Текст книги "Черные сухари"
Автор книги: Елизавета Драбкина
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 26 страниц)
Высокое звание коммуниста
Я жила тогда с отцом в гостинице военного ведомства. Гостиница была старинная, и название у нее было старомосковское: «Лоскутная». Находилась она в самом начале Тверской, там, где теперь расстилается просторная Манежная площадь. В том самом номере, который занимал отец, когда-то останавливался, приезжая в Москву, Лев Толстой.
Здание гостиницы было приземистое, толстой каменной кладки. На второй этаж вела широкая лестница со стершимися от времени узорчатыми чугунными ступенями. Дальше шли узкие коридоры с поворотами, тупиками, переходами. Отопление было воздушное: в стенах выложены были кирпичные борова, по которым горячий воздух из котельной должен был поступать в номера. Котельную давно уже не топили, в боровах поселились крысы. Когда мы варили у себя в номере кашу, они визжали и грызли железную заслонку, прикрывавшую отдушину отопления.
Постояльцами «Лоскутной» были преимущественно командированные: шумные матросы, усталые политруки, звенящие шпорами кавалеристы. Население это было текучее: появлялось на день, на два – и исчезало.
Мы с отцом приходили домой только поужинать и переночевать. Тот, кто являлся первым, разжигал примус, ставил на него кастрюлю с водой и засыпал смесь из пшенной, ячневой и гречневой крупы, которую где-то выдали отцу. Крупы были перемешаны неравномерно – и у нашей каши каждый раз был новый, своеобразный вкус. Звали мы эту кашу «пестрой».
Как-то, когда мы только что уселись за кашу, в дверь постучали, и в номер вошли незнакомый нам военный и коридорная горничная Агаша.
Была Агаша милым веснушчатым существом, похожим на голубенький ситчик. Ходила всегда в одном и том же платье и веревочных туфлях. В отличие от остальной гостиничной прислуги, которая вздыхала о прежних господах, презирая теперешних «хамов», Агаша была со всеми приветлива и услужлива.
Военный попросил у моего отца разрешения изложить дело, которое привело его к нам, и со многими подробностями и отступлениями изложил его суть.
Он был командирован из прифронтовой полосы в Москву вместе с неким товарищем Брюшковым. Оказалось, у этого товарища Брюшкова и в Симбирске, и в Сызрани, и в Москве, и почитай в каждом городе Советской России имеются барышни, потому что, как говорит товарищ Брюшков, «в Тулу со своим самоваром не ездят». Когда они приехали в Москву, товарищ Брюшков захворал, и во время болезни его выхаживала коридорная горничная Агаша и полюбила его, а теперь он, Брюшков, поправился и уходит к своей московской барышне, с которой путается еще с царской войны. И вот военный решил привести Агашу к товарищу члену Реввоенсовета республики, чтобы тот вмешался в этот позор: ведь товарищ Брюшков, который носит красноармейскую звезду, ведет себя по отношению к женщине, как золотопогонный офицер…
– Они сказали мне, что они холостые и у них никого нету, – тихо проговорила Агаша. – И я поверила им, потому что знала, что они партийные, и думала, что в партийных могут состоять только честные.
«В партийных могут состоять только честные…» В этих словах простой девушки бессознательно выразилось огромное доверие к Коммунистической партии со стороны народа.
Российский пролетариат уже на протяжении двух десятилетий знал эту партию. Под ее знаменами он пошел на штурм крепостей капитала и два года бился с врагами. Но в последние, такие трудные месяцы он как бы в особенном, новом свете увидел большевистскую партию и ее подвиг.
Помню, на Прохоровке выступал рабочий-ткач, которому машиной оторвало руку.
– Великая, товарищи, ответственность, которую взяли на себя коммунисты, – говорил он. – Великая ответственность, а взяли они ее на себя. По своей по доброй воле взяли и несут, не сгибаясь, не падая, а наоборот – смело и гордо смотря вперед.
Прижав к груди пустой рукав, он поклонился в землю:
– И я, товарищи, говорю, что мне перед вами, перед коммунистами, стыдно. Я как пролетарий считаю себя братом коммунистов и высказываю вам свое уважение…
Иногда разговор о партии переплетался с разговором о Советской власти, о хлебе, – о гражданской войне. Но бывало и так, что тема партии и партийной морали становилась центральной, а то и единственной темой собрания. Кто является настоящим коммунистом? Как коммунист должен относиться к народу? Каким обязан он быть на работе и в личной жизни?
Где бы ни шел такой разговор, с образом настоящего коммуниста непременно связывался высокий идеал человека, отдавшего жизнь борьбе за народное счастье.
Сейчас это звучит как нечто само собой, разумеющееся. Но надо вспомнить то время. Против нашей партии выступало целое полчище врагов – и эсеров, и меньшевики, и анархисты, и обыватели-шептуны, и церковники, и сектанты. Все они обливали ее потоками грязи и клеветы, кричали о «комиссародержавии», о «коммунистической монархии» и еще о тысяче таких вещей. Однако рабочий народ, чувствуя своим классовым инстинктом пролетария, где правда, сделал слово «коммунист» синонимом честности, мужества, благородства, служения правому делу.
В моем блокноте агитатора, куда я заносила услышанное на собраниях, было полно таких записей:
«Он коммунистический человек. Не подведет, не выдаст…»
«В ком я вижу истинного коммуниста? В самом честном, идейном, передовом работнике, принцип которого только справедливость, который дает жизни больше, чем берет от нее…»
«Будем, товарищи, действовать по-коммунистически: давайте сомкнемся вместе на борьбу, забудем на время нужду и все невзгоды во имя славного будущего. Сейчас и умереть не страшно, потому что умираем мы при сознании, что хотим жить по-человечески, с достоинством человека. Вступим в ряды таких борцов, которые забыли про все, про свою семью, а лишь защищают и берегут счастье всех угнетенных…»
Так в самой глубине народных масс рождалась тяга в ряды Коммунистической партии. Особенной силы достигла она после раскрытия заговора «Национального центра» и взрыва в Леонтьевском переулке.
В начале октября я уезжала из Москвы. Первое, что бросилось мне в глаза, когда, вернувшись, я вышла на Каланчевскую (ныне Комсомольская) площадь, было огромное кумачовое полотнище:
НЕ СДАДИМСЯ! ВЫДЕРЖИМ! ПОБЕДИМ!
Придя в «Свердловку», я сразу попала на партийное собрание. Было это к вечеру. Зал тонул в полумраке. Только в крайнем окне, позади докладчика, алело закатное небо.
Председатель Московского комитета партии Владимир Сорин коротко сказал о том, что целый ряд мобилизаций – на фронт, на транспорт, на продовольствие, на заготовку дров – вычерпал лучшие силы коммунистов Москвы, да и не только Москвы. Все наиболее развитые, энергичные, даже просто толковые коммунисты сражаются сейчас против Колчака и Деникина, преследуют Мамонтова, добывают хлеб в Уфимской губернии. Ячейки обезлюдели. Районы истощены. В таких крупнейших районах, как Сокольнический и Замоскворецкий, осталось меньше чем по тысячи членов партии, в Сущевско-Марьинском – четыреста пять человек, а по всей московской организации – немногим больше десяти тысяч.
Между тем республика требует все новых и новых людей, новых коммунистов. Следовательно, нужно их найти, подготовить. Где их искать? В рабочем классе, среди красноармейцев, среди передовых крестьян. Каждый член партии обязан пойти в массы, отыскать там честных, стойких, сознательных людей, привести их в партию. Если каждый из нас завербует хотя бы одного человека, мы удвоим наши ряды.
Прямо с собрания мы отправились за путевками в районные комитеты партии. Народу там было – не пробьешься. Все время приходили люди за докладчиками, инструкциями, тезисами, литературой.
Мне довелось во время партийной недели побывать примерно на десятке собраний на заводах, фабриках, в железнодорожных мастерских, в воинских частях.
Одни из этих собраний шли в решительном, быстром темпе, перебивались смехом, шутками: уговаривать нас, мол, нечего, сами кого хочешь уговорим! Нередко они кончались решением вступить в партию поголовно – всем цехом, мастерской, ротой.
На других господствовало настроение глубокой, почти угрюмой задумчивости. Видно было, что людям нелегко. «Я на думах как на вилах стою», – сказал один участник такого собрания.
Не все, конечно, изъявляли готовность вступить в партию. Были среди рабочих такие, которые говорили, что сейчас, дескать, слишком много партий, каждая тянет к себе, все между собой спорят и дерутся и никак не придут к согласию. А мы, мол, люди серые, чего нам лезть туда, в такое пекло?
Были и такие, которые сводили все к пробравшимся в партию шкурникам и авантюристам. А раз в партии такие личности сидят, то ему, оратору, делать там нечего и он предпочитает оставаться беспартийным.
Были, наконец, и такие, которые говорили, что борьба Коммунистической партии за освобождение трудящихся от капиталистического рабства очень трудна, она требует от члена партии огромного напряжения и жертв, и для него, выступающего, это не под силу.
– Вот я так прикидываю, что если мне в партию вступить, то хлеб на Сухаревке покупать будет зазорно, – говорил один из таких рабочих. – А утроба набивки требует, карточкой ее не прокормишь…
Но лицо собрания определяли иные люди. Те, кто переживал сейчас самую чистую, самую светлую, самую вдохновенную минуту своей жизни.
Вот на ящике, который служит трибуной, стоит рабочий лет тридцати. Его бледное лицо, окаймленное редкой бородой, светится счастьем.
– Товарищи, – говорит он задыхающимся голосом. – У меня раньше в голове были черные мысли. Я думал: вот, дескать, я запишусь в партию коммунистов, а господин Деникин тут как тут – и тогда мне могила. Вот думал я, когда угонят его подальше, вот тогда и запишусь. А вышло дело, что и Деникина еще не угнали, а я иду в партию коммунистов. Теперь же!.. На душе у меня сейчас не прежняя мысль – близко ли Деникин, – но торжество правды, и эта правда рассеивает прежние мои грязные мысли. И вы, товарищи, тоже выбросьте черную задумчивость и идите в нашу партию, партию коммунистов. Я иду, но иду с надеждой, что и вы, которые отстали, не запятнаете нашей действительно пролетарской революции.
Выступает другой – человек с лицом, резко исчерченным морщинами. Он говорил, сжав большие руки. Собрание замерло.
– Как я рос? Что я видел? – глухо говорит он. – Отдали меня мальчонкой на фабрику и учили там меня одной науке: услуживать, прислуживать, получать подзатыльники, бегать в казенку лисицей, заметая следы, – неся младшему так, чтобы не увидел старший. Этак дрессировали из меня, как из собаки, себе раба – и остаться бы мне рабом, если бы не революция. И сейчас, товарищи, и с полным сознанием прошу зачислить меня в партию коммунистов и принять под свое красное знамя, чтобы сражаться вместе с вами за освобождение трудящихся всего Мира.
На собраниях почти не интересовались тем, что в наше время называется политическим уровнем вступающего в партию. Народ волновал другой вопрос: соответствует ли тот, кто идет в ряды партии, высокому нравственному идеалу коммуниста.
– А пить бросишь? – кричали из зала.
– А с женой как ты поступаешь? – спрашивал женский голос.
Под этим углом зрения и обсуждали вступающих. Этого надо принять, он достоин высокого звания коммуниста. А этот не годится: пьяница, матерщинник, залепил затрещину подмастерью. Такой только запачкает собой партию.
Перепадало при этом и тем, кто уже состоял в партии. Вот вышел молодой парнишка и говорит:
– Я, товарищи, малограмотный, так что вы меня извините. Не знаю уж отчего, но очень люблю я рассуждать. Ну, конечно, по малограмотности рассуждаю больше всякую глупость. Меня и ругают за это, и Петр Фролович ругают, и Иван Васильевич ругают. Но от них мне это не обидно, потому что они люди не партийные. А вот вы, Николай Кузьмич, вы человек партийный, коммунист, вот когда вы меня ругаете, мне обидно. Зачем вы ругаетесь? Вы должны научить, а не ругаться… Свою речь парнишка закончил неожиданно:
– Попрошу я вас, товарищи, дозвольте мне записаться в пролетарию всех стран!
Районные комитеты партии заседали по нескольку раз в день, утверждая списки вновь принятых в партию. После этого созывались собрания, на которых новым коммунистам вручались партийные билеты. И где бы эти собрания ни происходили – в цехе, рядом со станками, или в прокуренной комнатушке заводского комитета, – все они были отмечены печатью особой торжественности.
С такого собрания коммунисты, провожаемые остальными рабочими, с красными знаменами и пением революционных песен направлялись к Московскому Совету. Часто тут же, на собрании, и старые и новые члены партии выражали желание немедленно уйти на фронт и прямо с собрания шли в военно-вербовочное бюро, а на следующий день уже шагали по московским улицам по направлению к вокзалам, с винтовкой на ремне, с фунтом хлеба и двумя ржавыми воблами в вещевом мешке.
Пожилые бородачи шли рядом с безусыми юнцами, женщины в одном строю с мужчинами, рабочие с Трехгорной мануфактуры в рубахах, испачканных краской ситцепечатной, плечом к плечу с почерневшими от металлической пыли токарями с Бромлея. Одеты были все в свою одежду, на ногах у многих была самодельная обувь на деревянной или веревочной подошве.
У этих бойцов были впалые от голода щеки, они не умели ходить строем и держать ногу, они едва умели стрелять. Но лица их были исполнены такой непреклонности, такой веры в свое дело, такой готовности либо победить, либо умереть, что видно было: эти люди будут сражаться до последнего вздоха, но не отступят и не откроют врагу дорогу на Москву.
В октябре 1919 года, когда Деникин был под Тулой, а Юденич под Петроградом, в партию влилось около двухсот тысяч сынов и дочерей советского народа.
В те дни Владимир Ильич Ленин писал:
«…это – чудо: рабочие, перенесшие неслыханные мучения голода, холода, разрухи, разорения, не только сохраняют всю бодрость духа, всю преданность Советской власти, всю энергию самопожертвования и героизма, но и берут на себя, несмотря на всю свою неподготовленность и неопытность, бремя управления государственным кораблем! И это в момент, когда буря достигла бешеной силы…»
Да, это было чудо, одно из тех чудес, которыми полна история нашей великой пролетарской революции!
Золотая осень
В конце сентября Центральный Комитет партии обратился ко всем партийным организациям, ко всем членам партии с призывом удвоить, утроить, удесятерить энергию партийных организаций в деле военной обороны Республики.
В этом письме чаще всего повторялся один и тот же глагол, который звучал словно звон вечевого колокола: должен! должны!
Партийные мобилизации следовали одна за другой. Двадцать процентов членов партии, тридцать процентов, пятьдесят! Некоторые партийные организации уходили на фронт целиком, полным своим составом.
Работа государственных учреждений подлежала предельному сокращению, а сотрудники – отправке на фронт. Мобилизация не касалась только трех ведомств: военного, продовольственного и социального обеспечения.
«Почему социального обеспечения? – думала я, – Ну, понятно, что военного и продовольственного, но при чем же это несчастное социальное обеспечение?»
Размышляя об этом, я шла по кремлевским коридорам к Владимиру Ильичу, для которого я приготовила по его просьбе кое-какие выписки из книг.
Вопрос меня настолько интересовал, что я выпалила его, едва войдя в кабинет Владимира Ильича.
Он сердито посмотрел на меня.
– Я слышу это сегодня по меньшей мере в пятнадцатый раз, – сказал он. – В том числе и от работников Комиссариата социального обеспечения. Чтоб не терять времени на разъяснения, я распорядился отпечатать вот этот документ – и даю его спрашивающим. Прошу прочесть внимательно!
Он достал из папки на столе машинописную копию какого-то документа и протянул мне.
«Мы, красноармейцы такого-то полка, – читала я, – едем на фронт для защиты и укрепления власти Советов и на помощь нашим товарищам, уже сражающимся на фронте два года. Из них уже много легло там на фронте, но мы знаем и верим больше, чем в себя, что наша Советская власть мозолистых рук их имена на странице истории запишет и их семейства не забудет. Со своей стороны мы заявляем: до тех пор не сдадим оружия, пока не разобьем наголову всю сволочь, белогвардейцев, а также социалистов в кавычках. Мы докажем нашей собственной власти, что мы, красноармейцы, отлично понимаем, за кого мы идем и для чего на фронте умрем, но не отдадим своих прав. Но наша просьба только в том: помните о нас и о наших семействах. А в случае, если здесь, в тылу, поднимут головы контрреволюционеры, то пусть знают, что мы пойдем и разделаемся с ними, что называется, как повар с картошкой, то есть ни одного не оставим в живых. Да здравствует Советская власть! Да здравствует мировой пролетариат!»
Пока я читала, Владимир Ильич просматривал сделанные мной выписки.
– Прочли? – спросил он, когда я кончила. – Запомните навсегда слова: «мы знаем и верим Советской власти больше, чем в себя». Только тот достоин высокого звания коммуниста, кто понимает, какие обязанности налагают на него эти слова…
В эти дни в письме группе иностранных коммунистов Владимир Ильич Ленин писал: «Дорогие друзья! Шлю вам наилучший привет. Наше положение очень трудное из-за наступлений 14 государств. Мы делаем величайшие усилия».
Трудно измерить поистине титаническую работу, которая скрывалась за этими скупыми словами: «Мы делаем величайшие усилия». Тут и небывалое напряжение сил для создания решающего перелома на Южном фронте, и организация обороны Москвы, и помощь красному Питеру, который решено было защищать до последней капли крови.
Чуть ли не каждую ночь у нас, в номере «Лоскутной», в темноте раздавался настойчивый звонок «вертушки» (так называли телефоны внутренней связи Совнаркома). Отец вскакивал, брал трубку – и только и слышно было: «Хорошо, Владимир Ильич… Записываю, Владимир Ильич…», а едва уснешь – снова такой же звонок.
Выписки, которые я принесла Владимиру Ильичу, были сделаны мною из статьи, напечатанной без подписи автора в одном из американских изданий XIX века. Надежда Константиновна сказала мне, что Владимир Ильич просил Румянцевскую библиотеку выдать ему это издание на дом, но библиотека ему отказала на том основании, что оно входит в состав фонда, из которого выдача книг на руки не производится. Поэтому Владимир Ильич поручил мне пойти в читальный зал библиотеки и переписать для него эту статью.
Статья называлась «Кавалерия». Автор ее занимался подробным анализом кавалерийского боя.
«Моральный элемент, храбрость, здесь сразу преобразуется в материальную силу, – писал он, – наиболее храбрый эскадрон будет скакать с величайшим самообладанием, решимостью, быстротой, ensemble и дружностью. Ввиду этого, кавалерия может совершить великие дела только в том случае, если она охвачена „порывом“. Но как только сломлены ряды одной стороны, на сцену выступает сабля, а вместе с нею и индивидуальное искусство в верховой езде. По меньшей мере части победоносной конницы приходится отказаться от сохранения своего тактического построения, чтобы саблей снять жатву победы. Таким образом, удачная атака сразу решает судьбу столкновения, но если она не сопровождается преследованием и рукопашным боем, то победа остается сравнительно бесплодной. Только громадное преимущество стороны, сохранившей свою тактическую сплоченность и строй, сравнительно со стороной, утратившей их, и объясняет невозможность для иррегулярной кавалерии, как бы хороша и многочисленна она ни была, разбить регулярную конницу».
Владимир Ильич отчеркнул это место карандашом и написал на полях: «Товарищ Гусев! Прошу ознакомиться со статьей Энгельса, о которой мы говорили, и побеседовать с комиссаром Московской кавалерийской дивизии. Потом расскажете мне. Статью вернете».
Комиссар Московской кавалерийской дивизии (фамилия его была, кажется, Жуков) остановился в той же «Лоскутной» гостинице, в которой жили мы. Вечером он пришел к нам в номер. Все выказывало в нем человека, только что прибывшего с фронта, где он провел много месяцев в седле: и развалистая походка, и покрасневшие от бессонницы и степного ветра глаза, и обветренное, загорелое лицо.
Он был полон мыслей, забот, требований. Основной идеей, которая владела им, была создание «стратегической конницы» – выражение, к которому он упорно возвращался во время разговора.
Вертя в руках махорочную самокрутку, он говорил:
– Необходимость иметь крупные конные части вытекает из того, что мы имеем дело с конным врагом. Создай мы стратегическую конницу, мы могли бы тогда совершать набеги на врага и работать у него в тылу. Стратегическая конница представила бы собой грозную и серьезную боевую силу, которая при известной подготовке может решать участь всей операции и судьбу целого фронта. Только при таких условиях можно будет перейти от обороны в наступление.
Вопросы, которые выдвигал комиссар Московской кавалерийской дивизии (и не он один, а ряд командиров и комиссаров кавалерийских частей), имели важнейшее значение для организации разгрома Деникина. Своими успехами белые были до сих пор обязаны прежде всего преимуществу в коннице, которой они имели вдвое больше, чем Красная Армия. Поэтому создание красной кавалерии было жизненной задачей, без решения которой победа была невозможна.
Пролетарская революция решила ее, создав из казачьей и деревенской бедноты конные соединения Буденного и Примакова и мобилизовав в кавалерийские части коммунистов и рабочих.
Отец был тогда командующим Московским сектором обороны, созданным по решению Центрального Комитета партии.
Решение это, принятое на другой день после падения Курска, было продиктовано угрозой, под которую поставило бы Центральный промышленный район и в частности Москву и Тулу дальнейшее продвижение противника. Отныне, указывал Центральный Комитет, основной военной и вместе с тем политической задачей сделалось во что бы то ни стало, ценой каких угодно жертв и потерь, отбить наступление Деникина, удержать Тулу с ее заводами, отстоять Москву.
С этой целью и был создан Московский сектор обороны. Он включал Московскую, Тульскую, Рязанскую, Калужскую губернии и несколько уездов Смоленской губернии.
Перед войсками сектора были поставлены две основные задачи:
1. В случае выхода противника к Московскому сектору не дать ему быстро распространиться вдоль железных дорог, особенно ведущих к Москве.
2. В случае неудачных действий войск Южного фронта прикрыть их отход, а затем остановить и привести в порядок наши отходящие части и отразить вместе с ними наступление противника, использовав для этого как остов позиции заранее подготовленные линии обороны, – с тем, чтоб, перейдя в контрнаступление, разгромить врага.
Программа военно-инженерных работ, проводимых сектором, предусматривала создание пяти линий оборонительных узлов общей протяженностью в несколько тысяч верст. На территории сектора было введено военное положение, вся власть передана революционным комитетам, непосредственно подчиненным командующему сектором.
Все говорило о том, что наступающая осень будет временем безмерного напряжения сил и борьбы не на жизнь, а на смерть. Было что-то величавое в притихших улицах Москвы, в безлюдных площадях, в слитном гуле шагов московских рабочих и работниц, уходивших на фронт.
Рано поутру мы с отцом шли на работу. Это было единственное время дня, которое мы проводили вдвоем, не прерываемое телефонными звонками и вестовыми со срочными пакетами. Прощались мы возле окованных медью дверей Главного штаба.
– Когда ты придешь домой? – спрашивал отец.
– Поздно вечером, – говорила я.
– Может, хоть сегодня ты придешь пораньше? – говорил он.
– Нет, – отвечала я сухо, – не могу прийти пораньше. У меня много работы.
Он едва заметно усмехался.
– У меня, – говорил он, – пожалуй, тоже много работы…
За это время отец не раз объезжал Московский сектор обороны. В одну из поездок он взял с собой меня, сказав, что ему нужна помощь моих «глазастых глаз».
Не помню уж почему, мы оказались на разъезде Окружной дороги. Было так странно после напряженности, в которой постоянно мы жили, попасть на тихий полустанок, где копошились куры, краснели гроздья рябины, а дежурный по станции, перебирая струны гитары, напевал «Сомнение» Глинки.
Наконец пыхтящий маневровый паровозик подтащил наш вагон. В прошлом он принадлежал какому-то царскому министру и состоял из салона и нескольких купе. Сотрудники штаба, повесив в салоне карту оборонительных линий и узлов сопротивления, уселись за доработку вопросов, которые предстояло решить во время поездки. Вопросов этих было много. На одни только военно-инженерные работы, проводившиеся сектором, выходило ежедневно по сто двадцать тысяч человек.
Маршрут наш проходил через города Центральной России. Давно ли я, сидя за школьной партой, заучивала их названия с помощью тарабарщины, переходившей от одного поколения гимназистов к другому?
Жиздра, Мценск, Ефремов, Гжатск.
Богородицк, Тула, Спасск…
Первая крупная остановка была сделана в Серпухове. В вагон явились члены уездного ревкома. Председатель ревкома, в прошлом рабочий местной ситценабивной фабрики Коншиных, доложил тщательно разработанный ревкомом план обороны города от белых банд.
Ревком уже приступил к строительству укреплений перед мостом через Оку и железнодорожным мостом. Вокруг города отрывались окопы для стрельбы стоя – с бойницами и пулеметными гнездами. Согласно инструкции Московского сектора обороны, узлы сопротивления должны были быть обнесены колючей проволокой в несколько рядов. Но колючей проволоки ревкому достать не удалось, вместо нее устраивались засеки и баррикады. Было что-то волнующее в сочетании этих слов: «засеки и баррикады». От одного из них веяло древней московской Русью, оборонявшей себя от кочевников, другое было неотрывно связано с революционными боями рабочего класса.
Из Серпухова мы выехали поздно. Маломощный паровоз с натугой тащил тяжелый состав. За темными окнами лежала холодная осенняя ночь..
Вдруг окна осветились неясным пляшущим светом. Паровоз надсадно захрипел, одолевая подъем. Я спустила оконную раму. В окно ворвался гул людского говора, звяканье лопат, неуверенные звуки гармони, подбиравшей «Варшавянку». Мы въехали на мост. Внизу блеснула черная гладь воды. А направо и налево, сколько мог охватить глаз, виднелись огни костров, окутанные красноватым дымом фигуры людей и высокие холмы свежевырытой земли. Здесь шло строительство одного из оборонительных рубежей.
Теперь останавливались часто. Вагон отцепляли на станции, к командующему сектором приходили члены ревкомов и представители местных военных властей. Все были небриты, с ввалившимися щеками, с глазами, запавшими от бессонницы.
Вопросы решались быстро. Круг их был чрезвычайно широк. Речь шла и о переправах (все переправы на реках надо было подготовить к уничтожению), и о бывших помещиках, которые за последнее время появились как из-под земли. На руках у них были добываемые неведомо откуда грамоты, согласно которым им поручалась охрана их поместий, как «памятников старины, и искусства». Командующий сектором утверждал постановления ревкомов о том, чтоб всех объявившихся помещиков арестовывать и заключать в лагеря для принудительных работ, а в случае сопротивления – расстреливать на месте.
Много внимания уделялось созданию мелких местных партизанских отрядов по пять – десять человек, подвижных и легко скрывающихся. Их основная задача заключалась в том, чтоб непрерывно, настойчиво беспокоить неприятеля, изматывать его, любыми средствами причинять ему вред, истребляя одиночек, нападая по ночам, внося панику, разгоняя лошадей, – словом, создавать вокруг него атмосферу грозящей отовсюду неуловимой опасности.
– Предупреждаю вас, товарищи, – говорил командующий сектором, – что эти отряды, которые сильны своим множеством и подвижностью, ни в коем случае не должны сливаться и раздуваться в малоподвижные крупные отряды, требующие совершенно иных условий формирования и обучения.
Иногда командующего сектором вызывали к прямому проводу. Из-под быстро постукивающего телеграфного аппарата ползла бумажная лента, покрытая буквами: «Здесь комиссар N полка Рязанской стрелковой дивизии Поликарпов тчк Здравствуйте товарищ Гусев тчк Я слыхал что вы шлете мне пополнение верно ли это вопрос. У аппарата комвойск Гусев тчк Можем прислать двести человек вооруженных зпт также невооруженных тчк Скажите сколько можете принять невооруженных вопрос Здесь Поликарпов тчк Пришлите сегодня сколько можете тчк Если пришлете четыреста штыков двести сабель я вооружу тчк Боедух красноармейцев отличный зпт беспартийной конференцией принята резолюция зпт просим опубликовать газетах две тчк Ни в минуты наших неудач ни в моменты нашего военного торжества мы ни на минуту не сомневаемся в конечной победе пролетариата над буржуазией тчк В момент расправы озверевшей буржуазии над порабощенным пролетариатом мира шлем проклятие буржуазии и братское кавычки слышу кавычки рабочим всего мира и особенно залитому кровью венгерскому пролетариату тчк Да здравствует последний бой труда с капиталом восклицзнак Все как один на бой с Деникиным восклицзнак».
Иногда командующий сектором производил проверку боевой и тактической подготовки формирующихся в секторе стрелковых дивизий. В их составе было много бывших дезертиров – как добровольно явившихся (их сразу можно было узнать по неловкой старательности, которую они вкладывали во все, что делали), так и приведенных насильственно (эти выделялись расхлябанными движениями и безразличным тупым взглядом).
Значительную часть пополнений составляли только что мобилизованные крестьяне старших возрастов, послужившие уже в солдатах, а нередко намыкавшиеся в германском плену. Многие из них полагали, что отвоевали свое и имеют право просидеть гражданскую войну на печке, покамест другие воюют. Но Мамонтов показал им, что выбора нет; либо надо идти в кабалу к Деникину, либо вступать в ряды Красной Армии. Они избрали второе.
И вот они проходили перед командованием – с винтовками на ремне, кто в солдатской папахе, кто в старой шапке, иные в лаптях, иные даже босиком. На лицах их застыло выражение утомленной серьезности. Приближаясь к начальству, они подтягивались, четко печатали шаг – и на приветствие командующего сектором многие отвечали: «Рады… стараться… ваше…»
Самым больным вопросом было снабжение. Командиры частей, стесняясь крепких выражений, употребляли по адресу снабженцев самые неожиданные ругательства: и что они «пищат телеграммы вместо дела», и что «разводят бюрократизм выражающийся в питье чая». Но что могли поделать несчастные снабженцы, когда им приносили длиннейшие списки, в которых чего-чего только не было: пулеметы, патроны, винтовки, рубахи суконные, рубахи нательные, брюки, телогрейки, портянки, сапоги, обмотки, ботинки, шинели, ремни поясные, ремни винтовочные, мешки вещевые, мешки сухарные, сумки патронные, двуколки одноконные, двуколки парные патронные, уздечки, упряжь, седла вьючные, седла кавалерийские – и еще десятки наименований.








