355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Энн Энрайт » Парик моего отца » Текст книги (страница 6)
Парик моего отца
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 18:08

Текст книги "Парик моего отца"


Автор книги: Энн Энрайт



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 12 страниц)

САМАЯ КРАСИВАЯ ЖЕНЩИНА

Отец любил парикмахеров. Ему нравилось смотреть, как они работают. Я это поняла, когда он повел меня делать мою первую настоящую стрижку. Не самая обычная прогулка для отца с дочерью – если только отец не хочет отомстить. Мне было десять. У меня прорезалось чувство юмора, которое плохо сочеталось с шуточкой на его голове. Я и сейчас ненавижу парикмахеров. Я и сейчас питаю слабость к лысым мужчинам. Может, написать книгу в помощь женщинам, у которых все наоборот?

Была суббота. Зал кишмя кишел женщинами в экстремальных обстоятельствах. От их волос пахло паленым, головы у них были смазаны кислотной слизью, а сами они перелистывали журналы. Некоторые, неумолимо сдвинув брови, сидели под фенами. Меня не удивили жужжащие шлемы у них на головах – космическая эра, она и есть космическая эра. Меня удивил их заурядный вид – в фильме «Звездный путь» домохозяек не показывали.

Я не волновалась, пока миссис Дэвитт не вышла из задней комнаты вылитой индюшкой, с полувыщипанными бровями и лицом, лоснящимся не то от безумия, не то от очистительной маски. Как бы то ни было, она совершила нечто из ряда вон выходящее – подошла к моему отцу и стала с ним кокетничать. Я помню ее ноздри – какие же они были грубые. Миссис Дэвитт с нашей улицы призывно раздувала ноздри.

В ответ отец принял смиренную позу епископа – положил ладони на колени. Скорчил проказливую рожу. Детей такие ситуации нервируют. Отец оказался в неподходящем месте. Он больше не находился у меня в голове, и стоило ему выскользнуть наружу, как измена стала всеобъемлющей (Мужчина В парикмахерской В парике В сумасшедшей РАВНЯЕТСЯ мой отец ПЛЮС миссис Дэвитт). Словно в доказательство равенства миссис Дэвитт, прежде чем юркнуть в дверь, одарила меня десятипенсовиком и погладила по головке.

Меня усадили в кресло на стопку женских журналов. Мне казалось, что я вот-вот соскользну и упаду на пол в кучу гороскопов и Полезных Советов – с шеей, пронзенной ножницами. У парикмахерши были длинные красные ногти. Волосы – ослепительно-светлые, буйные. Зеленые тени, удивительные ресницы. От нее пахло шестью разными вещами сразу. Она показалась мне самой красивой на свете женщиной.

Мои волосы были в ее руках. Она поворошила их пальцами, ощупала концы. С концами было что-то не то. Вновь зажала волосы пальцами у корней и, сложив вдвое, опустила, охватила прядями мой подбородок, потом выпростала пальцы. Одно из ее колец запуталось, и она дернула меня за волосы, потом, опамятовавшись, осторожно освободила его осторожными, новенькими, как у маленького ребенка, пальцами.

– Приступим, – сказала она.

Она улыбнулась отцу, но меня это не задело. У них были общие интересы. Кроме того, он слишком увлеченно наблюдал за ее руками. А может, на самом деле отец смотрел в зеркало, делая вид, будто вовсе не проверяет, как выглядят его лицо, его волосы и линия между лицом и волосами. Перехватив мой взгляд, он подмигнул мне. Отец в зеркале – это было еще более странно, чем отец в зале.

– Это первая настоящая стрижка в ее жизни, – сказал он.

– Она у вас станет прелесть, вот увидите, – сказала парикмахерша, и я почувствовала, что на меня возлагают некие таинственные надежды.

– И кем же ты станешь, когда вырастешь? – спросила она у меня. – Хочешь стать парикмахером? Как я?

Я не знала, как с ней разговаривать. Она начала стричь.

– По-моему, это большой секрет, – сказал отец, чтобы я могла опровергнуть его слова. Мои волосы сыпались мне на плечи и на пол.

– Я буду монашкой, – сказала я. Парикмахерша рассмеялась, и это мне не понравилось, так как я вообще-то хотела к ней подольститься. Монашек все время стригут.

– Или астронавтом, – сказал мой папа. – С нее станется.

И я вновь обнаружила его у себя в голове. В тепле и уюте.

Вот такой страх мне внушает Люб-Вагонетка. Меня страшит тот факт, что я слишком много знаю и все равно ничего не понимаю. Меня страшит ее лак для ногтей – на дряхлых-дряхлых руках. Меня страшит ее кабинет, заваленный загубленными пленками и их загубленными жизнями – пленками, которые полны реальных лиц и сентиментальных монтажных срезов, которые похожи на состриженные, гниющие волосы. А состригали их, чтобы сделать больно.

ЧТО ВСТАВИШЬ

Дома я включаю музыку, потому что все стены белы и потому что я скучаю по Стивену, который в этой музыке растворился. Я делаю музыку громче – пусть она, оглушительная и чистая, отмоет меня. Она заполняет белую комнату, потом врывается в меня – и затопляет весь остальной дом. Гобой, не делая паузы между частями, взбегает по лестнице и скатывается назад по перилам; разрастаясь, он оборачивается точной копией двери и отпирает замок; и от его звуков кажется, будто веселиться – самое печальное занятие на свете. Он окутывает стулья и расплющивает зеркало, он смешивается со светом, который моментально твердеет. Но едва я успела сделаться этой сотканной из музыки комнатой, которая все время расширяется, сохраняя прежнюю величину… едва я успела оказаться внутри и снаружи сразу, едва я успела окаменеть – слышится вздох, отчетливый и близкий.

В комнате кто-то есть, или в музыке кто-то есть, и меня преследует ощущение, что этот загадочный «кто-то» определенно мертв.

Опять шум – на сей раз сверху. Опять вздох у меня над ухом – В МОЕМ УХЕ. Гобой играет себе дальше, звучит чуть пожиже, чуть сконфуженно – шум сверху не дает ему расшалиться. Опять вздох, шумный, но извиняющийся – «вот он я» – и исходит он из динамиков «сидюка». Вздыхает гобоист. Если я опять поставлю эту пьесу, он, вероятно, опять вздохнет – на том же месте. Поскольку звук вздохов меня как-то не утешает, я выключаю «сидюк» и начинаю слушать тишину, которая, впрочем, еще страшнее.

Сверху доносится приглушенный шелест. Кто-то что-то волочит – вероятно, полный мешок расчлененных тел. Затем – безмолвие. Я все еще слышу дыхание, но на сей раз свое собственное – или вздохи дома, или пар, бьющий из ноздрей типа, который шурует наверху, или это тихонько сдуваются легкие трупа, который он на себе тащит.

Проходя мимо кухни, я просовываю руку в дверной проем и хватаю банку с черносмородинным джемом, ибо метательный снаряд надежнее ножа. Поднявшись на полмарша по лестнице, я слышу какой-то скрежет, сопровождаемый хлюпаньем и чмоканьем. И «шлеп» – в стенку ударяется что-то мокрое.

– Ау? – говорю я, потому что я набитая дура.

Молчание. Вновь «хлюп-чмок-ш-р-р». Вновь молчание. Ясно одно – неизвестный находится в моей спальне. По одной, как протезы, переставляю ноги со ступеньки на ступеньку, пересекаю лестничную площадку, распахиваю дверь моей комнаты.

Спальня летит стремглав: верхний левый угол, потолок, подоконник, кресло. Мои ошалелые глаза никак не сообразят, что надо остановиться и осмотреть все пристально. Впрочем, в спальне никогошеньки нет. И почему же, объясните мне, я слышу в пустой комнате неспешные шаги, которые все ближе и ближе?

– Я бы попросила.

Шаги останавливаются. Слышится уже знакомый хлюпоскрежет. На секунду мне кажется, что он исходит из моего собственного горла.

– Стивен, перестань. Это ты?

Из потолка высовывается нога. Я смотрю на нее. Из потолка высовывается вторая нога. Ноги скрещиваются. Правая пинает воздух. От этого движения из потолка вываливается торс, ненадолго зависает, упершись подмышками в перекрытия, но тут же появляются локти, плечи, голова, кисти рук и банка с краской. Все это совершает посадку на моей кровати – краска, правда, еще и заливает пол.

Стивен красил чердак.

Я смотрю на озеро белизны, которое льется водопадом с края моей постели и растекается по полу. Смотрю на свою ладонь – оказывается, я уронила джем. Смотрю на Стивена. Этот засунул в рот свой большой палец.

– У меня кровь идет, – говорит он.

– Ты этого достоин.

– Нет. Я хочу сказать: У МЕНЯ КРОВЬ.

– Где? – тут и смотреть-то не на что, жалкое алое пятнышко тонет в белизне краски, превращается в бурое.

Пора стукнуть по столу кулаком. Чтоб больше ничего не красил.

– А половицы? – говорю я. – А под половицами?

Может, он еще желает, чтобы я черепицу ободрала с крыши? И как быть с зазорами между кирпичами? Не говоря уже о канализационных трубах и том, что внутри них – со Стивена станется.

В последний раз набиваю ведро отложениями миссис Двайэр. Чек из «Остоми-продактз» на Парнелл-стрит на некую покупку, название которой я расшифровывать не хочу и вообще надеюсь, что она устарела. Стишок о родах: «Большому члену – большая корона/что вставишь, то вынешь – важней нет закона». Все это найдено в дыре над моей кроватью, между слоями обоев, наклеенных по головокружительно-косой линии – обоев с монотонным узором из золотисто-зеленых русалок, которым, как и миссис О’Двайэр, уже некуда было приткнуть мужчину.

НЕВЕЛИКА РАЗНИЦА

В офисе Фрэнк показывает мне свою жену или показывает мне фото своей жены – разница невелика.

Он говорит, что так и не проявил большую часть пленок – вдруг получится не то, что ему запомнилось. Они валялись у него дома в беспорядке, точно неотправленные письма, пока, наконец, он не раскопал их, не отнес в лабораторию и не выложил на прилавок с улыбкой, выцветшей и оптимистичной, как химикаты – вот, знаете ли, раскачался после стольких-то лет…

– Нет, ты погляди! – говорит он, как бы намекая, что в чисто количественном отношении никогда не переставал любить свою жену, ибо почти все кадры – ее портреты (словно его глаз всегда знал то, чего не могло шепнуть на ушко сердце). Это не обычные супружеские фотки. Она не стоит перед роскошным видом, уперев руку в бедро и щурясь на солнце. В фотографии Фрэнк, безусловно, мастер. Часто его жена движется, а цвета смазаны. Он снимает ее просто так, как случайного прохожего на улице. В редких случаях она фиксирует его присутствие уголком глаза, но чаще она абсолютна, замкнута на себе и встревожена.

Он пытался показать снимки ей – она раскричалась. Сначала он думал, что она боится своей внешности, боится, будто что-то утратила. Тут она вставила пару ласковых словечек… Сказала: «А те, что в «бардачке», ты случайно не нашел?», и Фрэнк осознал, каких мук ей стоило не прикасаться к кассетам. Она думала, что на них другая женщина, которую она не знает и не хочет видеть, женщина, изучая которую, она будет биться над загадкой своей несостоятельности. Она думала, что он подсовывает ей кассеты как соблазн, как вызов: «Ты можешь в любой момент положить всему конец. Только глянь одним глазком».

В тумбочке с ее стороны кровати, среди секс-механизмов, лежала кассета с вытащенной наружу пленкой, этакий скрученный пластмассовый локон с тридцатью шестью несвязными, связными моментами, которые пропали для Фрэнка. Моментами, побелевшими на свету.

ОТНОСИТЕЛЬНАЯ ПЛОТНОСТЬ

Пораженный богатством возможностей, сокрытых в крови, Стивен свихнулся на пластыре. Я застигаю его в ванной за попыткой побриться – вылитый мальчишка, силящийся отрастить щетину вместо цыплячьего пуха; он заклеивает микроскопическими кусочками туалетной бумаги невидимые моему глазу порезы. От его шуточек просто мочи нет. Заставил кухонные шкафы коробками с печеньем «Ангелочки». Кормит меня рисом, посыпанным шафраном или пыльцой с лилий, которые сажает повсюду: в пустые банки от краски, в молочные бутылки. Пыльца густая. Осыпаясь на пол в солнечных лучах, она пахнет восточным сексом.

Он тащит в дом всякую всячину: например, маленькую девочку, которая в него влюблена – кошмарную соплюшку-кокетку. Размахивая своими игрушечными метелкой и совком, она вызывается помочь мне с уборкой. – Иди на хер, малышка, – хочется мне сказать. – Иди займись своими делами.

Лезем на чердак – развлекать это жуткое малолетнее ничтожество, которое без обиняков ткнуло в дыру на моем потолке и спросило:

– А там что?

Думаете, я умею говорить детям «нет»? Без предварительной тренировки это невозможно.

Это целый поход, настоящий пикник среди неструганых балок, щепок и пыли. Из-под карнизов пробивается свет; растянувшись на полу, мы рассматриваем улицу под крайне забавным углом. Заглядываем в дырку в полу и видим мою кровать с задубевшим от краски покрывалом. К счастью, она не находит коробку, где лежит резиновое Нечто – вещь, при взгляде на которую чудится, будто миссис О’Двайэр её не на себя надевала, а внутрь себя запихивала. Она не находит стеклянный глаз, который на поверку оказывается хрустальным шариком. Она находит куклу. Куклу миссис О’Двайэр. Проверив находку на предмет злых чар, я вручаю ее девочке. Миленькая такая кукла, с фарфоровым личиком.

– Спасибо, – говорит девочка. – Наверно, я назову ее «АВОСЬКА». В честь моего друга.

– Забавное имя у твоего друга, – говорю я, как велит мне долг, то есть нараспев. – Откуда он родом?

– Он секретный, – говорит она. – И ты его ни за что не увидишь, даже если очень-очень постараешься.

Я же говорила, от Стивеновых шуточек просто мочи нет.

Он ведет гостью на кухню и кормит ее историями о близнецах. Говорит, близнецы – самое то для загадывания желаний, совсем как дерево с развилкой: видишь ли, разделяющее их пространство не существует в реальности.

Он рассказывает ей историю о двух толстушках-близняшках, которые загадали одно и то же желание, но по-разному. Старшая близняшка пожелала оставаться всегда стройной независимо от того, что она ест, а младшая захотела всегда весить восемь с половиной стоунов[16]16
  Стоун – мера веса, равная 14 фунтам (т. е. приблизительно 6 кг 342 г). Восемь с половиной стоунов – приблизительно 54 кг.


[Закрыть]
. Шли годы. Младшая близняшка все толстела и толстела и, наконец, так раздобрела, что уже не видела за своим животом весов – которые всегда-всегда, ну просто всегдашеньки показывали, что в ней восемь с половиной стоунов. Старшая жутко радовалась и объедалась до отвала всем, что сердце пожелает, пока однажды не провалилась сквозь пол. Когда же ее с большим трудом вытащили назад, обнаружилось, что ее миниатюрное тельце весит две тонны. Разница в их относительной плотности вынудила близняшек постоянно держаться друг за друга, чтобы старшая не погружалась в землю, а младшая не воспарила в воздух. И тогда, хотя они всегда были дружны, их отношения начали становиться все напряженнее.

Не будь они разными, они были бы как две капли воды. Стивен мог бы рассказать и другие истории о желаниях: к примеру, случай близнецов, которые очень хотели еще сильнее походить друг на друга, но никак не могли выяснить, чем друг от друга отличаются; другие близнецы хотели, чтобы у каждого из них была своя личная мать; были также близняшки, каждая из которой желала быть красивее другой: из красавиц они превратились в дурнушек, из уродок – в монстров, такое вот у них было развитие по экспоненте.

Когда я вхожу в кухню, девочка уже зевает со скуки, поэтому Стивен сообщает ей, что я работаю в «Рулетке Любви». – Да-а?

Она обожает «Рулетку Любви», говорит девочка (зовут ее Ифи). Она говорит, что передача веселая – это верно. Она говорит, что передача глупая – и это верно. Говорит, что передача переживательная. По ее мнению, Дамьен – просто умора, только не надо ему носить кожаные штаны, это же дешевка какая-то. Она говорит, что мальчики ей сейчас не нравятся, но когда она вырастет, то будет их любить и выйдет за одного какого-нибудь замуж – тут я начинаю ворчать себе под нос.

– Что такое лесбиянка? – спрашивает она.

– Спроси у своей мамочки.

Следовало бы сводить ее в офис похвастаться. Вот она. Наше национальное достояние. Прелестница от горшка два вершка, скачущая по моим комнатам так, что меня аж мутит. Она вас всех любит.

* * *

А может, лучше привезти взамен отца – усадить в центре комнаты, сказать: «Найдите отличия». Найдите отличия между моим отцом и моим отцом. Между ним и им самим. Между его волосами и его головой.

Этот человек мог находиться лишь с задней стороны фотоаппарата – и все равно нервничал. Фотоаппарат он доставал раз в год и обращался с ним, как с животным, как с существом, которое может обернуться и взглянуть на тебя. В нашем бесконечном черно-белом семейном Рождестве есть что-то позорное: дети подрастают рывками, каждый раз ровно на год, индейка остается той же самой. Есть что-то постыдное в том, что к этим снимкам причастен глаз моего отца, в том, что мы никогда не позировали на солнце. Глядя на эти фотографии, рискуешь превратиться в того, кто их сделал. Сразу запускаешь руки в волосы.

Фотоаппараты отец ненавидел, зато в каждую комнату повесил по зеркалу – ведь они забывают тебя, как только отходишь в сторону. Продолговатые, квадратные и овальные – он знал их, как свои пять пальцев. Это было ясно по его манере смотреться в зеркала – коситься исподтишка, покамест глаза его глядели вперед, налитые густым студнем. Когда на улице мне попадается член этого самого Братства, я сначала замечаю взгляд и только потом – парик; глаза, в которых написано: «Знаю я вас, вы на ЭТО смотрите», даже если вы не смотрите – точнее, и не думали смотреть, пока этот взгляд не перехватили.

Разве я могла в детстве смотреться в зеркало? Разве я могла предаваться всем этим разглядываниям молочно-белых бутончиков на месте груди, заглядывать себе в глаза, тонуть в своих глазах, расчесывать волосы на шесть разных проборов? Разве я могла влюбиться в себя, если страна позади зеркала (страна, где он теперь живет) была Царством Парика?

Но девочке надо расти: во все стороны, куда только получается. Есть фотография, где мы сняты в наше последнее Рождество, за миг до гибели фотоаппарата. Вот индюшка, расчлененная и напыщенная. Вот семья, улыбающаяся у камина, расступившаяся, чтобы была видна елка. Отец встал спиной к свету, дабы сделать снимок. Если верить фотокарточке, глаз у него шириной в окно.

Я сейчас расшибу коленку, чего на карточке не видно. Но сначала я швырну тарелкой в стену, чего вы тоже не сможете увидеть. Вы не увидите, как летит тарелка, как Фил толкает меня в спину, не увидите ободранную коленку, разбитый локоть, фотоаппарат, с самым естественным видом падающий из рук Бренды на пол. Приглядитесь к нашим улыбкам. Эта фотокарточка – черно-белое самоубийство. Назревающий несчастный случай.

Разумеется, идти наверх и не выходить из спальни было велено не Филу – мне. Подумаешь, я и так туда собиралась. В ванной я села на бортик ванны, поглядела на коленку, поглядела на пол и заревела. Зеркало пялилось на дверь.

Плакать в ванной у нас было принято. Казалось бы, в этом помещении совсем не та акустика, которой требует ситуация, но никого из нас это не смущало: когда тебя слышно из-за запертой двери, становится даже немножко приятно. Пробегая из одной комнаты в другую, мать мимоходом стучала в дверь. – Выше нос! – окликала она. – Все равно скоро помрем.

Правда, Фила и его гордость она всегда оставляла в покое.

На сей раз постучал отец. От удивления я отперла дверь. В ванную просочились звуки, издаваемые моей матерью. Он оказался между двумя плачущими женщинами.

– Нарыдайся вволю, – сказал он и улыбнулся. Улыбка предназначалась мне, но взгляд – зеркалу, где сосредоточенно осматривал себя парик.

– Уйди, – сказала я, озирая его голову хищными глазами. Когда дверь захлопнулась, я подошла к зеркалу, чтобы разбить его. Что только меня остановило?

Мой джемпер в зеркале был розовее своего розового цвета, но джемпер в зеркале не имел запаха. В зеркале все похоже на себя, вот только лишено чувств. Может, для этого зеркало и висит здесь как свидетель, не знающий боли. А чувствую ли я сама боль или нет – совсем другое дело. Может, и не чувствую. Может, вся боль в зеркале.

Я поглядела на свои глаза в зеркале и мне показалось, что эти глаза способны видеть. Поглядела на кровь в зеркале и испугалась, что его стекло тоже будет кровоточить. Поэтому я и мазнула по зеркалу кровью – поставила плотно-красную кляксу. И подумала, что это нас разграничило. Теперь кровь в комнате.

* * *

В контору приехал брат Маркуса. Они похожи, как две капли воды. Приоткрыл дверь и вошел, весь с виду какой-то неправильный, одетый не так, как надо, с руками неподходящего размера и неподходящим выражением глаз. Он двигался, как человек, занятый нужным и правильным делом, но все равно чувствовал себя дураком, и по лицу это было заметно.

Что он родственник Маркуса, я догадалась по глазам – у них обоих они одинаковые, тонко очерченные и опасливые. Что кто-то умер, я догадалась, когда он вытащил из карманов свои слишком крупные пятерни, но так и не сообразил, куда их деть.

Постучавшись в открытую дверь, он так и застыл перед ней, пока Дамьен не протиснулся мимо него со словами: «Полное барахло». Сегодня день студийных съемок, а Дамьенов взрывающийся зонтик отказывается взрываться. Маркус в монтажной. Я говорю по телефону с Фрэнком, который сообщает:

– Опаздываем на полчаса. Один микрофон сдох.

– А журавль поставить?

– Спасибо, Грейс. Журавль там не годится, – и другой голос вставляет:

– Ой не говори. Она добивается, чтобы звук был дерьмовый.

Прикрыв трубку ладошкой, Фрэнк осыпает меня энным количеством оскорблений, за что мне, собственно, деньги и платят. Брат подходит к одному из столов, усаживается и смотрит на меня: надо же куда-то смотреть, когда смерть зажимает тебя в угол. Дамьен в порядке эксперимента колотит зонтиком по батарее.

– Сходи вниз, – говорю я. – Покажи им, где раки зимуют.

– Ни к одной заднице не подступишься.

– Все задницы прикрыты с тыла. – Брат все еще смотрит на меня. Я перехватываю его взгляд, точно мы повязаны одной общей шуткой. – Кроме моей.

Брат берет со стола листок бумаги, осознает, что, собственно, сделал, и кладет листок на прежнее место.

– Барахло, – говорит, подходя к нему, Дамьен и бьет зонтиком по столу. Раздается негромкое «тум-м», из наконечника зонтика вырывается дымок. Брат начинает смеяться, но тут же осекается.

– Это Дамьен? – спрашивает Фрэнк. – Скажи этому толстозадому, чтобы мигом шел сюда и больше из студии не выходил.

– Тебя требуют в студию.

– Я пытаюсь зонтик починить, – говорит Дамьен.

– Твой зонтик требуют в студию.

Надо бы что-то сказать, но я просто придерживаю трубку плечом и набираю еще один номер. Если уж кто умер, он мертвым и останется. Короткие гудки. Я оборачиваюсь к брату – «загруженная выше головы женщина». Он спрашивает Маркуса.

– Его отец, – говорит он. – Я приехал на машине сегодня утром.

– О, какой ужас, – загруженная, но соболезнующая, я звоню в монтажную, и на том конце провода поднимают трубку. Слышится визг перематываемой пленки, затем Маркус говорит в трубку:

– Да, – и монтажеру:

– Горячо. Еще чуть назад.

Я протягиваю трубку брату, который машинально качает головой. Он шокирован. Он приехал из такого далека не для того, чтобы просто болтать по телефону. Я говорю:

– Маркус, ты не мог бы на минутку спуститься в офис?

– Никак не выйдет, – говорит он. – Ага. Оно.

– Тебя хочет увидеть твой брат.

– БЛИН, – говорит он.

Я чувствую в его паузе неохоту. Маркус знает, что я чувствую – и никогда мне этого не простит. Он говорит:

– Режь после: «у меня коленки прям задрожали», – а затем произносит:

– Сейчас иду.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю