Текст книги "Эндерби снаружи"
Автор книги: Энтони Берджесс
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 14 страниц)
Ему, собственно, все равно. Нужна только комнатка, стол, чтобы писать стихи, и свобода, чтобы по необходимости заработать на жизнь. Но остаются сомненья в себе. Может быть, Муза теперь так щедра потому, что несет чепуху? Может быть, будущее принадлежит типам из Псиной Тошниловки? Точно неизвестно, надо, чтобы ему сказали и показали. Для чего он спасен? Почему все не поняли, что Хогг – Эндерби? Почему молчит сука-луна? Если Джон-испанец проболтался, почему Интерпол не прочесывает Танжер, требуя предъявления всех загранпаспортов? Какая сила поразила Уопеншо, если речь шла об Уопеншо, и заставила его молчать?
Теперь Эндерби думал, сидя в берберском седле, держась подальше от гнилостного зловония, не спросить ли Роуклиффа (если тот еще не лишился разума в надстройке над силами уничтожения), как умирающего, который ничего не выиграет от вранья, что он думает о его, Эндерби, творчестве, и (фактически, главное) стоит ли продолжать? Но ворочавшийся со стонами Роуклифф дал ответ без вопроса, без слов. Пока жив, делай что угодно; кроме продолжения жизни, ничто не имеет значения. Теперь Эндерби это понял, хоть и не всегда так думал.
– Свяжитесь с Уокером, – сказал Роуклифф. – Уже скоро, Эндерби. Не имеет значения, сколько он спросит. Деньги, деньги, деньги. Нынче одни деньги. К счастью, вот тут спрятаны, мои, я имею в виду, под ногами. Не страшно, Эндерби, что они запачканы предсмертным недержанием. В основном деньги чистые. Доля грязных не причинит моей стране реального вреда. Гашиш – вполне безвредный наркотик. Еще бренди.
– Надо новую бутылку взять.
– Так возьмите, чтоб вас разразило. Что делают проклятые парни?
– У них сиеста.
– Об этом в Библии что-то есть. Не могли вы один час бодрствовать со мною? В эту ночь, прежде нежели пропоет петух. – Роуклифф вдохнул, стуча зубами, и слабо прокукарекал. Потом начал кашлять и кашлять. Кровь пузырилась из обеих ноздрей, потекла струйкой справа изо рта. – Милостивый Боже, – задыхался он. – Я этого не хотел. Весь в моче и в дерьме. Умираешь в собственном проклятом дерьме. – Попытался передвинуть тело из новой зловонной жижи, но скатился обратно. – Я встаю, – сказал он. – Намерен умереть на ногах. Помогите мне, Эндерби, чтоб вас разразило.
– Невозможно, нельзя, вы…
– Лучше быть застреленным или зарезанным стоя. – Он сбросил одеяло, голый, кроме застегнутого булавками полотенца, вроде детского подгузника. – Я требую, Эндерби, гад. Выпью, как мужчина, в последний раз в баре. Чашу с ядом, свинья. – И, сыпля проклятьями, начал вставать. Эндерби пришлось помочь, выхода не было. Он для него уже сделал больше, чем для кого-либо в жизни. Сорвал с Роуклиффа подгузник и чистым кусочком его чисто вытер, все простив своей мачехе. За дверью на гвозде висел купальный халат. Эндерби одной рукой обнял голого дрожавшего Роуклиффа и завернул его, шаркая и танцуя. – Лучше, Эндерби, лучше, – сказал Роуклифф, одетый в веселое желто-синее. – В бар меня отведите. Разбудите чертовых парней. Пусть послужат опорой.
Эндерби завопил, толкая Роуклиффа перед тобой. Сначала из кухни выглянул Антонио, вытаращив глаза, голый, как Роуклифф раньше. Грянул назад за другими и сам завопил. Роуклифф попробовал крикнуть, но зашелся кашлем. Рухнул на стойку бара, кашляя, пытаясь чертыхнуться. Вскоре его под руки подхватили и подняли Антонио с Мануэлем в грязных белых рубахах; Мануэль уже в черных штанах.
– Ну, Эндерби, – выдохнул наконец Роуклифф. – Говорите, будто барменом, черт возьми, были. Смешайте-ка мне что-нибудь. Коктейль «Муэрте». Вы оба, перестаньте шмыгать, черт вас побери. – Пришел перепуганный Тетуани в феске.
Пожалуйста, подумал Эндерби.
– Позвольте мне, – начал он, с безнадежной скрупулезностью добавив: – Сэр. – Взял высокий пивной стакан, налил по стенке бренди, белый ром, джин, виски, водку. Бутылки сверкали в щедром дневном свете. Как будто намечалось какое-то торжество.
– Льда не надо, – выдохнул Роуклифф. – Скоро, может быть, получу. Как там у чертова Шекспира. «Мера за меру», да? Абсолютно годится. Страшные глыбы ребристого льда. Увенчайте, Эндерби, чем-нибудь пенистым. «Асти», в память о Риме. Добавьте чуточку «Стреги» в честь старых времен. Стрега, ведьма, сука. Один чертов гад на Майорке, Эндерби, говорил: кончился день богини-луны. Идет на смену богиня-солнце. – Эндерби нашел на полке бутылку «Асти», очень теплую, обласканную солнцем. Треснул горлышком о край стойки. – Хорошо, Эндерби. – Прекрасная пошла пена. Вонь Роуклиффа теперь почти полностью одолел могучий поддакивающий аромат. Однако, восхищался Эндерби, крепкие желудки у этих ребят. Он сунул полный пенящийся стакан в обе когтистые лапы Роуклиффа.
– Тост, – провозгласил Роуклифф. – За что? La sacra poesía?[146] За богиню солнца? За духовную жизнь? За, – распустил он слюни, – приближающееся растворение? – И зашмыгал, и парни с сильными руками зашмыгали вместе с ним, – за… за…
Эндерби стал суровым: не понравилось ему это хныканье.
– Ох, заткнитесь, – крикнул он. – Опрокиньте стакан, черт возьми, и заткнитесь. – Сильные отцовские слова; полезное лекарство; разве он, Эндерби, не испробовал однажды смерти, хотя с бульканьем был вытащен обратно? – Ну, Роуклифф, проклятый предатель.
– Хорошо, Эндерби, хорошо, хорошо. Никакого фальшивого сострадания. Просто великолепно. – Роуклифф взял себя в руки, накачал в легкие воздуху, как бы пародируя собачье пыхтение, принял свое лекарство. Оно брызгало, струилось, mousse[147] била в нос, он выкашлял немного обратно в стакан, но играючи выпил до капли. Антонио поставил его пенный стакан. Роуклифф все хватал и хватал воздух ртом. – Поставь. На. – И откашлял, как сдачу, на стойку монету кровавой мокроты. – Я хочу сказать. Muerte. По. Пос. Пследнее. – И потянулся к креслу, слабо повернувшись. Парни подхватили его, потащили. Он лишь босыми пальцами касался пола, рухнув рядом с полным игрушек столиком возле кресла. Ковентри Патмор. – Псплю тпр. – И сразу захрапел. Парни забросили на складной стул его ноги. Эндерби решил лучше сейчас позвонить в Касабланку.
5
Темнело, когда Роуклифф вынырнул в последний раз. Эндерби выслал парней, до тошноты сытый хныканьем и заломленными руками. Сел возле кресла Роуклиффа с другой стороны, куря местные сигареты под названием «Спорт», вместо выпивки, содрогаясь при мысли о выпивке. Роуклифф вынырнул в состоянии – ужин приговоренного – ясности и покоя. И спросил:
– Кто это тут?
– Это я, Эндерби.
– Ах да, Эндерби. Хорошо знаю ваши стихи. Однажды украл у вас чертовски неплохую идею. Не раскаиваюсь. Сейчас кое-что дам взамен. Последний стих. Во сне пришел. Слушайте.
Прочистил горло, как оратор, и продекламировал медленно, но с силой:
Благословенье огней и
Ослиные шкуры,
Молочная галька прибоя.
Она не отвергнет меня, как какой-нибудь
Плодовитый народ.
Слишком много света, Эндерби. Выключите.
Ничего не горело.
– Выключил, – сказал Эндерби.
– Хорошо. Ну, на чем я остановился? А, знаю. Слушайте.
Слышу вдали, наконец, я взволнованный шум и веселье
Убийц и грабителей. Вижу того, кто открыто сказал в этом шуме:
«Твоя просьба исполнена
», – а потом умер.
– Это, – сказал Эндерби, – Джордж Герберт.
Роуклифф вдруг взбесился.
– Нет, нет, нет, нет, ты, свинья долбаная. Это я. Я. – В сумерках завертелась его голова. Он спокойно сказал: – Твоя просьба исполнена, – а потом умер. Под обычный аккомпанемент дребезжавшей постлюдии жидкости в ротовой полости.
Глава 3
1
– И, – кричал Изи Уокер сквозь двигатели, – всякие там непотребные библисы. Один хмырь, браток, с полной варежкой всяких там как ваша тетушка Дорис и крошка Нора с близняшками. Так что мы, будь здоров, пристебываем, когда кто-нибудь шурупы отвинчивает.
Физическое вознесение Роуклиффа. Тело в чистой пижаме, завернутое в «Юнион Джек»[148], купленный Мануэлем за несколько дирхемов не где-нибудь, а в Тошниловке Большого Жирного Белого Пса, сидело рядом с Изи Уокером, на месте, по мнению Эндерби, второго пилота. По крайней мере, некое наполовину откушенное рулевое колесо или джойстик перед Роуклиффом подрагивало и поворачивалось соответственно колесу Изи Уокера. Еще на долю мертвого Роуклиффа приходились весьма оживленные датчики, измерители, указания на случай чрезвычайной ситуации, подчеркнутые восклицательными знаками. Руки связаны под флагом, тело привязано за шею, грудь, бедра и щиколотки. Никакого риска выпасть, если он, оно, вернется к жизни.
– Уверен, он точно навпрямки улепешился в старый мусорный ящик? – спросил Изи Уокер, пока они его привязывали. – А то бывали закидоны. И вот нынче снова, браток. Потом расскажу. Может, мастерски мне раскондыбишь.
Эндерби сидел на пустом месте за Роуклиффом. Самолетик был маленький, но аккуратненький, сделан в Америке, хотя в одной инструкции на приборной доске он заметил орфографическую ошибку: «зброс груза». Это его не заставило усомниться в летных качествах самолета, ибо вопрос всегда в том, чтоб каждый человек занимался своим собственным делом. Кажется, Изи Уокер владел делом пилотирования столь же профессионально, как всеми другими, в которых был профессионалом. Разговорчиво кричал сквозь моторы, даже когда разбегался по взлетной дорожке, набирая полетную скорость.
– Взаправду зафинтилился, вот как. Развеселую шарманку тебе целиком отвалил?
– Остается вопрос, – прокричал Эндерби. – С моей стороны, я имею в виду.
– Добро пожаловать в Птичью страну, – кричал Изи Уокер, когда самолет ткнулся носом в марокканский воздух цвета старого золота. Все позднее осеннее небо было в их распоряжении, кроме редких чаек и суетившихся далеко в порту коричневатых перелетных птиц, которые, отдохнув на вершине Гибралтара, пересекут пролив, отправившись зимовать в Африку. Рейсы «Эйр Марокко» гораздо позже. Внизу на обточенном в форме кабошона Средиземном море совсем мало судов, хотя по правому борту поблескивала вроде яхта богатого человека. Солнце еще не зашло. Тоненькая прошлой ночью луна не следила за вознесением Роуклиффа в небеса. Потолстев, она примется тщетно его вытаскивать из глубин, обглоданного рыбами, в истлевшем флаге. В самолетном радио трещал незнакомый английский язык танжерской диспетчерской. Изи Уокер его игнорировал. По корме лежала Сеута.
– Вот, – без усилий кричал он, – чего накарябал Мосол Сагден для своего алкаша-брата, когда тот засиропился. По-моему, вполне и этому подойдет. – И процитировал, заглушая мотор:
В бурной юности оторван от дел и от нас,
Стебельком травы скошен,
Сторожевому псу на растерзание брошен
Временем, гавканьем обозначившим час.
– Не совсем подходяще для Роуклиффа, – крикнул Эндерби. И действительно. Настоящее во всех антологиях, но, как бы Эндерби об этом ни кричал, ему никогда не перекричать Мосла Сагдена. Оно настоящее лишь потому, что единственное.
Пока, браток! Пускай светлая выпивка льется
Мыльной пеной Млечного Пути в одних звездах.
Дверь на весь радостный день распахнется,
Домохозяин больше не крикнет на небе,
что уже поздно.
– Не самое лучшее, – крикнул Эндерби, только не был услышан. Недостаточно темно, чересчур много смысла. Бедный Роуклифф. Скорее, предатель Роуклифф, но он расплатился. Твоя просьба исполнена. Какая просьба? Получить камеру, мельчайшую клеточку жизни. Эндерби слабо попробовал процитировать морю, небу и Изи Уокеру последний станс («долго землю чужую он потом своим поливал»), а потом понял, как это, фактически, неуместно. Его пот пропитается вскоре чужой солью. Ничего больше для Роуклиффа. Только останется что-то в костях, в трепещущих лохмотьях флага, на морской глубине меж двумя континентами. В своем роде поэма. Изи Уокер крикнул:
– Тип-топ. Готов высвистывать, браток? – Эндерби кивнул, позабыв, что Изи Уокер смотрит вперед, а зеркала заднего обзора перед ним нет. Тело Роуклиффа подпрыгнуло, навалилось на дверь по правому борту. Эндерби грубо толкнул, оно стало изящно клониться в сторону Изи Уокера. – Постромынивай, браток, постромынивай. – Эндерби с пыхтением потянулся, чтобы повернуть ручку дверцы, довольно тугую. Дверца неожиданно поддалась, распахнулась, на Эндерби набросился невидимый гигантский ревущий воздушный поток, но он глубоко впился ногтями в спинку кресла Роуклиффа. – Елочки-моталочки раскудрявенькие. – Изи Уокер сильно накренил самолет на правый борт. Теперь ледяной ураган дул по диагонали. Эндерби вцепился в тело под саваном флага, выталкивая, однако встречная струя подпирала его.
– Чтоб ты провалился, Роуклифф, – в последний раз пожелал Эндерби.
– В самую распопулечку, – пропел Изи Уокер и пнул мертвеца в голень. Потом еще сильней накренился. Эндерби колотил и толкал. Тело Роуклиффа как бы неохотно отправилось в довольно низменную область неба, безусловно ниже Парнаса. – Присусоливай, браток, – предложил Изи Уокер, имея в виду пространство. Грубый на сапфировом и бирюзовом фоне триколор медленно летел вниз. – Гигнулся. – Море приняло его беззвучно, едва раскрыв рот, словно для сигареты. Здесь покоится тот, чье имя не на воде написано, как говорил он когда-то в счастливые дни.
Трудно было ухватить дверцу, распахнувшуюся до предела, и вернуть на место. Изи Уокер яростно накренился на левый борт, завалился вместе с Эндерби на бок, на манер римлян за ужином, дверца захлопнулась. Потом он выровнял самолет и, описав в воздухе широкий круг, повернул носом к дому. К дому: как еще скажешь? Впереди зеленая Африка, геометрия маленького аэропорта, внезапная страстная любовная тяга к посадочной полосе. Дерзкая мастерская посадка на три точки, после чего самолет потаксил к поджидавшему «фольксвагену» Изи Уокера.
– Кстати, о паспортах, – начал Эндерби, когда они мчались по коричневой земле к городу. – Я бы хотел назад получить, если он еще у вас. Я его слишком быстро отдал.
– Не в мастырку, браток. Ухнул в огромную жадную непотребную глотку, что бы там твой папаша ни делал. А вот этот бери, тебе финтилей. Мертвецы помогают жить из сердца тьмы. До сих пор. Свински стремно.
– Я имею в виду, – сказал Эндерби, – что мне нужно какое-то официальное удостоверение личности. – В самом деле? Если да, то зачем? Его еще могут куда-нибудь увезти, но самостоятельно двигаться он не намерен. В любом случае, разве фамилия что-нибудь значит? Роуклифф с радостью назывался бы как угодно, или вообще никак, если бы смог остаться в живых.
– Я один раз ксиву смастырил, когда один облом вроде как бы отчалил. А он объегорился прям в тот самый момент, когда я ее почти сбагрил. Ну, скажу, пофартило тебе с этим Роуклиффом. Он-то уж не воскреснет, нет, больше никогда. Не то что тот хмырь, Большая Непотребная Мама.
По возвращении в «Акантиладо Верде», другой вербальный монумент Роуклиффа, Изи Уокеру не терпелось взглянуть, какие сомнительные сокровища можно дешево купить и дорого продать. Трое парней в чистом белом сидели за столиком на углу стойки бара, играли в какую-то игру, в которой требовалось сцепить крючком мизинцы. С трудом изобразили на лицах похоронное выражение.
– Все кончено, – объявил Эндерби. – Finito[149]. – Впрочем, должно быть более точное испанское слово. Consommado?[150] Похоже на суп. – Consummatum[151], – сказал он, уходя к корням.
– Елочки-моталочки, – сказал Изи Уокер. Он действовал очень проворно, обнаружив ошеломляющее количество порнографии. Находилась она главным образом в книжных полках из ящиков для боеприпасов, чего Эндерби раньше не заподозрил в связи со строгой чистотой переплетов. – Вот, – сказал Изи Уокер, – прямо настоящая радость ослиная сама по себе, если под нее побольше принять, – показывая Эндерби викторианские гравюры на стали с любовным детальным изображением кровавых ран, узловатых кнутов и крученых плетей. – А вот вместе с этим самым какая хреновина, очень больно, клянусь шекелем и шербетом. А вот, – сказал Изи Уокер, потрясенный при всей своей несокрушимости, – чего бы мне не хотелось, даже если бы это делала моя любимая тетушка Ада, браток. – В его руках дрожал том ин фолио в кожаном переплете, который щурившийся Эндерби сперва принял за иллюстрированную Библию. Но это оказались в высшей степени извращенные иллюстрации, от одной из которых ему стало дурно. – Я имею в виду, – объявил Изи Уокер, – крепко захлопнув том, – это само по себе плохо, нечего делать его еще хуже с помощью грязного секса. – Эндерби впервые услышал, как он говорит на простом языке. – Насмехаться, как тот самый хмырь, про которого я говорил. Если дал дуба, так не возвращайся со своей трубой, и прочее. С нашим-то все в порядке, – наклонил он голову, – потому что он был кем был, и никого не станет смешить. Я про того хмыря говорю. А то прям все равно как Лазарь из-под крышки. Ясно, дело поганое.
– Что? – сказал Эндерби. – Кто? – Время само понесет тебя в мощной машине. А допустим, машина больше никого не посадит, напротив, вернется в гараж. Все по-прежнему, или как можно ближе. Он не удивится, ничему не удивится. – Вы имеете в виду, – сказал Эндерби, – Йода Крузи. Вы имеете в виду, что он в конце концов не умер.
Изи Уокер кивал и кивал.
– Лежал, браток, засусоленный в каком-то задничном сливово-яблочном соке. Потом вся ребятня подвалила в соплях и слезах. Свечки кругом запалили, а он в наилучшем свистке. Три его кореша без конца по двойному скотчу, два за его гудеж, один за дядю. Тут он моргает и спрашивает: «Где я?» Утром в болталке узнал по дороге сюда.
Эндерби кивал и кивал. Сука. Богопротивная сука. Очень умно. Легко проделано, подкуп врачей, или даже без подкупа. Чистосердечное заблуждение. Клиническая смерть и реальная смерть. А теперь проповеди о чуде, благодарные стада фанатов. Наш Таммуз, Адонис, Христос, если на то пошло.
– И, – молвил Эндерби, – был там, наверно, один прячущийся псевдоплакальщик, приходил посмотреть, воспользовавшись единственным шансом, на дело рук своих, притаился в капелле в тени, а когда тело восстало от смерти, вскричал. Вскричал, что были времена, когда человек, которому вышибали мозги, умирал, и с концом, а теперь они восстают, и это еще более странно, чем само убийство.
Изи Уокер встряхнул головой, сбитый с толку.
– Ничего не секу, браток. Вилами по булыжнику, да еще с вустерским соусом. Газеты надо поглядеть, когда выйдут, не вышли еще со всем этим на пенни.
Не сбитый с толку Эндерби встряхнул головой.
– Больше никаких газет. В задницу внешний мир, – энергично объявил он. – Не так, так иначе. Я все об этом услышу, надо лишь обождать. Никакого воскресшего Роуклиффа, ни в коем случае. Письмо очередного психа в Скотленд-Ярде просто выкинут в корзинку.
– Я вот эти поганые книжки прям щас загребу, – сказал Изи Уокер. Он вдруг теперь с потрясением осознал, что его сленг растворяет и губит чистое золото. Эндерби интуитивно догадывался, что Изи Уокер намерен отбросить лоскутную самодельную мешанину и, как стреноженная овца или эмигрант, живущий на присылаемые с родины деньги, говорить на подлинном языке, гораздо более близком среднему классу, чем язык Эндерби. – Сплошная грязь и дешевка, – сказал он, и только в последнем слове (дишофка) прозвучал колониальный акцент. На мгновение Изи Уокер показался ослабшим, будто в тяжелом похмелье. Эндерби кивнул. И любезно сказал:
– Завтра или послезавтра приходите за остальным барахлом. То есть кроме того, что мне нужно. Я возьму гетеросексуальные фотографии. С женщинами я покончил.
– Кончил с ними. – Точнее и ярче. Потом Изи Уокер спросил: – А вон там что за груз с крючков съехал, браток? – И кивнул на специально отставленные в сторону ящики из-под боеприпасов.
– Это все, – сказал Эндерби, – антологии.
Когда Изи Уокер ушел, Эндерби распорол матрас Роуклиффа кривым тусклым кинжалом. Там оказались пачки грязных банкнот высокой и низкой деноминации, около, по прикидке, пятнадцати тысяч дирхемов. Завтра он купит новый матрас; а сегодня поспит на собачьей подстилке из ковриков и подушек. Потом задумчиво пошел обследовать ванную и уборную Роуклиффа, довольно хорошо оборудованные; для посетителей только будка с дырками, регулярно, впрочем, чистившаяся, и ватерклозет рядом с обеденной оранжереей. Потом пошел в бар. Все три парня выжидающе смотрели на него, составив композицию, как у раннего Пикассо: три любителя кофе с кружками в руках. Антонио прихлебывал, широко открыв глаза; Тетуани грел о тулово кружки смуглые руки; Мануэль уже допил и тихонько покачивал кружку, сунув мизинец в ручку.
– Нет, – твердо сказал Эндерби. – Я сплю один. Yo duermo solo. – Они кивнули с разной степенью энергичности; просто хотели узнать.
– Открываем проклятое заведение? – спросил Мануэль.
– Mañana[152].
– Quiere café?[153] – спросил Антонио.
Эндерби не противился желанию вернуться к хронической, самостоятельно вызванной диспепсии. Он убедился, что может быть вполне здоровым, если пожелает.
– Заварите, – медленно молвил он, – очень крепкого чаю. Muy fuerte. Не в пакетиках, а полные ложечки настоящего. Comprendido?[154] Со сгущепным молоком. Leche condensada. – А потом он поест… Чего? Чего-нибудь плотного, мачехиного – похлебки из солонины с беконом, чтобы плавали цветки жира, шкварчащую груду жаренной на масле картошки, маринованный лук. Кивнул с вольной любезностью и направился к первому за адски долгое время праздному времяпрепровожденью в уборной.
2
– А я говорю, – сказал самый старший мужчина с рваными венами и капиллярами на коже, как на увеличенном под микроскопом снимке моторного масла, – никакого заговора быть не может. Предпочитают, чтоб психи стреляли. Политическое убийство, по крайней мере в нашей стране, довольно серьезное предприятие.
– Вообще возможно, – сказал высохший старец с отвисшим коллоидным зобом, выпученными глазами, хриплым голосом, – это был акт частной инициативы. Больше энтузиазма, чем мастерства. Никогда не следовало отменять всеобщую воинскую повинность.
– Ну и я то же самое говорю, правда?
– Само собой разумеется, если угодно. Трудно сказать.
– Он тоже, – сказал резко лающий маленький экс-майор, самый младший, лет семидесяти пяти, – вполне может воскреснуть. Ни в чем не уступит. Вечный премьер.
– Или просто лжец. – Это был дрожащий мужчина с беззубым перекошенным ртом. – Позавидовал мешку блох. Стрелял в него. Не убил. Теперь старается сделать из себя политического героя. Что вы думаете, Роуклифф?
– Собственно, у меня нет мнения по данному вопросу, – сказал Эндерби. Он сидел в каминном кресле перед столиком, на котором лежала бумага и шариковая ручка, не добавив ни строчки к уже написанным строчкам:
Словно батоны, подаренные Церерой, которой смешно,
Тирсиса зовут Джек, и Круссо, ворочая на плоту весло,
Ищет остров разума Джонаджека…
Слабое солнце так называемой танжерской зимы поднималось по дюйму. Бутылки за стойкой бара ловили скудный свет, как бы заново запасаясь давно уже запасенным. Мануэль отмеривал виски старикам, зашедшим погреться, подивиться дешевизне. Мануэль весел, честен, ему кассу можно доверить. Честность – роскошь в Танжере, ей надо только радоваться. Яркие, пришпиленные к стенам календари обещают после умеренной, но ветреной зимы возвращение немыслимой жары, золотой плоти, виляющих до замирания сердца молодых бедер в бикини над золотистыми пляжами. На тарелках реклама: «Бирр», «Риволи», «Ройял Анжу», «Карльер», британское пиво под названием «Золотое руно». Тетуани недавно заново надраил морозилку для кока-колы. На кувшинах с водой стоит имя Мари Бизар, на пепельницах – Пикон. Антонио пел, готовя на кухне tapas[155].
– Политики и поп-певцы, – изрек Эндерби, – нарывы на заднице общественного организма.
– Ааааргх, – протянул самый старший. Ему понравилось. Этот самый Роуклифф коллега-писатель. Ловко сказано.
Эндерби не торопился ни с сонетом, ни с письмом, которое еще должен был написать. Вопрос в том, думал он, как к ней обращаться. Когда будет писать. Если будет. Дорогая Веста – никогда. Дорогая миссис… Ее новую фамилию он позабыл. (С адресом просто: издателю непотребного тома.) Оскорбительное обращение его самого унижает. Он написал своему собственному издателю, считая, что тот, те снова ему могут понадобиться. Накопились крошечные гонорары: они все для него берегут (5, 7, 9 фунтов); говорят, рады наконец узнать, где он есть. Что касается дела о плагиате, это дело его, – он держатель авторских прав. Им самим не хотелось бы что-либо предпринимать, соперничая за право издания очередной книги воскресшего Йода Крузи – том рассказов, написанных, по их понятию, с юмором, вдохновенных, даже религиозных. И прилагают личное письмо в нераспечатанном конверте, только недавно пришедшее в офис. Эндерби нахмурился над женским почерком. Ты со своими поклонницами. Распечатал с гулко бьющимся сердцем.
«Дорогой Пигги, Хогги, Грязнуля (я ведь не знаю, как вас еще называть, правда?).
Мне до сих пор жаль, что все так получилось. И теперь остается единственный способ связаться. Потому что я выяснила у глупой девушки из самолета, что произошла в самом деле ошибка, вы в самом деле зашли не в тот помер, не желая делать то, что подумал глупый капитан самолета (понятно, о чем я говорю, правда?). Слишком часто этих стюардесс выбирают по внешнему виду, хотя о ней, по правде, особенно много домой не напишешь, а не по интеллекту, и глупый капитан слишком быстро пришел к заключениям, я с ними больше безусловно не полечу, и агент в дурацкой вязаной шапке тоже, по-моему, был слишком груб. Сколько несправедливости на вас обрушилось! И я тоже вела себя глупо – да? – думала, будто вы к тому выстрелу как-то причастны, наверно, мое воспаленное отпуском воображение. Я все время думала о вас, и думаю, вы, наверно, очень плохо обо мне думаете. Только в чем меня можно реально винить? Я хочу сказать, вы немножко секретничали, без багажа и всякое такое. Чтобы поправить дело, оставалось одно: попытаться в библиотеке достать ваши стихи (с большим трудом, библиотеке пришлось их выписывать), – и одни показались совсем непонятными, а другие очень грустными. Конечно, очень современно. Пока не пойму, правда ли они мне нравятся, – звучит невежливо, да? – но я предпочитаю считать себя Честной Особой, а один наш младший преподаватель английского – я вам о нем рассказывала? – Гарольд Притчард, он еще критическую книжечку собирался издать, чуть над ними с ума не сошел. Сказал, до смешного похоже на Йода Крузи (чем больше я думаю обо всем этом скандальном деле, тем больше убеждаюсь в крупном рекламном представлении, вместе с присутствием премьер-министра, поэтому я его стала меньше ценить). Потом Гарольд нашел в обеих книгах один и тот же стих, дико разволновался, очень уж ему нравятся литературные скандалы. Говорит, нет никаких сомнений, кто у кого украл. И поэтому написал письмо в литературное приложение к «Таймсу», думает, полетят искры.
Где вы, дорогой Пигги? Мне бы хотелось загладить вину как следует. Оглядываясь назад, вижу, что, несмотря ни на что, ночь в Севилье была по-настоящему романтичной, – любовь, ваше внезапное вдохновение, моя милая луна, даже ошибка, когда вы меня искали, благослови вас Бог. Пишите, примите, если пожелаете, мою любовь и простите меня.
Ваша Миранда».
Сидя тихим будним днем, – по одноколейной линии, отделявшей авеню Испании от пляжных кафе, только что прошел поезд из королевского Рабата, паста в шариковой ручке застыла, близилась безвредная зима, – он думал, что, несмотря на исполнение просьбы (сказал и умер), осенью должен по справедливости полыхнуть последний акт возмездия. Но письмо написать невозможно, а при ненаписанном письме стих никогда не вытечет в эстуарий секстета. Чего ему от нее, фактически, нужно? Чтоб деньги вернула? Нет, заведенье приносит достаточно, даже зимой. Унижения, еще одной погибели красоты от гораздо более опустошительных потоков, чем в дождь в Кастель-как-его-там, шмыганье, текущая тушь, гладкое лицо, превращенное в маску усталой карги? Нет, этого ему тоже не надо. Роуклифф научил его жалости, которая лес валит.
– Все отомрет, – объявил зобастый старик, – придут новые ощущения. Новое бесхребетное поколение необходимо свежими новинками кормить. – Он взял понюшку «Уилсона», кашлянул, крякнул, передернулся от острого удовольствия.
– Не религиозный человек, – сказал экс-майор, как отрезал. – Но когда я вижу, как основной догмат веры моего отца, – который за нее держался, бедняга, несмотря на все беды, – когда вижу, как он становится фокусом, я бы сказал, ухищрением, или какое там модное слово, недоумеваю. Не знаю, какое еще придумают богохульство. – И одним толчком опрокинул виски.
– Никакой морали, – добавил дрожавший мужчина. – Никакой верности. На друзей кидаются, как на врагов. Ведь тот юнец с пистолетом спьяну шумел на частной вечеринке. Да, Роуклифф?
– Я, собственно, не знаю, – сказал Эндерби. – Газет не читаю.
– Тоже очень умно, – заметил самый старший старик. – Держаться подальше от мира. Делать свое дело, каким бы оно ни было.
– Сэм Фут, – вставил зобастый старик. – Потешное имя. Вымышленное, может быть.
– Сэмюел Фут, – сообщил Эндерби, – был актером и драматургом в восемнадцатом веке. А еще рекламировал слабое пиво. «И все принялись в кошки-мышки играть, пока порох под каблуками не стал полыхать».
Воцарилось молчание.
– В самом деле? – сказал самый старший. – Ну, наверно, мне лучше подумать о возвращении домой к обеду. На это уходит все больше и больше времени. Я имею в виду – на ходьбу.
– Он написал, – продолжал Эндерби, – пьесу-загадку. Другой человек утверждал, будто может процитировать все, что угодно, всего один раз услышав.
– И я тоже пойду, – сказал экс-майор. – Немножечко поддувает на променаде.
Дверь открылась, в нее вошла девушка, очень загорелая. На ней, как в разгар лета, было простое зеленое платьице значительно выше колен, низко вырезанное на юной груди, совсем голые золотистые руки. С пляжной сумкой. Робко улыбнулась, направилась к Мануэлю за стойкой.
– Я так понимаю, – сказала она, – можно снять раздевалку, или как она там называется. – Голос низкий, акцепт бесклассовый.
Сусанна среди старцев, подумал Эндерби. Экс-майор тихо сказал:
– Сусанна среди старцев.
Эндерби видел: они себя чувствуют стариками, бессильными; внутреннее сладострастие слишком устало злиться на столько погибших возможностей; время ушло; в следующем сезоне вполне возможна смерть. А он сам? И, встав, сказал девушке:
– Ну, фактически, можно, однако… – Она глянула на него зелеными глазами, кусками сбрызнутого золотом сиреха. Глаза расставлены, хотя не слишком широко: достаточно для красоты и, может быть, искренности; недостаточно для панического и бездумного мира животных. Волосы? Эндерби, к своему изумлению, сразу вспомнил цветок под названьем монбрешия. – Я имею в виду, сейчас определенно становится Холодновато. В такое время года, я имею в виду.