восточного побережья до будущего лета, а покамест осмотреть срединную часть моря.

И находка каменного угля, и карты западного берега, и промер устья Аму-Дарьи – все это радовало Бутакова. И все же он испытывал нехватку в том, без чего экспедиция казалась ему не увенчанной главной наградой. Русские капитаны – “кругосветники” обретали их в Великом или Тихом. Но. черт подери, почему бы и Аральскому морю, раскатившемуся на десятки тысяч квадратных верст, не преподнести своему колумбу хотя бы один сюрприз?

Ветры и штормы? Однако за два месяца “Константин” дал командиру веские доказательства своей преданности, и в душе Алексея Ивановича угнездилась та внутренняя, почти необъяснимая связь с кораблем, отраднее которой дли мореплавателя нет ничего, а потому, невзирая на дурную погоду, они, то есть “Константин” и лейтенант Бутаков, быстро и решительно пересекали море.

Быстрота и решительность этого рейда под зарифленными парусами предвещали что-то значительное и важное. Это подсказывала Бутакову интуиция, а она должна быть у моряков, как и у влюбленных.

В двенадцатый день сентября море отсалютовало Бутакову бессчетными залпами. Лейтенант удостоился вожделенной награды: шхуна приближалась к неизвестному острову.

Остров словно бы догорал вместе с вечерней зарей, берега его смутно дрожали в неверных сумерках и почти совсем уж пропали из виду, когда “Константин” успокоился па якорях. Неподалеку голосом извечной вражды к суше трубил прибой.

Сон бежал не одного Бутакова. Вон Тарас Григорьевич на своем “табурете”, вон Вернер с Ксенофонтом Егоровичем у правого борта, а Макшеев на юте… Что они? Слушают валторны прибоя? А может, их мысли далече от этих широт? Луна властвует над приливами в морях, запах земли – над приливами в сердце.

Пахло не только землей – пахло тайной. Бутаков знал, что на заре увидит песок и камки, саксаул и тростники, овраги и заливы. И все же то было Неизвестное, близость его ощущалась трепетно.

Есть прелесть в уединенных местах, будь то старица, долина или заброшенный карьер с лебедой и лопухами, но прелесть десятикратная, особая, ни с чем не сравнимая в клочке суши, никогда не виданной ни одним человеком, в клочке суши, окруженной морем. Да, были на острове и уходящий к горизонту саксаул, и луга, и тальник, и розоватые озера, песчаник, бугры – все было, что представлялось мысленно накануне. Но – “люди здесь еще не бывали”! И от этого замирало сердце.

Мешкать не приходилось, ибо осенние норд-осты снижали уровень устья Сыр-Дарьи, экспедиция, чего доброго, могла не попасть на зимовье. Бутаков и его команда не знали роздыха. Работали до темноты, не дожидаясь понуканий, вставали с рассветом, не дожидаясь побудки. Опять всеми в полною силу владело артельное чувство, чувство “одной упряжки”.

Акишев и Макшеев измерили остров, площадь его равнялась территории некоторых государств тогдашней Германии, он отнял у моря верст двести квадратных, не меньше. Штурман Поспелов, поместившись в утлом челночке, промерял, наперекор бурной погоде, залив на юго-восточной стороне. Вернер обследовал соляные озера и надеялся найти каменный уголь.

А Шевченко не отрывался от альбома. Он рисовал безымянный остров. Была высокая отрада в том, как скоро и точно взор отыскивал и цепко схватывал особенности пейзажа, в котором вовсе не просто было ухватить и отыскать эти особенности. Была высокая отрада и в том, чтобы передать этот свет удивительной чистоты и силы, и эти не резкие, но такие колоритные оттенки. И никаких эффектов, ничего пышного, кричащего, но сдержанная прелесть, но горделивая скромность. Он сознавал втайне, что достиг настоящего мастерства, что зрачок его остер и меток, рука послушна, что краски и линии верны и что все хорошо. И, сознавая это, хмурился, словно боясь что-то спугнуть в себе самом, в душе своей.

Хорошая выдалась неделя. Бутаков говорил, что не знал более счастливых дней. А фельдшер Истомин выпячивал грудь:

– Все я-с, Алексей Иванович!

Бутаков смотрел на него с веселым недоумением.

– Мясо! – важно пояснял материалист лекарь.

Наконец-то, наконец охотничья натура медика развернулась вовсю! Да и было где развернуться. Остров изобиловал антилопами-сайгаками. Эти животные со светло-бурой, золотившейся на солнце шерстью отличались доверчивостью антарктических пингвинов. Но мясо у них было куда лучше пингвиньего, оно могло бы восхитить и не таких гастрономов, как изголодавшийся народ со шхуны “Константин”.

Истомин мигом сколотил партию добытчиков. Потребовалось вмешательство лейтенанта, чтобы ограничить число волонтеров. Бутаков отрядил в команду фельдшера тех матросов, что бестрепетно поддержали своего командира в поглощении червивой солонины. “Добродетель всегда достойна поощрения”, – с шутливой назидательностью изрек Бутаков.

Ветер, старый соглядатай, исправно доносил сайгакам: “Идут люди”, но ни самцы-рогоносцы, ни пугливые самки не чуяли в том беды. Неторопливо паслись они, объедая прикорневые листья полынки, и с коровьей сосредоточенностью пережевывали мятлик или солянку-биюргун. Паслись сайгаки утром и вечером, когда зной не силен, а в полуденные часы дремали за буграми, в тенечке. От волков сайгаки улепетывали стремглав, людей же, на свою погибель, подпускали близко.

На восьмой день команда была в сборе. Никто не считал исследования законченными, громче других сетовал фельдшер-охотник (пуды сайгачьего мяса, по мнению его, еще недостаточно подкрепили команду), но все понимали, что норд-осты не шутят и пора поспешать на зимовку, в устье Сыра, на остров Кос-Арал.

Возвращение? Да, конечно. Но прежде… Прежде – еще одна разведка, беглая, недолгая, приблизительная разведка. У большого острова есть соседи. Как же к ним не заглянуть? Вон милях в семи узенькая полоска воды, поросшая камышами, ни дать ни взять лошадиная гривка, а за нею – островок. Да и по южную сторону, через пролив, тоже островок. Семейка, архипелаг…

“Обретенные открытия” были означены на карте. Бутаков с Поспеловым склонились над нею, как, должно быть, родители склоняются над колыбелью.

Бутаков взял карандаш. Помедлил. Потом легко, без нажима, размашисто написал: “Царские острова”. И поднял голову. С минуту они смотрели друг на друга, смотрели в упор – лейтенант и штурман.

– Тэ-экс… – процедил Бутаков, чувствуя внезапное раздражение.

Поспелов молчал. Но он уже не склонялся над картой. Он стоял, опустив руки, лицо его было бледным.

– Тэ-экс… – повторил Бутаков почти злобно. – Теперь – всем сестрам по серьгам. – И написал, вдавливая буквы: “Остров Николая”, “Остров Наследника”, “Остров Константина”. – Всем сестрам по серьгам…

Они опять посмотрели друг на друга в упор, не мигая. Бутаков первым отвел глаза.

– Вот и все. Ксенофонт Егорович. – Голос у него был виноватый. Он помолчал и натянуто усмехнулся. – А поздних наших потомков, школяров, будут сечь, коли по тупости памяти не упомнят сих наименований. Так, что ли, господин штурман?

– Императрицу позабыли, господин лейтенант, – глухо отозвался Поспелов.

Бутаков швырнул карандаш на стол, дернул плечом и вышел из каюты. Карандаш покатился и упал на пол. Штурман пнул его погон, бормоча гневно:

– “Всем сестрам но серьгам… всем сестрам по серьгам”!..

Минуту спустя Ксенофонт Егорович выглянул из каюты, увидел Вернера:

– Тарасий где?

– Известно, – улыбнулся Томаш, – в “княжестве”.

Шевченко нравилось возиться на камбузе, в “Ванькином княжестве”, как прозвали матросы кухонный закуток денщика Тихова. Тарас Григорьевич, наверно, затруднился бы объяснить это неожиданное, лишь в экспедиции возникшее пристрастие. Тут многое исподволь сплелось. Не казарменное, по гроб ненавистное, было в Ванюшином хозяйстве, а совсем иное, домашнее, крестьянское чудилось. И в нехитром, но серьезном деле приготовления корабельных блюд, повторяющихся, как и в мужицком быту, борщей и каш, тоже крылось что-то позабытое, но доброе, родное с мальчишества. И еще казалось порою, что это вовсе и не судовая кухня, что и он, Тарас, наконец обрел кров, хату с двумя тополями у плетня, а жинка вот сию минуточку вбежит… То были даже и не мысли, а как бы тени от облаков. Ванюша Тихов не пугал их, не мешал им, и Шевченко по душе было возиться в “княжестве”, помогая “хлопчику” кухарничать.

– Тарасий! – позвал Ксенофонт Егорович.

Шевченко шагнул к нему, стирая руки тряпкой. Штурман схватил его за локоть и зашептал сбивчиво, комкая фразы, зашептал про то, как Бутаков совершил только что “обряд крещения”.

Никогда еще Шевченко не видел Ксенофоита в столь сильном возбуждении. Тихий, задумчивый, и вот как распалился… Он испытывал к Поспелову, боцманскому сыну, труженику, симпатию искреннюю, очень теплую и про себя жалел его, по-братски жалел, будучи уверен, что Ксенофонт на тех, кому суждено окунуть свою сирую душу в штоф зелена вина да и сбиться с круга. Нередко сходились они с ним, беседы их были незатейливы, не трогали предметов важных, но они предавались беседе с такой сердечной доверительностью, что была она им куда нужнее всяческих мудреных рассуждений. Теперь же, слушая лихорадочный шепот Ксенофонта, Шевченко и понимал причину его ярости, и дивился этой ярости.

– Нет, ты представь… – В уголках губ прилипли табачные крошки. – Зачем так-то, а? Зачем? Ведь он инструкцию смел нарушить? Ведь смел? А? – Светлые, в красноватых прожилках глаза Ксенофонта налились слезами. – Что же он так-то? Зачем? Ему предписании таких не было… Понимаешь? Не было ведь, чтобы так именовать… А он… а он… Что же это, а? Штурман умолк, как захлебнулся, выхватил из-за боры сюртука какую-то книгу, сунул ее Шевченко:

– Вот, прочти, страницу одну прочти. Я заложил, прочти, Тарасий. – Круто повернулся и оставил Шевченко.

Тот растерянно посмотрел ему вслед.

Книга оказалась сочинением Головнина.

По обыкновению моряков, уходящих в дальнее плавание, Бутаков припас с полдюжины вот таких обстоятельных “Путешествий”. Некоторые из них Шевченко читал, хоть, признаться, и перемахивал страницы, пестревшие долготами, широтами, румбами, названиями парусов и стеньг, всей той англо-голландской смесыо, которая столь прочно внедрилась в язык русских моряков со времен Петра. Головнина он прочитал с интересом неподдельным, радуясь слогу, как радовался другой ссыльный – поэт-декабрист Кюхельбекер… Однако какое касательство имел знаменитый в свое время капитан флота к нынешнему гневу Ксенофонта Егоровича, Шевченко не понимал, и на указанную Поспеловым страницу взглянул с рассеянным недоумением. Взглянул и прочел:

“Если бы нынешнему мореплавателю удалось сделать такие открытия, какие сделали Беринг и Чириков, то не токмо все мысы, острова и заливы американские получили бы фамилии князей и графов, но и даже и по голым каменьям рассадил бы он всех министров и всю знать; и комплименты свои обнародовал бы всему свету… Беринг же, напротив того, открыв прекраснейшую гавань, назвал ее по имени своих судов: Петра и Павла; весьма важный мыс в Америке назвал мысом Св. Илии, по имени святого, коего в день открытия праздновали; кучу довольно больших островов, кои ныне непременно получили бы имя какого-нибудь славного полководца или министра, назвал он Шумагина островами, потому что похоронил на них умершего у него матроса сего имени”.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю