412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Елизавета Драбкина » Черные сухари » Текст книги (страница 16)
Черные сухари
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 21:52

Текст книги "Черные сухари"


Автор книги: Елизавета Драбкина



сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 26 страниц)

«Фейербахи»

Молодежь составляла, добрую треть наших рабочих отрядов. Большинству ребят было по семнадцати – восемнадцати лет, но попадались и шестнадцати– и даже четырнадцатилетние. Все это были неуклюжие, угловатые пареньки в болтавшихся мешком солдатских шинелях и больших, не по росту, ботинках, озорные, задиристые, умные, глупые, резкие, смотревшие на мир с испытующей настороженностью Они мечтали о мировой революции, но при удобном случае норовили дернуть меня за косу. Главной их заботой было показать себя мужчинами, героями, храбрецами. В бою они лезли на рожон и не отступали даже после приказа. Кудряшов в таких случаях страшно сердился и вызывал к себе виновных.

– Ты перестань, брат, гордого индивидуума разыгрывать, – говорил он. – Бой – это работа товарищеская. Этих молодых ребят в нашем отряде прозвали «фейербахами». Когда нас спрашивали, почему им дано такое странное прозвище, мы отвечали:

– Да потому, что они, как Фейербах, имея дело с чувственными объектами, не постигают человеческую деятельность как предметную деятельность.

Сию философскую премудрость мы почерпнули из тезисов Маркса о Фейербахе, приложенных к единственной имевшейся у нас в отряде книге «Людвиг Фейербах» Энгельса, только что изданной Петроградским Советом Мы уже прочитали, перечитали и прослушали ее от корки до корки, пытаясь понять и осмыслить ускользающее от нас содержание. Едва выпадала тихая, спокойная минута, как откуда-нибудь доносились ставшие уже знакомыми слова: «…для диалектической философии нет ничего раз навсегда установленного, безусловного, святого. На всем и во всем обнаруживает она печать неизбежного падения, и ничто не может устоять перед ней, кроме непрерывного процесса становления и уничтожения, бесконечного восхождения от низшего к высшему».

И вот однажды, когда один из нас пытался растолковать, в чем, по его мнению, заключается фейербаховский идеализм в понимании действительности, взгляд его упал на паренька, который с сосредоточенным видом брил перед осколком зеркала несуществующую бороду.

– Вот вам типичный Фейербах, – воскликнул он. – Перед вами человек, который бреет ничтои тем самым совершает действия, обращенные на предмет, который существует не в объективной действительности, а только в его воображении, и, подобно Фейербаху…

– От Фейербаха слышу, – отозвался тот, опустив бритву. – Сам не можешь понять мир в качестве процесса. А ведь он находится в постоянном развитии, так что небородапревращается в свою противоположность, то есть в бороду! Съел?

С тех пор и пошло. Ребят, которые брились, хотя, по всеобщему утверждению, брить им было нечего, прозвали «Фейербахами», приблудшего к отряду жеребца окрестили «Тезисом», кобылу нашего командира Кудряшова, соответственно, «Антитезихой», и все в том же роде.

Из всего прочитанного нами мы поняли по-настоящему, пожалуй, только одно: «Философы лишь различным образом объяснялимир, но дело заключается в том, чтобы изменитьего». И все же книга Энгельса дала огромный толчок нашему полудетскому мышлению. Знакомые раньше явления приобрели новую глубину. Все кругом давало пищу для раздумий. И поскольку дело происходило на войне, наш интерес, естественно, обратился к впервые услышанным нами понятиям: «стратегия», «тактика», «тактический успех», «стратегическая цель».

Было это так: однажды, когда мы пришли в «Новый Порт-Артур», там происходило какое-то собрание. Постовой у входа сказал, что приехал «с того берега» член Реввоенсовета армии и делает доклад о стратегических и тактических принципах в боевых действиях пролетарских армий.

Мы потихоньку вошли в помещение. Голос докладчика показался мне знакомым. Я вгляделась и узнала… своего отца. Страшно напугавшись, что он может меня увидеть, я спряталась за чужие спины.

После доклада Гусева наши ребята стали рассуждать совсем как маршалы. Я не принимала участия в этих разговорах, а когда приезжал Гусев, пряталась, но откуда-нибудь исподтишка неотступно следила за ним.

От глаз Кудряшова не могло укрыться ничто, происходившее в отряде. А меня – единственную девушку – он вообще старался держать неподалеку от себя.

Почуяв что-то неладное в моем отношении к Гусеву, он встревожился.

– Нехорошее это дело, – сказал он мне.

– Какое? – удивилась я.

– Да это самое.

– Не понимаю.

– Чего не понимаешь? Стар он для тебя…

– Кто он?

– Да этот Гусев.

– Почему стар? Как раз подходит.

– Как же подходит? И вообще тебе о любви думать рано, а тут еще нашла такого, что тебе в отцы годится!

– Так он и есть мой отец!

И мне пришлось рассказать Кудряшову мою семейную историю, – как я прожила детство без отца, как после революции услышала от мамы, кто он, как встретилась с ним в Смольном и попросила три рубля на обед, как потом меня вышучивали товарищи и я стала бояться встречи с отцом, а встречаясь – замыкалась в себе. И вот на тебе – довелось мне попасть солдатом в армию, в которой он был членом Революционно-военного совета!

Все это я рассказала Кудряшову. Он выслушал меня, подумал и сказал:

– Человеческая сущность есть абстракт, присущий отдельному индивидууму. В своей действительности она есть совокупность общественных отношений.

Я знала, что это слова из тезисов Маркса о Фейербахе, но мне было невдомек, какое отношение имеют они ко мне и к моему отцу.

Тридцатое августа

В двадцатых числах августа наш отряд вместе со стоявшим рядом с нами судогодским отрядом Говоркова перебросили на правый берег Волги. Теперь мы занимали позицию неподалеку от глубокого, заросшего лесом оврага. Здесь было просторно и далеко видно. Впереди нас лежали, слегка поднимаясь, холмистые поля. Слева сквозь сизую дымку поблескивала Волга и уходили к горизонту густые черные леса.

По ту сторону оврага темнели соломенные крыши небольшой деревни. Здесь кругом было много деревень. В некоторых из них на красных смотрели косо, в других – приветливее, а из той, которая находилась рядом с нами, как-то пришла депутация и попросила «свеженьких номерков». Мы сначала не поняли, о чем идет речь. Оказалось, о газетах.

От нас по деревням ходили агитаторы. Собрания проводились в разных избах, по очереди. Бабы жались к стенам, с лежанок во все глаза глядели ребятишки. Когда темнело, зажигали лучину. Искры, шипя, падали в лохань с водой.

На второй или третий день нашего пребывания на правом берегу меня послали в разведку в тыл противника. Ночью меня отвезли на лодке верст за десять от линии фронта вниз по течению и высадили на берег. Я должна была пробраться в деревню Воробьевку, а потом в село Нижний Услон. На мне было коричневое платье, и, попадись я белым, сказала бы, что я гимназистка, бежала из Москвы, где моих родителей арестовали большевики, и пробираюсь в Казань разыскивать родственников.

В Воробьевке я сразу нашла нужного человека, и он передал мне собранные им сведения. Но в Услоне в назначенном месте меня никто не встретил. Я шла по селу. Улицы были безлюдны. На площади перед церковью стояла виселица, на которой висел босой человек. Глаза повешенного уже выклевали птицы. На груди у него белел плакат с надписью крупными буквами:

«ЧЛЕНЪ КОМИТЕТУ БЪДНОТЫ»

По Симбирскому тракту тянулись обозы белых. Неприятель накапливал силы на нашем правом фланге. Я едва успела вернуться и сдать донесение, как далеко справа раздался взрыв огромной силы. Позже выяснилось, что одна из частей действовавшей против нас дивизии полковника Каппеля совершила налет на станцию Тюрлема и взорвала там поезд с артиллерийскими снарядами.

Смеркалось, когда из деревни по ту сторону оврага прибежал взволнованный мальчуган и рассказал, что к ним пришли белые. Мы сообщили об этом в штаб армии и стали ждать приказа. Наступила черная, холодная ночь. Пошел дождь. Воздух наполнился шелестом струй, сбегавших к оврагу. Притаившись за деревьями и стогами сена, мы сжимали винтовки и вглядывались в кромешную тьму. Рядом с нами стояли, вооружившись кольями и вилами, крестьяне из соседних деревень.

Бой начался уже под утро, далеко вправо от нас и сзади. Стрельба была то частой, то редела. Вдруг сбоку, оттуда, где стоял Второй номерной полк, шагах в полутораста, показались двигавшиеся на нас каппелевцы. Они шли сплошной стеной – впереди солдаты с винтовками наперевес, позади, поигрывая наганами, офицеры в черных мундирах.

Каппелевцы вплотную приблизились к нашим позициям, но тут из засады начали бить наши пулеметы, а с Волги открыла артиллерийский огонь наша военная флотилия. Атака каппелевцев захлебнулась, бой стал уходить на юг, в сторону противника, а к полудню и вовсе затих.

Уже потом мы узнали, что на этот день, 29 августа, белые назначили операцию, которая, по их замыслу, должна была увенчаться захватом моста через Волгу, после чего для них был бы открыт прямой путь на Москву. Но вместо разгрома красных каппелевцы вынуждены были поспешно отступить.

Утро 30 августа вставало в ярком блеске солнца. Мы все были возбуждены событиями вчерашнего дня. Никто не ожидал близкой беды. В войсках проводились занятия. Девизом этого дня было: «Учись на своих ошибках и на ошибках врага».

И вдруг тревога!

Из Свияжска прискакал начальник политотдела армии Иван Дмитриевич Чугурин. Ведя на поводу коня, он шел вдоль линии фронта и, переходя от одной группы бойцов к другой, повторял одни и те же слова:

– На Владимира Ильича совершено покушение. Товарищ Ленин тяжело ранен. В Петрограде убит товарищ Урицкий. Товарищи бойцы Красной Армии, отомстим врагу!

На Казань!

Сколько было уже за этот год прожито и пережито, сколько дум передумано, сколько чувств перечувствовано! Но все испытанное прежде померкло перед известием о покушении на Владимира Ильича.

Иван Дмитриевич Чугурин шел вдоль линии фронта, и бойцы со слезами на глазах говорили ему, что нужно написать в резолюции.

– Ты отпиши, товарищ Чугурин, что за подлые покушения на вождей пролетариата мы клянемся беспощадно уничтожать белых разбойников, – говорил один красноармеец.

– А главное – что Казань возьмем, – добавлял другой.

– И так скажи: «Дорогой товарищ Ленин! Пусть предстоящее очищение Поволжья и Сибири от продажных наемников капитала заживит ваши раны», – просил третий.

Тревога проявляла себя не в унынии, а в отчаянном мрачном воодушевлении. Зло и даже, пожалуй, весело ходили люди в атаки, высаживались десантами, впрягались в орудия там, где надрывались лошади, тащили пушки на себе по тяжелой глинистой грязи. Армия и раньше стремилась взять Казань, но теперь она рвалась в бой.

Третьего сентября со стороны Казани послышалась частая стрельба. Мы думали, что там действуют наши десантники. Оказалось, что рабочие подняли в городе восстание. Белым удалось подавить его. Но их торжество было недолгим.

Ночью я снова ходила в разведку, в Нижний Услон. На околице села горели костры, там биваком расположились белые части. Костров было гораздо больше, чем требовалось по наличному составу солдат. Похоже было, что их нарочно развели, чтобы создать впечатление, будто там сосредоточены крупные воинские силы.

Солдаты лежали на земле, угрюмо глядя на огонь. В большинстве своем это были насильственно мобилизованные местные крестьяне и вчерашние гимназисты. Белочешское командование, предвидя неизбежность поражения, оттянуло на вторую линию огня свои регулярные части, подставив под удар эти обреченные войска.

Несколько дней спустя тут, на подступах к Нижнему Услону, наши санитары подобрали умирающего командира судогодского отряда Говоркова.

Отряд Говоркова весь этот месяц стоял рядом с нашим. Он состоял из рабочих-стекольщиков со старинного стекольного завода в Судогде.

Говоркову было под тридцать. На заводе он работал с малых лет, потом воевал в империалистическую войну. Очень любил рисовать и собирался после победы мировой революции пойти учиться в художественное училище.

Он был ранен в грудь навылет. Когда его раздевали, при нем нашли письмо, адресованное: «Всем! Всем!» Он завещал товарищам мстить белогвардейцам кто чем может.

«Письмо это вы получите после моей смерти, – писал он. – Был Говорков – и нет Говоркова!»

Наступление на Услон было началом наступления наших войск на Казань. О том, как огнем нашей артиллерии неприятель был выбит из Услона и Красной Горки, как общей атакой советских войск, действовавших в тесном взаимодействии с Волжской военной флотилией и авиацией, было, проведено окончательное очищение Казани, как наши моряки смелыми десантными операциями содействовали молниеносному успеху красных частей и вызвали паническое бегство неприятеля, – обо всем этом и о многом другом я узнала уже только по рассказам на перевязочном пункте, когда пришла в себя подле контузии.

Перевязочный пункт помещался в большой рубленой избе. На лавках, на полатях, на полу – всюду лежали раненые. Солнце косо заглядывало в окно. Дверь внезапно распахнулась, в просвете появился солдат, измазанный грязью и кровью. Сняв шапку, он громко закричал:

– Товарищи! Братцы! Казань наша! Пойдем на Симбирск!

«Двенадцать»

В середине сентября меня отправили в санитарном поезде в тыл.

Стояли теплые осенние прозрачные дни. Вереницами летели дикие гуси, слышался далекий крик журавлей. Маленькая девочка в длинном, до пят, цветастом платье, по-бабьи повязанная платком, махала им, чтобы они воротились к весне, и звонко кричала: «Колесом дорога!»

Поезд шел медленно. Когда он подходил к станциям, к нему с истошным криком и бранью кидались мешочники. Охрана их не подпускала, они падали в ноги, ухитрялись уцепиться за поручни под вагонами, на крышах, на буферах.

Как-то ночью поезд долго стоял на разъезде. Мешочников здесь почему-то не было. По платформе с фонарями в руках прошли два железнодорожника. Один из них сказал радостным голосом: «Температура тридцать семь и два. Пульс девяносто. Рассасывание идет хорошо». Разговор шел о здоровье товарища Ленина.

Но вот вдали заблестели купола соборов. Москва!

Чуть не бегом через весь город я добралась до дому. Маму я не застала: она была в командировке. Помывшись и переодев платье, я отправилась на поиски друзей и товарищей. Увы! Кто уехал на фронт, кто еще куда.

В «Метрополе» принимал теперь один Аванесов: после покушения на Владимира Ильича Свердлов заменял его в Совнаркоме и работал в Кремле.

Печальная и грустная, брела я по улицам. На Моховой, возле книжных развалов букинистов у Московского университета, стоял, перебирая книги, высокий широкоплечий парень в солдатской шинели. Боже мой, Леня! Леня Петровский! Как он вырос и возмужал!

Леня потащил меня к себе домой. Он только что вернулся с Южного фронта и мечтал поступить в Академию Генерального штаба. Нам было о чем рассказать друг другу.

Григорий Иванович Петровский, отец Лени, был тогда народным комиссаром внутренних дел. Комиссариат помещался в Настасьинском переулке. Жили Петровские там же во дворе, во флигеле, занимая квартиру из двух малюсеньких комнат, где с трудом удалось расставить кровати и столы.

Мать Лени Домна Федотовна усадила нас на кухне, накормила вкуснейшей ячневой кашей и напоила сладким чаем. Мы ели, болтали, хохотали, вспоминали Питер и фронт. Тут же, как всегда, у нас разгорелся спор ради спора: чей фронт лучше, где шли более важные бои, на каком фронте раньше разобьют белых, в какой стране начнется мировая революция?

Так бы мы и проспорили весь вечер, если бы Домна Федотовна не выпроводила нас из дому, чтобы мы ей не мешали. Куда деваться? Тут наше внимание привлекла афиша, сообщавшая об открытии Рабочего дворца имени Карла Либкнехта. Пошли!

Нужно было обладать великодушной и щедрой фантазией первого года революции, чтобы назвать дворцом этот длинный голый сарай на задворках угрюмого кирпичного дома где-то около Бутырской тюрьмы. Там не было ничего, кроме красного плюшевого занавеса, парь софитов, сколоченной из досок сцены и деревянных стульев и скамей.

Народу набралось полным-полно – в основном рабочие с соседних заводов. Видно было, что открытие Рабочего дворца является для них большим событием. Все были принаряжены кто как мог: кто в алой или голубой сатиновой косоворотке, перепоясанной шелковым шнуром, кто в костюме «тройка». У женщин были накинуты на плечи кашемировые платки. В воздухе пахло нафталином и машинным маслом, которым щеголихи, за отсутствием всякого другого, мазали волосы.

Открытие задерживалось, и во всех концах зала шел разговор – один и тот же разговор на одну и ту же тему: о хлебе!

Месяц тому назад Московский Совет под натиском голода разрешил свободный провоз в Москву по полтора пуда хлеба каждому едущему. Как и следовало ожидать, это привело к небывалой разрухе. Постановление это, которое спекулянты прозвали «полуторапудовой волей», пришлось отменить. Вот об этом сейчас и шла речь.

– Правильно отменили, – говорили одни и рассказывали, как они мыкались, поехав за хлебом. – В поездах творится такое, что вспомнить страшно; приедешь на место – в Ртищево или в Арзамас, – там говорят, что все кругом обобрано. Приходится ходить по деревням. Пройдешь деревень двадцать – и не сумеешь купить ни одного фунта ни зерна, ни муки. Купить может только спекулянт, только у кулака. А придет к кулаку наш брат рабочий, тот умхыляется: за что, мол, товарищи, боролись, на то и напоролись. «Денег ваших, говорит, мне не нужно, у самого стоят мешки этих самых „керенок“ и „ленинок“. Приезжайте, мол, за мукой с сапогами, за одну пару сапог, если подходящие, может, дадим вам с пудик мучки…»

– Да уж, умеют выжимать кручину из бедняка, – вздохнула женщина в белом ситцевом платочке.

Но ей возразила другая – молодая, глазастая с лукавым ртом, облепленным подсолнечной шелухой:

– А мы вот удачно съездили.

Она не нашла поддержки.

– Эта полуторапудовка только набила карман буржуям и еще больше оголодила бедноту…

Наконец занавес раздвинулся, открылось торжественное заседание. По тогдашнему обычаю, прежде всего прочитали последний бюллетень о состоянии здоровья Владимира Ильича. Потом слово было предоставлено докладчику «о текущем моменте».

Это был докладчик из тех, которых в тогдашние времена прозвали «докладчиками с акулой» за то, что они не могли обойтись без непрерывных упоминаний об «акулах» и «гидрах» мирового империализма.

Упиваясь собственным красноречием, наш докладчик буквально захлебывался длиннющими трескучими фразами.

– Эти коронованные капиталистической милостью акулы тирании, – восклицал он, – те, кто на фундаменте из человеческих костей скрепляют кровавым цементом роскошные дворцы, воздвигают замки и палаты, пьют вина, пожирают хлеб, в то время когда рядом с ними рабочий умирает с голоду, живет в холодном подвале, падает мертвый под ноги господина, а господин встает на его бездыханное тело и восторженно пьет искристое вино за здоровье тирана, а паразиты подобострастно кричат, стараясь открыть пошире рот: «Гип! Гип! Ура!»…

Сперва эта болтовня, пожалуй, даже нравилась слушателям. «Здоров чесать языком», – говорили – они. Но потом люди начали уставать.

– Вот пустоговорка-то, леший его заешь, – рассердился кто-то.

– Да уж, – ответили ему. – Этот нашего пономаря перепономарит.

Оратора уже не слушали. От духоты и утомления людей стали одолевать тяжелые мысли. Со всех сторон шел разговор о том, что зима не за горами, хлеба нет, топить нечем. Как-то проживем? Выживем ли?

– Видать, сыт, раз так долдонит, – сказал злой голос.

– Мы этими песнями наслышаны. Он бы лучше хлеба привез, – подхватил другой.

Наконец оратор «закруглился». На радостях, что он кончил, ему похлопали.

Занавес сдвинули, потом раздвинули. Теперь стол президиума стоял сбоку, а на середину выдвинули рояль.

– Гляди, ящик-то какой! – ахнули в зале. – Это что же будет теперь?

Начался концерт. Узкоплечий юноша, почти мальчик, в широком не по росту костюме исполнил Вторую рапсодию Листа. Певица спела романс Даргомыжского «Нас венчали не в церкви…». Дальше была очередь баса. Он рассмешил всех знаменитой «Блохой» и взволновал балладой «Перед воеводой…». Ему, как и всем, бурно аплодировали.

Программу вел председатель районного Совета – дюжий дядя с руками молотобойца. Объявляя следующего исполнителя, он сказал:

– Товарищи! Сейчас перед вами выступит артист драматического театра товарищ Дарьяльский.

Из боковой двери появился белокурый молодой человек в визитке – стройный, изящный, красивый. Выйдя на авансцену, он заговорил глубоким грудным голосом:

– Я прочту вам, товарищи, поэму Александра Блока «Двенадцать».

Ему дружно похлопали. «Двенадцать», так «Двенадцать»! Никто не знал, конечно, о чем идет речь: поэма Блока тогда только появилась и была известна лишь очень узкому кругу.

Актер отошел на несколько шагов от рампы и встал, освещенный ярким светом софитов. Опустив голову, он начал на низких нотах:

 
Черный вечер…
 

Потом приподнял голову и звеняще не сказал, а почти пропел:

 
Белый снег…
 

Теперь он стоял, высоко держа голову, слегка откинувшись назад. В его протяжном голосе слышался вой разыгрывающейся вьюги:

 
Ве-е-етер, ве-е-е-е-тер!..
На ногах не стоит человек…
 

У него была подчеркнуто выразительная манера исполнения – со свистящим «скольссско»и тяжелым, как камень, «тяжко».

Облик актера изменился, стал жестким. Правая рука, согнутая в локте, отбивала темп. Размеренно, торжественно, четко он произнес:

 
От здания
               к зданию
                              протянут
                                             канат,
На канате плакат…
 

Вдруг он резко выбросил тело вперед и, высоко подняв руку, закричал, словно зовя за собою на штурм:

 
Вся!
      власть!
               Учредительному!
                                          собранию!
 

И тут произошло нечто невообразимое. В едином порыве люди вскочили с мест и кинулись вперед, задыхаясь от ненависти, крича, рыча: «Долой! Вон! Долой его!» В полосе света, падающего со сцены, промелькнули искаженные гневом лица и потрясающие в воздухе кулаки.

Председатель выбежал к рампе, заслонил испуганного актера и заорал: «Товарищи! Спокойно! Это же стихи!» Но никто не хотел успокаиваться. Все стояли, продолжая сжимать кулаки, и из конца в конец зала прокатывался грозный клич: «Долой Учредилку!», «Да здравствует Советская власть!», «Да здравствует Совет Народных Комиссаров!», «Да здравствует Ленин!».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю