355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Елизавета Драбкина » Черные сухари » Текст книги (страница 9)
Черные сухари
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 21:52

Текст книги "Черные сухари"


Автор книги: Елизавета Драбкина



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 26 страниц)

Путешествие из Петербурга в Москву

В начале марта Советская Россия, благодаря мудрой политике Ленина, вышла из войны. В Бресте был подписан мир с германскими милитаристами. А несколько дней спустя Советское правительство переехало в Москву, куда была перенесена столица Российской Советской Республики.

И вот я, сложив на платформе Николаевского вокзала наш нехитрый багаж, поджидала маму, которая должна была приехать сюда из Смольного.

На вокзале было полно народу. Толчея непротолченная! Тут и там виднелись ящики с делами различных народных комиссариатов. На извозчиках, на грузовиках, на ломовых подводах подъезжали новые и новые люди. Кто тащил пишущую машинку, кто – перетянутую бечевкой связку книг. Своих вещей почти ни у кого не было. Так, ручной чемоданишко, а то и просто портфель со сменой белья и куском мыла.

В Москву! В Москву!

Лишь только отошел поезд с делегатами Четвертого съезда Советов, сразу же подали новый состав. Он был собран как попало из желтых, синих, зеленых вагонов с выбитыми кое-где стеклами, заделанными фанерой. Весь день пригревало первое мартовское солнце, и с железных крыш свисали ржавые, кривые сосульки.

С этим составом в Москву уезжали работники Высшего Совета Народного Хозяйства, часть сотрудников Центрального Исполнительного Комитета, контора «Правды», редакция «Известий» и всякий другой партийный и советский народ.

– Эй, погляди! – на бегу крикнул мне молодой румяный матрос. – И эти туда же! Куда конь с копытом, туда и рак с клешней!

Я обернулась и увидела тех, на кого он обратил мое внимание.

Один из них был высокий человек в поношенном драповом пальто и в пенсне с черным шнурочком. Это был второстепенный меньшевистский деятель, очень рьяный и словоохотливый, прославившийся своей способность держать речи под свист и топот всего зала.

Второй был одет в поддевку и смазные сапоги, какие в Петербурге носили только содержатели извозчичьих дворов да правые эсеры. Этого я тоже не раз встречала в кулуарах Таврического дворца.

Таща чемоданы, они под неприязненными взглядами окружающих бочком-бочком пробирались к поезду.

Наконец показалась мама. Она с трудом несла большой сверток. Волосы у нее растрепались, шляпка сбилась набок..

– Ой, не сердись, матрешка, – сказала она, увидав мое лицо. – Я никак не могла. И потом, понимаешь, мне надо было собрать эти документы, и я не успела из-за этого получить продукты.

– Ладно, – сказала я. – Пойдем скорее. Ведь этак мы опоздаем.

Давно уже пора было садиться. Пока мы добрались до своего вагона, был уже дан второй звонок. Только мы успели вскочить, как поезд тронулся. С уходившей от нас платформы донеслись звуки «Интернационала». Его подхватил весь поезд.

Острая боль пронзила душу. Питер, мы уезжаем, но мы с тобой, всегда с тобой!

Устав от впечатлений прошедшего дня, я забралась на верхнюю полку и сразу заснула.

Когда я проснулась, в вагоне было жарко, тихо, темно. Над дверью, за стеклом, оплывал свечной огарок. Внизу краснели звездочки горящих папирос. Шел такой необычный в те дни, тихий, неторопливый разговор.

– Удивительная это вещь, – говорил незнакомый мне глуховатый голос. – Много ли, кажется, я в Питере-то видал? Как попал мальчонкой на Путиловский, так через Неву чуть ли не впервой переехал, когда нас из участка в «Кресты» везли. Был я потом в Италии, на Капри. Такое все вокруг меня красивое, голубое да розовое. Стоят дамочки в шляпках и восхищаются, лопочут: «Шарман! Шарман!» А мне этот шарман поперек горла стоит. Тянет меня в Питер, да и только. И представляется он мне всех милее и светлее. Вот таким, каким его увидел Пушкин. «И ясны спящие громады пустынных улиц, и светла Адмиралтейская игла!»

– Мы совсем вроде Радищева, – сказал кто-то. – Путешествие из Петербурга в Москву.

Я слушала сквозь дрему. Поезд шел медленно, вагон покачивало, на станциях подбегали смазчики, стучали по осям, в окне возникали и исчезали расплывчатые оранжевые огни.

– Любопытная, конечно, штука получилась, – заговорил низкий голос. – И в нашей истории и в русской литературе Петербург всегда противопоставлялся Москве, как Запад – Востоку, Европа – Азии. Одни видели в Петербурге что-то наносное, деталь фасада, окно в Европу, «международную обшмыгу», как говаривал Достоевский. Для других он был воплощением прогрессивного пути исторического развития. Москва же противопоставлялась ему то как истинная Русь, то как средоточие российского толстосумства и азиатчины в самом дурном понимании этого слова. И вот революции, с ее великим интернациональным духом, суждено снять это старое противопоставление двух русских столиц и в то же время, перенеся столицу в Москву, окончательно утвердить пролетарскую диктатуру как всероссийскую и общенациональную власть.

– Ну, тут уж я с вами не согласен, ответил голос с верхней полки. – Эдак вы до Хомякова и Киреевского договоритесь. Дело ясное и простое: Петроград физически и пространственно оторван от остальной страны, С расстройством транспорта и разрухой эта оторванность фактически отрезала Петроград от глубинных масс России. Москва – другое дело. Москва лежит в центре Великороссии, от нее и, к Волге, и к Дону, и к Уралу ближе, и связывают с ними не какие-нибудь две нитки железных дорог. Она естественно предназначена к тому, чтобы быть столицей. А философия тут ни при чем. Вопрос практический, товарищ философ.

– Хотел бы я знать, с каких это пор вопросы практические для нас, большевиков, являются не философскими и не политическими? – возразил на это «философ». – Не можете же вы утверждать, что перенос столицы в Москву не вносит ничего нового в ход исторического развития нашей страну и нашей революции? Превращая Москву в столицу России, русская революция тем самым превращает ее в центр притяжения всех сил международной революции…

Я заснула, не дослушав спора. На этот раз меня разбудил шум у дверей. Высокий солдат, окутанный белым морозным паром, просил, чтоб его подвезли несколько перегонов.

Его усадили на нижнюю лавку, стали осторожно расспрашивать. Потягивая цигарку, он медленно, задумчиво рассказывал:

– Твердо мы стояли, дезертиров из нашего полка почти никого не было. Ну, а как дошло дело до мира, собрал полковой комитет митинг и мы постановили, Что правильно товарищ Ленин предлагает, воевать мы больше не можем. Силы наши недостаточны. Приходится нам подписывать с похолодевшим сердцем этот мир.

Накинув пальто, я вышла на площадку. Было зябко, мороз пощипывал щеки. Звезды уже погасли, всходило солнце. По розоватому рыхлому снегу, то взлетая на косогоры, то исчезая в синих падях, мчалась темная тень поезда.

Замедлив ход, поезд подошел к небольшой станции. Около шлагбаума, поддерживая под уздцы пугливую, шарахающуюся лошаденку, стоял дед в сером зипуне, перетянутом веревкой, в лаптях и онучах.

– Поезд за поездом в Москву прут, – сказал он. – Ровно тараканы. Не пойму, с чего это?

– С чего, папаша? – переспросил прохаживавшийся около вагонов красноармеец с самодельной красной звездочкой на околыше. – Пословицу слышали: «Петербург – голова, Москва – сердце»? Так вот, большевики вперед, в самое сердце России пошли!

Сердце России

Мы ехали в Москву, а приехали в Ма-а-скву!

Едва успели мы ступить на платформу вокзала, как нас тут же окружили певучий, «акающий» московский говор:

– Па-а-ажалуйте вещички, – говорил носильщик.

– Па-а-прашу вас пра-а-йти, – приглашал дежурный.

– Напра-а-ва, на-а-лева, – отвечали на наши вопросы.

И совсем уже удивительно стало, когда мы услышали названия гостиниц, в которых должны были разместиться приезжие питерцы: «Боярский двор», «Лоскутная», «Славянский базар», «Княжий двор», «Охотнорядское подворье».

Москва ослепила нас солнцем, оттепелью, голубым небом. Сильно таяло, пахло весной, ярко блестели лужи, дребезжащая извозчичья пролетка разбрызгивала из-под колес коричневую снежную жижу.

Все было так интересно, так непохоже на Питер! Непрерывно покрикивая, извозчик вез нас по узким кривым улицам мимо убогих домишек и нарядных особняков, мимо покрытых причудливой лепкой Красных ворот, мимо прижавшихся друг к другу в горловине Мясницкой двух вегетарианских столовых со странными названиями: «Убедись» и «Примирись».

Со всех сторон грохотали и оглушительно звенели трамваи. Трамвайные пути кольцом лежали на круглой Лубянской площади, разбегались чуть ли не по всем семи выходящим на нее улицам, спускались вдоль зубчатой Китайгородской стены, устремлялись в Моховой, сворачивали на Большую Дмитровку, выныривали из Неглинной, чтоб, обогнув Малый театр и подойдя к подножию Большого, снова свернуть в сторону и направиться к Кремлю.

– Что это за дом?. – спросили мы у извозчика о нынешнем Доме Союзов.

– Благородная собрания, – ответил он. И, показывая на следы пуль, пестревшие на колоннах, добавил: – А эту воспу их благородиям красные гвардейцы нащелкали.

На первых порах нам с мамой дали небольшой номер в гостинице «Националь». Она была реквизирована незадолго до этого. Над торговыми помещениями еще висели старые вывески магазинов Лапина, Перлова, Крестовникова и «Нью-Йорк Сити Банк», но у входа уже появилась деревянная дощечка, на которой было написано: «Первый дом Советов».

– Сегодня отдыхайте, – сказал товарищ, распоряжавшийся приемкой новоприбывших.

Но нам не терпелось. Наскоро приведя себя в порядок, мы решили пойти посмотреть город.

И вот мы оказались в самом центре дворянско-купеческой Москвы. Прямо напротив «Националя» посреди дороги стояла какая-то часовня. Слева – Благородное собрание, скрытое от нас раскоряченной церковью Параскевы Пятницы. По обе стороны Охотного ряда тянулись низкие дома, сплошь занятые лавками и складами, пахло рыбой, прокисшей капустой, гнилью. Охотнорядские молодцы в синих суконных поддевках, перетянутых малиновыми кушаками, похаживали, похваливая свой товар.

По тесной, горбатой Тверской мы поднялись на Скобелевскую (ныне Советская) площадь, где наискось от бывшего генерал-губернаторского дома, ставшего домом Московского Совета, находилась гостиница «Дрезден» – штаб-квартира московских партийных организаций. Но там мы никого не застали: в этот час шло заседание Московского Совета, на котором впервые по приезде в Москву выступил Владимир Ильич Ленин.

– Ничего не попишешь, – сказала мама. – Пойдем-ка пообедаем.

Мы снова поплутали по незнакомым улицам. Денег у нас было мало, идти в ресторан мы не решились. Наконец на нашем пути оказалась очередная вегетарианская столовая. На этот раз она называлась: «Я никого не ем».

– А вот я кого-нибудь съела бы, и с пребольшим удовольствием, – сказала мама, когда мы выходили, пообедав «лангетом из капусты» и «тефтелями из репы».

Мы долго еще бродили по улицам, прислушиваясь к разговорам, всматриваясь в сновавших мимо нас людей.

Господин в шубе с бобровым воротником, седой, с бородкой, которую тогда называли «а ля Буланже». Он брезгливо ступает ногами в резиновых ботах по грязному тротуару, покрытому окурками и подсолнечной шелухой. Когда мимо пронесся ощетинившийся грузовик с красногвардейцами, цедит: «Хамовозы!»

Дама в каракулевом саке, сверкая зубами, рассказывает своей спутнице: «Даже Николай Петрович вчера за вечерним чаем, несмотря на присутствие старой княгини, в отчаянии воскликнул, что это все немыслимо, невозможно. Подумать только, он живет теперь совсем как какой-нибудь Ивашка, его младший дворник!»

Около памятника Скобелеву летучий митинг. Оратор выкрикивает фистулой: «Предатели! Продали Россию!» Маленький старичок качает головой: «Вот язык-то! Чисто железный. Как он себе зубы-то не выколотит?» Молодой парень, по виду рабочий, говорит: «Теперь не будет ни богатых, ни бедных. Земля, банки, заводы – все отошло народу». – «Это ты верно, – поддерживает его заросший щетиной солдат. – Темен, темен народ, а теперь уж у нас взятого не отберешь. Понял народ, как на его спине буржуи отыгрываются».

Вечерело. В домах начали зажигаться огни. Как это бывает в чужом, незнакомом городе, нам стало чуточку грустно и одиноко.

Но у входа в «Националь» нас поджидал Виктор Павлович Ногин.

– Куда же вы запропастились? – говорил он. – Немедленно едем к Смидовичам, вас там ждут.

Смидовичи – большая дружная семья с бесчисленными братьями и сестрами, родными и двоюродными. К этой семье принадлежало много выдающихся людей: замечательные большевики Софья Николаевна и Петр Гермогенович Смидовичи, писатель Вересаев.

Одну ветвь семьи составляли светлые блондины, другую – жгучие брюнеты. Поэтому Смидовичи делились на «белых» и «черных». Но уже тогда, в восемнадцатом году, многие «черные» побелели, стали седыми.

В переполненном трамвае мы добрались до какого-то переулка неподалеку от Плющихи. Приземистый деревянный домик с вымытыми до молочной белизны некрашеными полами. Столовая. Под потолком висит на медных цепях большая лампа с голубым фарфоровым резервуаром и отверстием в абажуре – электрическая, переделанная из керосиновой. Стоит громадный кипящий самовар. Хозяева с особым радушием встречают гостей и угощают чаем с серыми пышками. Над дверью почти непрерывно звонит колокольчик: это приходят все новые и новые гости.

Все очень возбуждены: Москва переживает сегодня необыкновенный день – годовщина Февральской революции, в Москву переехало правительство, на заседании Московского Совета выступил Владимир Ильич. Почти все присутствующие пришли с заседания Совета и находились под впечатлением пережитого.

«Вы слышали, как Ильич-то сказал?» – восклицали они, торопливо жуя серые булки и обжигаясь горячим чаем. «А как слушали-то его!»– «Сначала он волновался, заметили?» – «Удивительный ум и удивительная способность выделить основное, решающее». – «А вы обратили внимание, что он в слове „буржуазия“ ударение на аставит?» – «Он говорит еще „социаль-демократ“, это так в девяностых годах произносили, у него и осталось». – «Я с самого Второго съезда Советов его не видел. Похудел он с того времени. Видно, здорово устал.

А все равно сидит в нем эта ленинская, особенная, несгибаемая сила!» – «Да, это верно. Сегодня рядом со мной был один рабочий; впервые, конечно, Ильича слушал и этак умно сказал: „Пружинящий человек. Революционный“».

У двери снова зазвонил колокольчик. Это пришел Михаил Степанович Ольминский – большой, седой, красивый, как и всегда полный озорным кипением.

Остановившись около порога, он размахивал газетой, восторженно крича:

Газета «Известия»! Только что вышла! Первый номер в Москве! Статья Ленина «Главная задача наших дней»! Да какая статья! Статьища! Программа!

…Сейчас каждый, кто изучал произведения Ленина, знает эту статью. Ее эпиграфом являются слова великого русского поэта-демократа:

 
Ты и убогая, ты и обильная,
Ты и могучая, ты и бессильная —
Матушка-Русь!
 

Ленин обдумывал эту статью в поезде, во время переезда из Петербурга в Москву. Паровоз протяжно гудел, за окнами белели снежные поля.

Там, среди этих полей, лежала Россия; но степным раздольям гулял ветер; теснились избы, крытые соломой; дети плакали, прося хлеба; на заводах смертным инеем прокрывались станки; еле ползали поезда, облепленные дезертирами и мешочниками; Дон горел в огне контрреволюционного мятежа; с юга и запада надвигались немцы; в особняках иностранных посольств разрабатывались заговоры против революции.

Но в это же время бойцы первых красноармейских частей, выкатив на пригорок орудия, окапывались на случай внезапного нападения врага; в деревнях шел дележ помещичьих земель; фабрично-заводские комитеты брали предприятия в свои руки; при свете коптилок голодные рабочие и работницы, обучающиеся школах ликвидации неграмотности, повторяли слова, написанные мелом на черной грифельной доске: «Мы не бары. Мы не рабы».

Все силы старого мира пели России отходную, а Ленин выдвигал перед партией, рабочим классом, народом великую задачу: «…добиться во что бы то ни стало того, чтобы Русь перестала быть убогой и бессильной, чтобы она стала в полном смысле слова могучей и обильной»!

МОСКВА, 1918

Белая сирень

Весна восемнадцатого года выдалась ранняя, дружная. Уже к началу апреля стаял снег и просохла земля. Весь месяц горячо грело солнце, вокруг свежих могил у Кремлевской стены поднялась густой щеткой крепкая изумрудная трава, а над первомайскими плакатами, украсившими город, прогремела первая гроза.

В мае буйно, как никогда, цвела в Москве сирень То ли год выпал такой, то ли никто ее не подрезал и поэтому она так разрослась, но лиловые, голубовато-серые и белые цветы тяжелыми гроздьями усыпали кусты в сквере на Театральной площади и на московских бульварах. Сирень продавали и выменивали. Худые оборванные дети моляще протягивали прохожим охапки влажных, свежесрезанных ветвей, прося за них пол-осьмушки хлеба или горсточку пшена.

Как-то ранним майским утром я шла на работу. Ночью был дождь, лужи блестели тысячей солнц. На углу стояла девочка с корзинкой цветов. В ее поникшей фигурке было столько отчаяния, что я не выдержала и отдала ей за букет белой сирени последний кусок хлеба.

Работала я тогда у Якова Михайловича Свердлова, в Кремле. Президиум Центрального Исполнительного Комитета занимал три небольшие комнаты во втором этаже Здания судебных установлений. Налево находился кабинет Свердлова, направо – кабинет секретаря ВЦИКа Варлаама Александровича Аванесова. В средней, проходной комнате сидели я и курьер Гриша. Мебель составляли канцелярские столы и стулья с высокими спинками. На стенах темнели четырехугольники – память от снятых царских портретов.

Вместо чернильних приборов стояли обыкновенные стеклянные чернильницы. Только у Якова Михайловича имелись неведомо откуда взявшиеся массивное пресс-папье и фарфоровая ваза с видом Шильонского замка. В эту вазу я и решила поставить цветы.

Когда я вошла, Яков Михайлович был уже у себя и разговаривал по телефону «верхнего коммутатора», коммутатора Совнаркома.

– Да, Владимир Ильич, – говорил он. – Я сейчас из Наркомпрода… – Не заглядывая в записную книжку, он называл в пудах и фунтах цифры поступления хлебных грузов. – В Питере надо выдать, там уже два дня не выдавали… В Москве завтра выдавать не будем, а послезавтра наскребем как-нибудь по восьмой фунта… С Костромой беда, просто беда. Семена уже давно доели, сейчас едят жмых и березовую кору…

Тем временем я налила в вазу воды и поставила в нее сирень. Яков Михайлович мельком взглянул на цветы и, продолжая телефонный разговор, неожиданно сказал:

– Сирень цветет, Владимир Ильич. Отличнейшая сирень. Но что стоило этому старому богу устроить наоборот: чтоб сирень цвела в августе, а рожь поспевала бы в мае!

Каша «с ничем»

Курьер Гриша понюхал цветы.

– Знаешь, чего бы я сейчас поел? – сказал он. – Картошки с постным маслом! Чтобы масла налить в плошечку, насыпать туда соли, а картошку макать.

Я выглянула в окно. Тень от пушки перед входом в арсенал падала влево, – значит, до обеда еще далеко. По вымощенному брусчаткой двору, важно переступая длинными голенастыми ногами, шел человек в блестевшем на солнце расшитом золотом мундире. Даже издалека угадывалось надменное холодное выражение его лица. Это германский посол граф фон Мирбах пожаловал в Кремль, чтобы заявить об очередных претензиях кайзеровской Германии к Советской России.

То и дело звонили телефоны, сменялись посетители, приносили пакеты. Наконец в кабинете Аванесова на старинных часах с медным маятником раздался гулкий одинокий удар: час дня, обед!

Столовая помещалась тут же, в Здании судебных установлений, в темной комнате рядом с кухней. Чтобы попасть туда, надо было пройти бесчисленное количество коридоров, переходов, лестниц. На обед было всегда одно и то же: селедочный суп с сухими овощами и пшенная каша, по поводу которой велся вечный филологический спор: как следует говорить – каша «с ничем», каша «без всего», или же каша «без ничего»?

Зато уж посуда была на редкость разнообразна: и миски, и тарелки, и котелки, и глина, и фаянс, и жесть, и фарфор, и даже серебро. Бывало, хлебаешь суп из глиняной миски серебряной ложкой, но случалось и деревянной ложкой уписывать кашу из тончайшей тарелки чуть ли не севрского фарфора.

Обедали в этой столовой все: и народные комиссары, и работники Совнаркома и ВЦИКа, и посетители Кремля.

Здесь, за некрашеным деревянным столом, часто можно было услышать иностранную речь: сюда приходили и товарищи, пробравшиеся в Советскую Россию из-за рубежа, и бывшие военнопленные, ставшие большевиками, и политические эмигранты – венгры Бела Кун и Тибор Самуэли, швейцарец Платтен, французы Жанна Лябурб и Жак Садуль, американец Роберт Майнор, немец Эберлейн, китайский товарищ, который называл себя Сашей.

Почти каждый день приходил сюда обедать народный комиссар продовольствия Александр Дмитриевич Цюрупа. Получив обед, он бережно ставил тарелки на стол и съедал все до последней крошки, даже если суп был совсем жидким, а пшенная каша горчила. Потом он несколько минут сидел, положив на колени желтые костлявые руки, видимо не имея сил подняться.

Он говорил тихим, глуховатым голосом и производил впечатление мягкого, уступчивого человека. Но какой непреклонной волей звучал этот голос, когда под вой и улюлюканье правых эсеров и меньшевиков, требовавших объявления свободной торговли и повышения цен на хлеб, Цюрупа заявлял, что Советская власть никогда не откажется в угоду кулакам от хлебной монополии.

Яков Михайлович в столовой не обедал: у Свердловых были маленькие дети, поэтому обед брали на дом. Брала на дом обед и семья Ульяновых. Но сам Владимир Ильич нередко съедал свой обед в столовой. Обычно он приходил с кем-нибудь из товарищей – то ли чтобы подкормить этого товарища, то ли чтобы выкроить несколько лишних минут для разговора с ним. Иногда он здесь же, в столовой, отодвинув тарелку, набрасывал записку или телеграмму. Так было, например, когда он пришел вместе со старым путиловцем Ивановым и написал обращение к петроградским рабочим:

«…Товарищи рабочие! Помните, что положение революции критическое. Помните, что спасти революцию можете только вы;больше некому.

…дело революции, спасенье революции в ваших руках.

Время не терпит: за непомерно тяжелым маем придут еще более тяжелые июнь и июль, а может быть, еще и часть августа».

Но как бы ни было трудно, как бы ни было тяжело, здесь, в столовой, люди всегда шутили и смеялись. Разговор обычно становился общим, и порой, когда в него вмешивались обедавшие тут же посетители, он принимал самый неожиданный оборот.

Так, в тот самый раз, когда Владимир Ильич пришел в столовую вместе с путиловцем Ивановым и стал говорить о необходимости вовлечения в партию рабочих и крестьян-бедняков, обедавший напротив него остроглазый рыжебородый крестьянин вдруг сказал:

– Нет, товарищ Ленин, так нельзя. Никак невозможно, чтобы человек в одной партии состоял.

– Почему невозможно? – удивился Владимир Ильич.

– Да потому, что у каждого в нутре несколько партий сидит.

– Как так?

– Очень даже просто. Вот, к примеру, я. Скажи мне: «Ступай воевать с немцем», я скажу: «Не пойду», – и выходит, что я большевик. А скажи мне: «Давай хлеб», я скажу: «Не дам», – и вот получается, что я эсер. А еще что спроси – может, во мне и меньшевика отыщешь.

Надо было послушать, как хохотал Владимир Ильич!

Этот разговор имел своеобразное продолжение.

…Месяца три спустя, после покушения на Владимира Ильича, со всех концов страны потоком шли письма, телеграммы, резолюции собраний и деревенских сходов, в которых выражались пожелания выздоровления Владимиру Ильичу и чувство ненависти к тем, кто поднял на него руку. В числе прочих была резолюция сельского схода где-то в Пермской или Вятской губернии. Вместе с ней был прислан горшочек топленого масла.

«…Шлем душевное приветствие товарищу Ленину, – говорилось в резолюции. – Пусть не думают хищные звери капитала, что руками наемных убийц они задушат рабоче-крестьянскую революцию. Предательский выстрел в товарища Ленина не смутил наших рядов, наоборот, зажег их местью. Мы, крестьяне, заявляем во всеуслышание: „Не показывайтесь к нам, контрреволюционные силы, а если покажетесь и поднимете черную контрреволюционную голову, то помните, что для вас нами уже приготовлена могила“. Шлем горячий привет Красной Советской Армии и заявляем, что мы вырвем хлеб у кулаков, накормим армию и ваши семейства, а для правильного проведения всех декретов организуем ячейку коммунистов-большевиков. Выздоравливайте, дорогой товарищ Ленин, вождь всемирной революции, и кушайте кашу не с ничем, а с маслом, чтобы скорее поправиться на счастье всемирного пролетариата. Да здравствует беспощадная классовая война! Да здравствует Советская власть!»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю