Текст книги "Придуманная женщина"
Автор книги: Элла Дерзай
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 11 страниц)
В соседнем подъезде моего дома живет печальная дама, несколько лет назад потерявшая сына-подростка. Мальчик повесился в ванной за полчаса до прихода родителей с работы, напуганный перспективой получения двойки за четверть. Кажется, по географии. Очень красивый был мальчишка, большеглазый и большелобый, на первый взгляд весьма умненький и открытый. Встречая его, я улыбалась. А как еще реагировать на очаровательного ребенка, выглядящего как ангел?
Оказалось, внешность порой обманчива. Он был двоечником и грубияном, асоциальным и неврастеничным, едва переходил из класса в класс и с трудом общался с ровесниками, а взрослым постоянно хамил. Парнишка умер, и несколько дней спустя его одноклассники боязливо, тихо шли за гробом, а мать голосила не переставая. Вероятно, ее вина в случившемся была немалой. Если ребенок погибает из-за страха перед наказанием за плохую оценку, это характеризует в первую очередь родителей. Стоило бы пораньше объяснить своему чаду, что двойка – это плохо, но ее стоит исправить, а не лезть в петлю.
Но так или иначе – мальчишка умер и был похоронен, а через пару лет возле нашего дома появился огромный цветник. Мать погибшего подростка не работает, она уже на пенсии, и превратилась из громкой вульгарной хабалки в Печальную Даму с тонким и одухотворенным лицом. Все свои дни посвящает клумбам, красивее которых нет во всем нашем городе. Там еще в апреле появляются какие-то таинственные ранние подснежники, а затем, сменяя друг друга, разнообразные яркие цветы радуют своим видом прохожих почти до ноября.
– До чего же в вашем дворе красиво! Какая клумба, сколько сортов цветов, какие изящные дорожки! – восклицают они.
Те, кто не знает о юном симпатичном самоубийце. А для остальных это вечное напоминание о несчастном мальчике и укор в адрес его родителей.
Каждый раз, проходя мимо цветника Печальной Дамы, я думаю об этом мальчике. И о многих других, превратившихся в цветы. Клумбы, посаженные в его честь, эффективнее мраморного памятника на кладбище.
И выглядят намного лучше.
После смерти мне бы хотелось стать удобрением для цветов на даче у родителей. Вот только вряд ли они согласятся так использовать мой прах. Устроят идиотские похороны, зароют гроб в землю, и я буду мерзнуть там до самого Страшного суда.
А ведь мне так нравится тепло! Крематорий – штука намного более приятная, чем кладбищенский холод. И из того, кого кремировали, легко можно сделать удобрение для фиалок.
О чем это я опять? Что за глупости? Мысли мутятся. Нельзя в такие моменты думать о погостах и колумбариях. Ведь мысли материальны! Лешечка, прости меня, я сейчас сотру из своей глупой головы все эти кладбища!
Снова закуриваю. Жадно, взатяг. Никотин снимает напряжение и дарит минутное успокоение.
Эти ступеньки были свидетелями сотен истерик, подобных моей. В наш первый приезд в Филатовку я курила тут с Лерой, матерью шестилетней Даши, которой делали уже седьмую операцию. И сколько их еще предстояло… Кажется, больше десятка. У Даши что-то с ручками, я не осмелилась спросить, как называется заболевание. Все пальцы искривлены и почти не шевелятся.
– С работы меня увольняют, – с внешним равнодушием говорила Лера. – Устали от моих больничных отгулов. Кому мы нужны, такие убогие? Про Дашку в двух газетах написали. Даже в «МК». Незнакомые люди стараются помочь. А фирма, где я работаю главным бухгалтером двенадцать лет, больше не нуждается в моих услугах. Помощница давно справляется с моей работой.
Я не умею сочувствовать и соболезновать, стараюсь избежать этого, если есть возможность. Не вижу в соболезнованиях особого смысла. Мало кому в трудную минуту помогут слова, да еще и от малознакомого человека. В такие моменты либо очень плохо и мир рушится, либо все прочее, кроме собственной боли, безразлично. Во всяком случае, других вариантов реакции мне пока не встречалось. Невозможно утешить родителей, у которых тяжело болен ребенок, или тех, кто потерял своих близких. Лучший вариант сопричастности для меня – промолчать, поскольку слова в некоторых ситуациях лишние.
В случае с Лерой это оказалось нетрудным. Она погрузилась в свою беду и не воспринимала внешние сигналы. Общение с ней сводилось к ее формальным жалобам, привычным и обкатанным, в ответ на которые смиренная Лера не ждала ничего.
Зато Даша всегда весела, подвижна и общительна.
«Я обязательно буду играть на пианино, когда вырасту! И когда врачи мне починят пальчики. Нет, я не боюсь операции. Мне их делали уже много. Это совсем не больно. Больно потом, когда просыпаешься! Темно, и все перед глазами кружится. Но если мама рядом – все равно не страшно», – прочла я в одной из тех газет. Мужественный ребенок. Кажется, статья примерно так и называлась.
Я сейчас пишу это, а Даше, которой уже десять, возможно, в очередной раз пытаются сделать пальчики, чтобы она научилась играть на пианино. Врачи ей обещали, что эта мечта осуществима.
Просто надо немного потерпеть.
Вот только это «немного» растянется на долгие годы.
Однажды, через несколько дней после операции, я вышла в холл у Проклятой лестницы ночью. Ребенок уже спал, а мне в эту ночь мечтать о сне не стоило. Взяла с собой книгу, огромную чашку с кофе и пакет жареного миндаля. Уж лучше сидеть в кресле, чем пытаться заснуть в тесной и душной палате. Мне тогда не хватило банкетки. Ведь места для мамаш в палатах-закутках шириной около трех метров не предусмотрены. Лишь три кровати для детишек, куда взрослый никак не может поместиться. И одна длинная железная койка для кормящей матери с младенцем.
Это спальное место досталось Мариам, хотя та и не кормила грудью своего Маги. И он не был самым младшим из детей в нашей палате. Просто случайно Мариам с сыном попали в Филатовку в тот момент, когда относительно удобная кровать, на которой можно лежать вдвоем, освободилась. Мариам положила на нее малыша, и никто из мамаш не решился это оспорить. Слишком уж больным выглядел Маги. При взгляде на него не оставалось сомнений: такое вообще не лечится. Пусть хоть этой спокойной решительной женщине будет удобно в больнице, раз уж нельзя помочь ее ребенку иначе.
Остальные мамочки выходили из положения по-разному. Кто-то спал в коридоре на скамейке. Кто-то затаскивал банкетку в палату и ложился рядом с ребенком в проходе. Это лишало остальных возможности передвигаться свободно. Даже ночное вставание в туалет превращалось в настоящее испытание. Нужно было изящно семенить ногами в узеньком проходе, рискуя заработать синяки. Или лезть напролом и выслушивать недовольное ворчание потревоженных мамаш.
Скамеечек в коридоре было пять: две длинные, в человеческий рост, широкие, мягкие, обеспечивающие почти комфорт, и три коротенькие, узкие, жесткие, на которых можно было лежать, скрючившись и поджав под себя ноги. Матерей, остающихся на ночь в двух палатах для младших детей – что формально не разрешалось, – обычно шесть-семь.
Каждую ночь кому-нибудь не хватало лежанки, и бедолага дремала в продавленном скрипящем кресле, втиснутом между детской кроваткой, столом и принесенной в палату банкеткой. Там невозможно принять удобную позу, слишком уж тесно. И постоянно хочется в туалет – это нервное! – добраться до которого ночью весьма затруднительно. Между основным лежбищем мамашек и кроватками меньше десяти сантиметров свободного пространства. Ноги туда помещаются теоретически, но на практике все намного хуже. Ведь нужно не просто проползти к выходу из палаты по этому узкому желобу, еще хорошо бы проделать это тихо! А я отличаюсь особой неуклюжестью, следствием вегетососудистой дистонии. Потому этот путь для меня превращался в экстремальный вид спорта: как бы врезаться не десять раз, а хотя бы семь? Как бы не разбудить всю палату?
В кресле я спать не умею. У меня вообще проблемы со сном вне дома. То есть проблемы со сном имеются в любом месте, но в гостях, в гостиницах, в поездах я мучаюсь всегда, кручусь с боку на бок частенько до самого утра. А уж больница, как и следовало ожидать, обернулась хронической бессонницей. Весь день приходилось носиться за Лешкой, который обрел свою обычную гиперподвижность на третий день после операции, отнимать у него чужие игрушки, ловить на руки, если маленькому хулигану приходило в голову прыгнуть с подоконника… Или играть в футбол мячом, найденным в шкафу, куда убирали пластмассовую елку, отыгравшую свою роль в этом году. Врачи почему-то не возражали против этих прыжков. Один из микрохирургов даже сказал мне, что это очень хорошо. Мол, если бы восстановление Лешки шло медленно, он бы так не прыгал. Дети, как и животные, не делают себе больно.
– Разве что случайно, свалившись с такого вот подоконника, – бормотала я, – плавали, знаем.
В футбол однажды играли часа три подряд. Мяч мой мелкий достал из шкафа для игрушек еще в позапрошлый наш приезд, в середине декабря, когда медсестры наряжали для детишек елку. Затем мячик убрали, все же тут микрохирургия, а не ЛФК. Следует соблюдать осторожность.
Но когда в январе елку решили разобрать, Лешка вспомнил о любимой игрушке и снова нашел мяч.
Мне проще было пофутболить с сынулей, чем ловить его по углам больницы.
За нами наблюдала миловидная девушка в голубой рубашке и джинсах. У нее на руках вальяжно раскинулся малыш месяцев восьми-девяти. Он мне кого-то напоминал, наверное, какого-нибудь пухлого красавца из рекламы памперсов.
Вскоре я выдохлась и упала на лавку рядом с джинсовой девицей.
– Хватит, а то шов разойдется! Нельзя быть таким неистовым. Тебе недавно сделали операцию. Пойми ты это, о дитя безрассудства!
– А вы не могли бы еще немножко поиграть? Нам с Ваней так нравится! А мы вам поможем. Отбивать будем, – вдруг попросила меня незнакомка.
– Если только недолго, – пробормотала я почти в отчаянии.
– Меня Вика зовут! А вас – Лена?
– А откуда вы знаете?
– Я тут третий час сижу, то одна, то с Ваней. Когда его зашивали, я смотрела, что вокруг происходит, чтобы не волноваться. И слушала разговоры. Вас это не смущает? Зато уже всех запомнила! Так гораздо удобнее, чем каждому по отдельности представляться.
Как будто ей нужно было знакомиться с кем-нибудь! Через несколько часов после нашей игры Вика, ее Ваня и няня мальчика покинули Филатовку, чтобы затем иногда приезжать на перевязки. Богатым и знаменитым необязательно лечиться так же, как простым смертным.
Вика отбивала мяч, держа малыша на руках. Это продолжалось минут пятнадцать. Малыш Ваня визжал от восторга, Лешка хохотал, я была готова лечь на пол от усталости. Потом мы вместе уселись на лавочку, и моя партнерша по игре… тоже рассказала, как ее ребенок попал в Филатовку. Я восприняла это как предательство! Мы так здорово играли, и вдруг традиционное… Ну почему, почему нам всем так хочется выложить все трагические подробности первому встречному? Потому что он не выкажет притворного сочувствия? Он равнодушен и пестует свои собственные проблемы? А потому ему можно довериться?
Маленький Ваня разбил хрустальную вазу и осколком поранил сухожилие на руке.
– Представляете? Я рядом, няня рядом, Настя, старшая сестренка Вани, тоже рядом… И вдруг такое. На меня тут смотрят как на кукушку. Бросила младенца без присмотра.
О да, ответила я, очень легко представляю. Однажды, когда моему Лешке было семь месяцев, он подошел к электрочайнику на кухне, где я готовила соус для спагетти, дернул за провод и опрокинул на себя полтора литра горячей воды.
– Как это – подошел? Он что, ходил у вас?
Да, именно. Ходил. И очень даже ходил! Начал примерно в шесть с половиной и передвигался по квартире, держась за стены одной рукой. Но я не подозревала, что мой малыш ходит настолько хорошо. И врачи потом не верили мне. Подозревали, что я сама случайно ошпарила ребенка. Уже тогда возник мотив матери-волчицы. Или ехидны? А в версии Вики – кукушки? Лешка, повезло тебе с мамочкой!
– Вот это да! Семь месяцев! Ване девять, он еще ползает плохо, о ходьбе и речи нет. А шрамы у вас остались?
Конечно! Огромные жуткие шрамы! Причем у нас обоих. У Лешки на животе и на ноге, у меня на сердце.
Девушка артистически расширила глаза (ах! какой ужас!), и тут я вспомнила ее. Яркий персонаж в московской тусовке, актриса, дочь актеров, причем известнейших. Жена знаменитого шоумена. Мать двоих детей, ага. Настя и Ваня. Странно, откуда у меня эти сведения? Я же не интересуюсь светской хроникой.
А! Вика мне сама только что рассказала о детях. Кстати, мальчуган ее очень похож на отца, вот почему мне показалось знакомым его личико.
Она почти плакала. Я поспешно объяснила ей, что пошутила. Все следы от ожога чудесным образом исчезли через полгода. Ножка выглядит как новенькая, а вот с животом хуже – он подвержен появлению прыщиков. Но все же вода была не кипяток. Да и заживает все у малышей быстро.
Сейчас Вика и вовсе звездой экрана стала. Частенько вижу ее в рекламных роликах новых фильмов и сериалов. Но ни один из самих фильмов не решилась посмотреть, потому что сразу воспоминания неприятные накатывают о Филатовке. Руки трясутся! Сколько лет прошло, а изжить эти несколько недель не получается. Хотя нет, вру, один телесериал видела, совсем недавно. Посмотрела его, поскольку он был о роддоме, и при этом без трагического надрыва.
Почему-то о роддомах и больницах принято писать и говорить с такими истерическими интонациями, что даже слушать страшно. А те, кто читает и слушает, но при этом сам никогда там не бывал или бывал редко, воспринимают этот надрыв не только как должное, но и как руководство к действию.
А потому, попав в больницу, многие люди подхватывают этот образец поведения и реакции на ситуацию.
Я знаю, о чем говорю. Сама такая. Филатовка поначалу вызвала у меня почти мистический ужас и желание помчаться куда-нибудь к канадской границе. Убежать и забыться.
Куда угодно, только бы это печальное место осталось вне моего восприятия, в уголке памяти, а затем и вовсе стерлось навсегда.
Негативный опыт следует как можно скорее забывать, казалось мне. Боль и страдания не стоит хранить в себе.
Сейчас я так не думаю. Всякий опыт дается нам правильно, если использовать его лучшим образом. То есть мои боль и страдания были благом для меня. Они научили меня радоваться.
Не знаю, как насчет Лешки. Сейчас он не помнит ничего из тех времен. Недавно я ему рассказала все, что случилось с нами тогда. Он потрогал шрам на шее и заявил, что эти швы были, наверное, не слишком интересными, не чета тем, что ему накладывали на разбитую качелями бровь. А иначе бы он это непременно запомнил!
Целыми днями я опекала Лешку, а вечером падала на банкетку, поставленную возле его железной кроватки, и часами пыталась заснуть. Лишь пару раз это получалось без проблем, когда меня подкашивало недомогание. В остальные ночи я ворочалась на неудобной лавке, мерзла, хотя жара в палате была ужасающей, градусов двадцать восемь, но мне приходилось натягивать на себя шерстяные носки, брюки и свитер, потому что иначе меня трясло от холода.
А в ту ночь, когда мне не досталось лежанки, я и вовсе пошла ночевать на лестницу. Я долго сидела там одна, читая роман в письмах Катрин Панколь, пока ко мне не присоединилась медсестра, моя тезка. Она отличалась от коллег какой-то вызывающей бесшабашностью, почти на грани идиотизма. Наверное, этим она похожа на меня.
Друзья частенько сообщают мне, что я выгляжу как беззаботная кретинка, только что условно-досрочно выпущенная из Кащенки под подписку о невыезде. До встречи с Леной я не понимала, что они имеют в виду.
К моему счастью, наше с Леной сходство было исключительно внешним. Она тоже врезалась во всю попадавшуюся на пути мебель, смотрела мимо собеседника и хихикала о чем-то своем, пугая этим окружающих.
Кроме того, Леночка, как это часто случается и со мной, безостановочно болтала. Ни о чем, как ни удивительно это звучит. В данном случае «ниочемность» выражалась не в расплывчатости тем, а в том, что Лена не умела закончить ни одной начатой фразы. Каждая поднятая ею тема подвисала. Ее монолог был невероятно познавателен! С переживаний по поводу «бедных, больных ребятишек, крошечек ненаглядных» Лена, не договорив, перескочила на описание собственной трагической судьбы, приведшей ее работать в такое страшное место. Затем последовало перечисление любовниц заведующего отделением за последние пять лет, потом тон стал более страстным: рассказ завертелся вокруг шоумена X., чей сын Ваня с порезанной ручкой все еще числился в больнице, но не оставался тут ни на одну ночь, поскольку его отвезли домой, приставив специальную медсестру в дополнение к няне.
В эту часть монолога я смогла вклиниться и сообщить Лене, что X. буквально шесть часов назад стрелял у меня на лестнице зажигалку, а потом, прикурив, вернул в целости-сохранности.
Глаза моей визави округлились и поменяли цвет: из светло-серых превратились в ярко-зеленые. И такое со мной бывает, хотя и в других обстоятельствах. Более приятных, скажем так.
– Ты разговаривала с ним? – завопила Лена так, что легко могла разбудить не только наше отделение, но и парочку тех, что этажом-двумя ниже.
– Ну, если это можно назвать разговором. Я случайно оказалась в нужном месте в нужное время. А он просто попросил зажигалку. Очень вежливо. А потом поблагодарил за нее.
– И как он тебе? – теперь Лена почти шептала. Румянец залил ее лицо, шею и грудь, видневшуюся в слишком глубоком вырезе халата.
– Обычный дядька. Выглядит моложе своих лет. Глаза у него красивые, темно-карие. И у мелкого тоже такие.
– У какого мелкого? – Лена впала в свое обычное состояние умственной отсталости, а мне предстояло позаботиться о том, чтобы выводить ее из этого своеобразного полутранса.
– У Ванечки, сына его. Пациента здешнего! У него рука повреждена, ты что, не видела малыша? Он вазу разбил и о стекло сильно порезался. С матерью и няней провел здесь позавчерашний день, а сегодня его привозили на перевязку. Мать-то ты встретила? Обаятельнейшая особа! А глаза у пацана такие же, как у папашки. Удивительное сходство! Хотя чего ж удивительного, если подумать? Все же отец и сын, родня-то близкая. Как думаешь?
Но Лена уже не могла думать, а потому не заметила моей глумливой интонации. Она страдала из-за упущенной возможности познакомиться с самим X.! Ей грезилось, что уж она-то не упустила бы такой шанс! Попросила бы у знаменитости автограф, поцеловала его в щеку, а потом, потом, потом…
– Подожди меня пару минут, – пробормотала она. – Я принесу коньяк, у меня есть фляжка для экстренных случаев, мы выпьем за то, чтобы я больше не упускала таких возможностей.
И мы сделали это, когда Лена вернулась.
– Не бойся, я не напьюсь, – сообщила она мне доверительно. – Это для настоящих трагедий! В такие моменты я могу пить не пьянея.
Глотнув пару раз из фляжки, Лена разрыдалась, упав в мои объятия. Я гладила ее по сухим пережженным волосам, утешала, но при этом едва сдерживалась, чтобы не расхохотаться.
Все же девушки – одни из самых смешных на свете штуковин. Слушая и наблюдая за ними, можно забавляться безостановочно. Причем порой даже не тихонько хихикать, а во весь голос хохотать. Никаких дополнительных юмористических стимулов не нужно, если рядом есть слегка эксцентричная девушка. Я не сексистка, отнюдь, но все же уверена – мало кто из мужчин дотягивает по комическому потенциалу до любой среднестатистической девушки. Почти все великие писатели-юмористы лишь пародировали в своих творениях образ мыслей наиболее смехотворных девушек, а любой приличный комик копирует мимику и жесты классических женско-полых страдалиц.
Собственно, потому-то я так и люблю девушек. Они делают мир веселее, а следовательно, лучше.
Впрочем, не всем девушкам это дано. Мариам была начисто лишена способности вызывать чужой смех. Она была вызывающе антикомична! Это бы показалось мне недостатком в любой, но только не в ней. Наоборот, я бы вряд ли обратила на нее внимание, если бы она, как обычная девушка, несла чушь о парнях, падала физиономией в лужу, выходила из дому, позабыв надеть юбку, или, пригубив коньяку, рыдала бы о великом шоумене X., который не одарил ее автографом.
Вечер, когда меня накрыло особенно сильной страстью к Мариам, запомнился почти поминутно. Я возвращалась в Филатовку после выходных, проведенных дома, – с Лешкой вызвался подежурить муж. На Садовом, в паре сотен метров до больницы, я встретила Любку. Обрадовалась, ведь мы давно не виделись, думала, сейчас мы поболтаем. Но в наступающих сумерках Любка не узнала старую подругу, она очень близорука – почти так же, как я, – но, в отличие от меня, пижонит, не носит очков, а на линзы у нее аллергия. Потому Любка живет в мире без лиц, и совсем немудрено, что она проходит мимо тех, кого ну никак не могла позабыть.
Впрочем, мы уже несколько лет не общались. После рождения Лешки Любка потеряла ко мне интерес. Не она одна, конечно. Примерно половина приятельниц прекратила со мной общаться, не понимая, о чем можно разговаривать с новоявленной обладательницей грудника. О памперсах, марках ползунков и детском питании – скучно тем, у кого малышей нет. Обо всем остальном – якобы неинтересно самой мамочке, ведь, как известно, мать маленького ребенка способна на адекватное общение не лучше, чем поленница дров или стог сена. Я знала об этом феномене задолго до родов: многие юные девушки (не обязательно чайлдфри!) теряются, когда у их подруг появляются дети. Считается, что свеженькая мамаша способна думать только лишь о ребенке, а потому для общества она умирает.
Когда Лешка родился, это вызвало поначалу прилив восторженных эмоций у моих подруг, у большинства из которых детей еще не было. Как же, настоящий живой младенец в их окружении! Его можно потрогать, сладострастно потыкать пальцем в живот, подарить яркую погремушку…
Какое-то время мой дом подвергался нашествиям любопытных, желающих получить свою порцию причастности к новорожденному. Мелкого фотографировали, изумлялись его аппетиту и раннему развитию, восхищались тем, какой у малыша умный взгляд, горестно смотрели на мой бюст четвертого размера и округлившуюся фигуру. А потом уезжали, обсуждая и осуждая на обратном пути мою отныне закончившуюся жизнь. И появлялись у нас все реже и реже. Я ж не в Москве живу, а в ближнем Подмосковье. Для большинства же столичных жителей место, куда не ходит метро, – гиблое и недостойное посещения. К моменту, когда Лешке исполнилось полгода, из сонма моих приятельниц осталось всего трое. Любка не относилась к числу самых стойких, она отстала на каком-то из первых поворотов и не делала попыток догнать остальных.
Я не жаловалась и не устраивала патетических рыданий по поводу потерянных друзей. Мелкий появился у меня на пятом курсе, потому молодая мамочка часто бывала в мире. Сессия, написание диплома, бесчисленная череда праздников и общественно значимых событий, которые нельзя было игнорировать… Мне вполне хватало общения. Да и зачем нужны друзья, считающие, что после рождения ребенка женщина превращается в тупую фанатку памперсов и слюнявчиков?
Я, между прочим, диплом защитила с младенцем на руках. Нет, не в буквальном смысле слова. Полугодовалый Лешка в момент защиты информационных войн от ретроградов-преподавателей прыгал себе дома в кроватке. Но суть от этого не меняется: никакие кашки-малашки-какашки мне не помешали.
Смешно, но несколькими годами позже оказалось, что этот факт остался незамеченным для многих моих однокурсников. На вечере встреч, где собралась большая компания эмгэушников с нашего факультета, некоей гламурной девой-женевьевой, из числа неплохо устроившихся в жизни, был задан вопрос:
– У кого уже есть дети?
Я машинально подняла руку. Меня вежливо спросили, сколько лет ребенку. И, поняв, что малыш родился еще во время учебы, однокурсница удивленно захлопала длинными фальшивыми ресницами:
– А как это? Почему я ничего не заметила? Ведь ты беременная ходила, наверное!
Ага, ходила. Безусловно! С кругленьким животом. Даже преподаватели это отлично видели! Один – мой самый любимый – обнаружил, что я в положении, еще на четвертом месяце, когда редкая женщина могла что-нибудь понять.
А Александр Петрович, зоркий и наблюдательный, а также хитрюга, все понял. Он объявлял на семинаре предварительные оценки за семестр, поясняя, кому и за что получился именно такой балл. И мне вдруг досталась пятерка, хотя сама я рассчитывала в лучшем случае на четыре.
– Я не могу ставить будущей матери что-либо, кроме «отлично», – заявил Александр Петрович в ответ на мой удивленный взгляд.
– Но как вы догадались? – выдохнула я, покраснев.
– Легко! Во-первых, у беременной женщины изменяется выражение лица. Оно делается мягче и загадочнее, женщина будто показывает своей улыбкой, что хранит от окружающих большой секрет. Хотя суть этого секрета у нее на лице написана! А во-вторых, вы, Лена, стали опаздывать на первые пары. Я в вашей группе уже пять семестров занятий провел! Никогда вы не опаздывали, а тут вдруг начали. Это странно для такой пунктуальной девушки!
– Но разве девушки только беременные опаздывают? Может, я просто обленилась к четвертому курсу! Или счастливо влюбилась, а потому просыпаю.
– Да, вы правы, опаздывают не только беременные. Но не забывайте о первом признаке! Если сопоставить эти опоздания с первым признаком, то все становится совершенно ясно.
Еще один преподаватель, имени которого я не помню, еще больше потряс меня во время той, «животастой» сессии.
Зачет, принимаемый этим преподавателем, был построен по какой-то изысканной абсурдной системе. Всей группе, собравшейся в аудитории, задавались вопросы. Отвечать можно было по желанию на любой из списка. Ответившим ставились плюсики, половинки плюсиков, кружочки, крестики – в зависимости от сложности опроса. Когда этих значков у кого-нибудь набиралось нужное количество, счастливчик этот объявлялся сдавшим зачет и отправлялся восвояси. Видимо, дяденька был любителем криптографии.
После двух часов такой вот болтовни в душной аудитории сидело более половины группы, и, конечно, я тоже. Я никогда не отличалась большой активностью и сообразительностью, к тому же панически боюсь выступать публично. Мне проще десяток письменных экзаменов сдать, чем один устный.
А если уж совсем честно, мой и без того не слишком высокий интеллект к тому моменту опустился на отметку «умственная отсталость» и прочно завис там. Некоторых беременность делает умнее, я же временно совершенно поглупела. И кстати, рождение ребенка поправило дело: я быстро восстановила девичью скорость мысли и память.
Надежды сдать сложный зачет было мало, поскольку я просто не понимала половины вопросов и набрала к тому моменту лишь один жалкий плюсик. За окном набирающий силу июнь плавил асфальт и распускал цветы, а я наглухо застряла в клетушке на одиннадцатом этаже, почти без шансов выбраться наружу, вероятно, до позднего вечера.
Что ж, грустно подумала я, вот он, извечный женский выбор: материнство или карьера. А я-то сама уже себя исчерпала.
Обреченно поднявшись, я отправилась в буфет, попить водички. А вдруг после этого марш-броска мой мозг придет в норму? Во время этого зачета нам разрешалось свободно перемещаться по аудитории и выходить в коридор.
О дальнейшем мне рассказали подруги. Преподаватель увидел мой уже изрядно подросший со времени той истории с Александром Петровичем животик. И когда я исчезла за дверью, он нервным шепотом вопросил аудиторию:
– Эта девушка что, беременна?
– Да! – тоже шепотом хором ответила аудитория.
– Старый я мерзавец! – вскричал преподаватель, ударив ладонями по столу.
Когда через десять минут я вернулась, он протянул мне зачетку.
– Как вам не стыдно, девушка? Почему вы не сказали мне, что ждете ребенка?
– А что, я должна была? – искренне поразилась я.
– А как же? Во время своих занятий я отвечаю за вас! И за ваше здоровье тоже! А ну как из-за этого зачета что-нибудь случится с вашим малышом?
– Что ж с ним от этого может случиться? – недоумевала я. – Сдавать зачеты – обязанность каждого студента, даже если он и в положении.
– Он может быть в любом положении! А вот она на моих занятиях будет получать зачеты вне очереди. Это ж такой героизм – ребенка родить, да еще и учебу не бросить при этом!
Меня рассмешила эта странная поблажка, но потом я узнала, что это принципиальная политика преподавателей нашего факультета. В основном они все с трогательным пиететом относились к будущим мамашкам, выставляя оценки за животик, а не за знания. Исключение составляли лишь некоторые молодые аспиранты, не имевшие еще своих детей. Те вели себя как садисты, очевидно превентивно мстя в лице брюхатых студенток будущим матерям своих детей за воображаемые неудобства, которые беременные должны причинять кавалерам.
Впрочем, эти деятели отечественной политологии смешили меня еще больше, чем те, кто с трепетом сдувал с беременных пылинки.
Не менее весело мне было пять лет спустя узнать о том, что моя беременность, казавшаяся мне такой заметной и значительной, осталась вне зоны внимания некоторых одногруппников. Наверное, это верное доказательство моей незаметности в коллективе.
Вот и Любка меня не признала, хотя прошла в метре от меня.
Я долго смотрела Любке вслед, любуясь ее чуть нервной размашистой походкой, и вспоминала наш выдуманный роман. Когда-то на первом курсе университета мы объявили о помолвке. Это воспринималось как шутка, причин для помолвки не было никаких. Мы даже не были влюблены друг в друга! Любке просто нравилось, что я похожа на молодого Шостаковича. Во всяком случае, она это постоянно повторяла:
– Ах, за человеком, похожим на молодого Шостаковича, я готова пойти на край света! И за молодым Вертинским бы пошла, но где найдешь в наши дни Вертинского? Везение, сиречь рок, одарило меня лишь молодым Шостаковичем, придется принять свой удел как должное и пойти с ним по жизни рука об руку.
Меня забавляла ее манера говорить – вычурная и нарочито «под девятнадцатый век», со словечками и оборотами того времени, порой звучащими невпопад, – ее однообразные шуточки, часто на физиологические темы, и очень привлекала ее широкая, густая и длинная челка, ниспадающая до бровей и отлично сочетающаяся с каре на ножке. Любка казалась с такой прической настоящей французской барышней. А французские барышни всегда были моей тайной слабостью. Самой хотелось подобную стрижку, но челка не лежит у меня естественно, ее надо укладывать каждое утро, что неподъемно для меня. Я и косметикой-то не пользуюсь в основном из-за непреодолимой лени. Да, девичье лицо, украшенное тенями-помадами и прочей дамской мишурой, мне тоже не нравится. Но лень все же тут стоит на первом месте. Тратить на макияж полчаса в день, а то и больше, чтобы добиться сомнительного результата и походить на искусственного человека – а мне всякая накрашенная дама, даже если она предпочитает косметику естественных тонов, кажется фальшивой, – не слишком полезное и приятное занятие.




























