Текст книги "Черные сухари"
Автор книги: Елизавета Драбкина
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 26 страниц)
В гостях на улице Мари-Роз
Летом 1911 года мама отправилась по партийным делам за границу. Я снова была введена в действие в качестве «конспиративного аппарата».
Сначала мы заехали в Берлин. На Унтер-ден-Линден цвели липы. Мы долго ходили по широким прямым улицам с высящимися на перекрестках массивными фигурами шуцманов. Потом зашли в какой-то дом, где единственную мебель составляли столы и стулья. Мама с кем-то разговаривала. Открылась дверь, в комнату вошел очень чистенький старичок в белой жилетке и белом пиджачке. Все почтительно встали. Старичок познакомился с мамой, потом спросил обо мне. Мама ему что-то сказала, старичок погладил меня по голове. У него была маленькая мягкая ручка, от которой пахло душистым мылом. Я и не подозревала, какой «великой чести» удостоилась: старичок этот был не кто иной, как сам Карл Каутский.
Зато Роза Люксембург была совсем другая – ласковая, веселая, подвижная, живая! Когда мы пришли к ней, она шумно обрадовалась, заключила нас в объятия, смеялась над тем, как я выросла, вспоминала Брюссель, женскую социалистическую конференцию, на которой впервые встретилась с мамой. Слегка прихрамывая, она то убегала на кухню, то возвращалась, успевая одновременно и разговаривать о делах, и смеяться, и готовить чай.
Потом мы вместе с Розой поехали на побережье Немецкого моря. Там мы много гуляли, Роза учила меня составлять гербарий. Хотя мы прожили там недолго, но стоило Розе появиться на крыльце, как со всех сторон к ней сбегались ребята, котята, щенята.
Потом мы с мамой поехали в Париж. Там у нее было много дел, и меня взяли к себе ее старые партийные товарищи Шаповаловы.
Александр Сидорович Шаповалов прожил замечательную жизнь. Простой рабочий, он в начале девяностых годов самостоятельно создал на одном из петербургских заводов антирелигиозный кружок, затем примкнул к народникам и принимал участие в организации подпольной «Лахтинской типографии», потом порвал с народниками и вступил в «Союз борьбы за освобождение рабочего класса», был в ссылке. В 1905 году во время восстания на броненосце «Потемкин» был членом Одесского комитета партии, затем сражался на баррикадах в Харькове, бежал за границу, работал на заводах в Бельгии и во Франции – и обо всем этом умел рассказать ярко, сочно, с множеством живых подробностей. Уже потом, в Москве, его жена Лидия Романовна вспоминала, как Владимир Ильич пришел к нам на парижскую квартиру и несколько часов подряд слушал рассказы Александра Сидоровича, а потом воскликнул с восхищением:
– Oh, vous avez véuc! [2]2
О, вы славно пожили! (франц.)
[Закрыть]
В Париже Шаповаловы обосновались на более или менее прочное эмигрантское существование. Жили они неподалеку от пояса парижских укреплений, в мансарде под самой крышей. Потолок мансарды был срезанный, скошенный; окна выходили прямо на небо, прочерченное полетом ласточек; внизу виднелась круговая железная дорога, по которой, пыхтя и свистя, пробегали паровозы.
Квалифицированный рабочий-металлист, Александр Сидорович работал на заводе. Впрочем, выражение «работал» не совсем точно, ибо, едва осмотревшись на заводе, куда он поступил, Александр Сидорович тотчас подымал борьбу против хозяев и мастеров. Поэтому он недолго задерживался на одном месте, короткие периоды работы сменялись долгой безработицей.
На то время, когда я жила у Шаповаловых, пал и период работы и полоса безработицы.
Пока Александр Сидорович имел работу, Лидия Романовна вставала утром первой, кипятила на спиртовке кофе, потом будила мужа. Он одевался, быстро ел, укладывал в брезентовую сумку пакетик с завтраком. Уходя, целовал жену;
– Au revoir, ma belle [3]3
До свидания, моя красавица (франц.).
[Закрыть],– говорил он.
– Adieu, mon vieux [4]4
Прощай, мой старый друг (франц.).
[Закрыть],– отвечала она.
Возвращался он вечером взъерошенный, злой. За обедом рассказывал, как прошел день. Приносил забавные французские словечки, которыми ругал «фасонье» (хозяйчика), «контр-мэтра» (мастера), «мосье Вотура» («коршуна» – домовладельца).
Но однажды он вернулся среди дня с видом: «Только тронь, укушу!»
Лидия Романовна сидела у окна, штопала носки. Когда Александр Сидорович вошел, она подняла добрые карие глаза.
– Выгнали?
– Выгнали!
– Вот и хорошо. Отдохнешь недельку.
Он засмеялся, закружил меня по комнате:
– Пошли гулять!
Несколько дней мы бродили, по Парижу. Подымались на крышу собора Парижской богоматери, разглядывали загадочных химер. Побывали на кладбище Пер-Лашез, у изрешеченной пулями Стены коммунаров, и на набережной, неподалеку от казармы Лобо, где версальцы расстреливали участников Коммуны и в Сену стекала струя крови. Она была так обильна, что текла до ближайшего моста и до следующего, не смешиваясь с мутными водами стремительно бегущей реки.
Заходили и в Лувр, и в шумную, грязную эмигрантскую столовку на улице Гласьер, именуемую в просторечии «Гласьеркой». Слушали на митинге в цирке «Трокадеро» Жана Жореса. Рассекая воздух мощными кулаками, он восклицал громовым голосом: «Долой войну!» Не прошли мимо музея восковых фигур, который каюсь, произвел на меня большее впечатление, чем Лувр с его прославленными сокровищами.
В один из этих дней Алексей Сидорович заявил:
– Баста! Сегодня мы отдыхаем, а вечером пойдем туда – потом узнаешь куда!..
После обеда он побрился, надел чистую рубашку. Лидия Романовна пришила к своему чуть ли не единственному платью беленькое кружевцо. Меня подвергли нещадному мытью, стрижке ногтей, чистке зубов, туго-натуго заплели косы.
Наконец приготовления были окончены, и мы тронулись в путь. На верху конного омнибуса добрались до Орлеанских ворот, а потом, кружа по узким улочкам, вышли на улицу Мари-Роз к ничем не примечательному дому, потемневшему от копоти.
Сердитая консьержка открыла нам дверь. Я не без страха перешагнула порог. Но потом все оказалось совсем просто: люди, к которым мы пришли, – женщина по имени Надежда Константиновна и ее мать Елизавета Васильевна, – меня знали и встретили как старую знакомую.
Мы сидели на кухне. Потом из комнаты вышел человек, которого звали Владимиром Ильичем. Он сел, стал пить с нами чай. Из всего разговора, который там был, я помню только, как он спросил меня: что мне больше всего хотелось бы иметь? Я ответила: «Шляпу с вишнями». Он удивился: «Почему тебе нужны вишни в шляпе, а не в бумажном кульке?» Но он меня не так понял: тогда были в моде шляпы, украшенные искусственными вишнями, сливами, абрикосами и чуть ли не целым садом-огородом; такая шляпа была пределом моих девчоночьих мечтаний, но мама, сколько я ни умоляла, отказывалась купить ее мне. Когда Владимир Ильич понял, о чем идет речь, он весело расхохотался.
Вот и все. Я не знала, что мы пришли к Ленину, да если б и знала, то все равно не поняла бы, что означает это имя. Все было совсем просто и обыкновенно: чай с сухариками, негромкий разговор, прерываемый взрывами смеха. Но почему же мне, глупому несмышленышу, так запомнились и эта темная кухонька, и сидевший напротив меня человек с умными, лукавыми глазами?
«Легалы» и «нелегалы»
По возвращении из-за границы мама снова поселилась в Питере и на протяжении ряда лет работала в партийной печати – в газетах «Звезда» и «Правда», журнале «Просвещение», партийном издательстве «Прибой».
Средства к жизни, как и раньше, она добывала, служа ночным корректором в газетных типографиях. Заработки были маленькие, приходилось выгадывать на каждой копейке. Поэтому она снимала квартиры в новых домах: в первые годы после постройки, пока дом оседал и стены были сырые, квартиры эти сдавались сравнительно дешево.
Как раз в те годы сильно застраивался район Песков (нынешних Советских улиц), расположенный неподалеку от Таврического дворца – местопребывания Государственной думы. Депутаты правых фракций снимали квартиры в аристократическом районе Сергиевской, Фурштадтской, Кирочной улиц, а депутаты рабочей курии селились на дешевых Песках.
Осенью 1912 года были выстроены рядом два новых дома на 10-й Рождественской. Один из них облюбовали меньшевики, а в соседнем поселились большевики: на шестом этаже Николай Гурьевич Полетаев, в прошлом депутат 3-й думы; на седьмом жила моя мама; на четвертом депутат 4-й думы Роман Малиновский. Мы, ребятишки, дети большевистских семей, постоянно бегали друг к другу, но чаще всего торчали у Полетаевых.
Перед домом вечно фланировали шпики, но так как депутаты Государственной думы пользовались парламентской неприкосновенностью и тень ее падала на весь дом, то и у нас и у Полетаевых всегда толкалось много большевистского партийного народа.
Народ этот делился на «легалов», которые бывали у нас в самое разное время дня, и на «нелегалов», появлявшихся обычно к вечеру, когда стемнеет, и исчезавших среди ночи.
Из «легалов» наиболее частым гостем нашим был Василий Андреевич Шелгунов. Это был один из старейших большевистских рабочих, вошедший в партию еще в годы ленинского «Союза борьбы за освобождение рабочего класса». Он был слепой. От родителей мы слышали, что как-то, попав в очередной раз в тюрьму, Василий Андреевич почувствовал острую боль в глазах. Тюремное начальство отказалось показать его врачу, и Василий Андреевич ослеп. Но и слепой, он ни на один день не оставлял партийную работу. Медленной походкой слепого он шел по петербургским улицам, постукивая палочкой, в которой был выдолблен желобок и в него вложены большевистские листовки.
Когда начала выходить «Правда», Василий Андреевич сделался ее «зицредактором», то есть «отсидочным редактором»: он подписывал газету, а если цензура налагала на нее непосильный денежный штраф, который можно было заменить несколькими месяцами тюремного заключения редактора, Василий Андреевич садился в тюрьму.
Нередко захаживал к нам смуглый красивый Константин Степанович Еремеев, которого мы, как весь рабочий Питер, звали «дядя Костя». Посасывая неизменную трубочку, он ловко мастерил из лоскутков, спичечных коробок и ваты то рыжую хитрющую лису – точный портрет шпика, постоянно дежурившего у нас в подворотне, то «премудрого пескаря», до удивительности смахивающего на депутата думы меньшевика Чхеидзе; то грозного, лохматого льва, казалось, готового испустить свой победный рык, – в нем всякий тотчас признавал громокипящего Ольминского.
Ольминский тоже бывал у нас. Мы всегда радовались, когда он приходил. Один из славных в когорте старых «правдистов» (так называли работников большевистской «Правды»), Михаил Степанович Ольминский был не только блестящим публицистом, но и великолепным рассказчиком. Обычно он недолго мог усидеть за столом и, держа в руке стакан чая, принимался расхаживать по комнате, сверкая голубыми огнями глаз и на ходу рассказывая какую-нибудь историю, сдобренную сатирическими портретами в духе сказок Салтыкова-Щедрина.
В нашем доме происходило то, что сейчас в кружках по истории партии называют «сочетанием нелегальной работы с использованием легальных возможностей». Вряд ли нужно объяснять, что «сочетание» это требовало постоянной собранности, величайшего хладнокровия и напряженной круглосуточной работы. Дела хватало для всех, в том числе и для нас, ребят. В нашей ребячьей компании состояли сыновья жившего там же, на Песках, Григория Ивановича Петровского – Петр и Леонид, Миша Полетаев (он был большим конспиратором и требовал от нас, чтобы мы звали его Володей) и я.
Мы относили в типографию «Правды» на Ивановскую улицу рукописи и приносили оттуда пахнувшие типографской краской, чуть влажные гранки; отправлялись то на Выборгскую сторону, то за Нарвскую заставу передать записочку или сказать на словах, что «Тимофей заболел», «Находка не любит абрикосов» или еще что-нибудь в этом же роде; переписывали крупны ми ученическими буквами, оставляя между строк широкие промежутки, длиннейшие письма со всяческими семейными новостями: – Вася женится, тетя Клава купила дом, у Петюшеньки скарлатина. Потом уже мы узнали, что это были так называемые «скелеты» – письма, в которые между строк вписывался симпатическими чернилами секретный текст.
Само собой разумеется, мы не понимали смысла передаваемых нами загадочных слов и не знали назначения «скелетов». Нам давали поручение, мы его выполняли – и все. Одно из строгих правил большевистской конспирации гласило: «Каждый должен знать только то, что ему нужнознать, а не то, что можнознать».
Выполняя эти поручения, мы чувствовали себя заправскими подпольщиками, а если выходили гурьбой на улицу, один из нас непременно произносил вполголоса подслушанные у взрослых слова: «Гляди вправо, гляди влево и оглядывайся назад».
Как ни любили мы, ребята, бывавших у нас в доме «легалов», но «нелегалы» пользовались особым нашим уважением. Родители строго запрещали что бы то ни было о них спрашивать и по обычной родительской наивности полагали, что мы ни о чем не догадываемся. Но мы с одного взгляда распознавали «нелегала», и стоило появиться какому-нибудь новому из них, мы навастривали и глаза и уши.
Впрочем, один «нелегал» – быстрый, вечно голодный «товарищ Абрам» – забегал к нам довольно часто, обычно под вечер. Был он маленький, крепенький, как белый грибок. Едва он появлялся, как с первых же его слов выяснялось, что он «дьявольски устал», «зверски хочет спать» и «адски спешит». Перед ним ставили всю еду, какая имелась в доме, и он тут же начинал есть, непременно усадив на колени кого-нибудь из младших ребят, в то время как мы, старшие, разинув рты, заслушивались стихами Курочкина, которые он декламировал, или же фантастическими рассказами о путешествиях на Луну и другие планеты, на которых он обещал побывать вместе с нами. Уже после революции я узнала этого «товарища Абрама» в Николае Васильевиче Крыленко.
Другой «нелегал», который крайне заинтересовал нас, ребят, появился в Питере в конце двенадцатого года. Он был смуглый, худой, в пенсне, сильно простуженный Видели мы его, пожалуй, только один раз, когда он приходил к Полетаевым. Комнаты взрослых были наглухо закрыты, но все же нам каким-то образом стало известно, что «нелегала» этого зовут «товарищ Андрей», что он бежал из ссылки, чтоб «поработать на подпольной волюшке». Особенно заинтересовали нас случайно услышанные слова, что Андрей бежал «по веревочке». Эта «веревочка» означала подготовленных заранее и сменявших друг друга ямщиков, но нашему детскому воображению она представилась чем-то вроде каната, по которому «нелегал» бесстрашно перебирался над высокими горами и бурно мчавшимися реками.
Несколько времени спустя «нелегал» появился у Петровских и в тот же вечер был арестован. Потом у взрослых был взволнованный разговор. Кто-то произнес похожее на длинную холодную змею слово «провокация». Кто-то другой между прочим вспомнил, что Роман Малиновский отдал «товарищу Андрею» (то есть Якову Михайловичу Свердлову) свою меховую шапку. Но никому не пришло в голову, что провокатором был Малиновский и что он обрядил в свою шапку Свердлова для того, чтобы агентам охранки было удобнее за ним следить.
Малиновский жил в нашем доме. Самой примечательной чертой его внешности были круглые желтые кошачьи глаза. И походка у него была бесшумная, кошачья. Бывало, сидим мы, ребята, играем, ничего не слышим – и вдруг он оказывается в комнате, без звука, без шороха.
Жили Малиновские скромно, как и все депутаты: лоскутные одеяла, фаянсовая посуда с щербинами по краям, железные вилки, щи, картошка, каша. Только раз в месяц, после выплаты депутатского жалованья, жена Малиновского Стефа ставила огромную квашню теста и нажаривала целую гору пирожков с мясом и капустой, складывала их в кастрюлю величиной с ведро и на извозчике отвозила в «Правду», чтоб угостить там всех и вся.
Была она, Стефа, ласковая, приветливая. Но как-то произошел такой странный случай: мы играли в квартире Малиновских с их ребятами в игру с переодеваниями и, не спросясь, стянули с супружеской кровати Малиновских лоскутное одеяло, а под ним неожиданно обнаружили другое: розовое, атласное. В эту минуту в комнату вошла Стефа. Она буквально закатилась от бешенства, вцепилась нам в волосы и вышвырнула из квартиры на лестницу.
Девятнадцатого февраля 1914 года (по новому стилю третьего марта) я задержалась в училище: после уроков нас собрали в актовом зале и заставили выслушать речь инспектора по случаю годовщины «освобождения крестьян». Когда я пришла домой, короткий петербургский день уже кончился. Мамы дома не было. Я пообедала и хотела сесть за уроки, но в это время раздался резкий, продолжительный звонок. Я открыла дверь и увидела полицию.
О маме они не спросили. Я поняла, что она уже арестована. Обыск был очень тщательным – с простукиванием стен и полов. Продолжался он часа два. Как только полицейские ушли и затихли на лестнице их шаги, я кинулась к Полетаевым, но сразу не позвонила, а прислушалась у дверей. До меня донеслись приглушенные голоса, серебряный звон шпор и тяжелое дыхание человека, подстерегавшего по ту сторону двери. Здесь тоже была полиция. Бегом я спустилась вниз, к Малиновским.
Они были дома – и он и она, – садились обедать. Он снял пиджак и был в одной жилетке. Увидев меня, оба вскочили.
– Что с тобой? Что случилось?
– Маму арестовали.
Тут Малиновский отодвинул стул, протянул ко мне обе руки, подошел ко мне, привлек меня к себе, поцеловал в лоб, произнес печальным, трагическим голосом:
– Бедное дитя мое! Моя бедная сиротка!..
Еще бы не сиротка! Он сам только что выдал полиции мою мать!
Всю ночь шли аресты. По доносам Малиновского взяли «под гребенку» редакцию журнала «Работница», на заседании которой была арестована мама, и всех, кто имел отношение к подготовке празднования Международного женского дня 8 марта. Царское правительство сделало петербургским работницам к Женскому дню богатый «подарок»: огромную женскую тюрьму, выстроенную по последнему слову тюремной техники. В эту тюрьму и посадили всех арестованных.
Грустно было попасть за решетку. Но больше всего арестованные печалились из-за провала с таким трудом налаженного празднования Женского дня и выпуска первого номера журнала «Работница».
Однако прошло несколько дней, и они узнали, что все в порядке. Случайно уцелевшая от ареста Анна Ильинична Елизарова (сестра В. И. Ленина) выпустила «Работницу».
Восьмого марта большевистская рабочая газета «Путь правды» была посвящена Международному женскому дню. И журнал и газета бойко раскупались и читались тут же на улице.
В назначенный час к залам, где должны были состояться митинги, потянулись группы рабочих и работниц. Но на дверях висело объявление градоначальника, что 8 марта всякие собрания запрещены. На Петербургской стороне полиция насильственно прекратила собрание в Народном доме. Тогда несколько тысяч рабочих и работниц с пением революционных песен двинулись к Каменноостровскому проспекту. Появился красный флаг, трамваи остановились. Вскоре из-за угла вылетели отряды конной полиции и нагайками разогнали демонстрантов.
Это произошло около десяти часов вечера. Немного спустя демонстранты собрались вновь и через Троицкий мост и Марсово поле вышли на Невский проспект. Напротив Гостиного двора они были вновь встречены конной полицией с нагайками. Но до поздней ночи во всех рабочих районах города царило необычайное оживление.
Весть о первом в истории России массовом выступлении в Международный женский день быстро облетела тюрьму. Во всех камерах запели «Интернационал». Напрасно тюремный надзор предлагал замолчать: тюрьма шумно ликовала.
В начале мая арестованных по делу журнала «Работница» выпустили из тюрьмы с приговором – кому три, кому пять лет высылки из Петербурга с запрещением проживать в пятидесяти восьми городах – университетских и крупных промышленных центрах. Столь быстрое освобождение и сравнительно мягкий приговор объяснялись подъемом рабочего движения, а также мужественным поведением арестованных: они непрерывно устраивали в тюрьме обструкции, особенно бурные в день Первого мая, пели, стучали мисками в дверь, а потом объявили голодовку.
На шестой день голодовки их освободили. Мама приехала домой, вошла в квартиру, придерживаясь рукой за стены, – очень бледная, с глазами, обведенными синевой. И тут же появился… Малиновский! Как он был к ней внимателен! Как тревожился об ее здоровье! Как отдавал распоряжения, чтоб ей сварили куриный бульон и кормили ее понемногу, пока она не отойдет после голодовки!
Несколько дней спустя осужденные по делу журнала «Работница» стали разъезжаться из Петербурга. Первой уезжала Елена Федоровна Розмирович. Провожали ее мы с мамой и… Малиновский.
Был теплый весенний день, и с вокзала мы пошли пешком. Малиновский дал мне большую пачку писем, штук полтораста, и велел опускать их по два, по три в почтовые ящики, мимо которых мы будем идти.
– Нужно так делать, чтоб не показалось подозрительным, – словоохотливо объяснял мне Малиновский. – Товарищи поступили неконспиративно и заклеили все письма в одинаковые конверты. Если опустить их в один ящик, они могут обратить на себя внимание.
Так и шли мы через весь город – от Варшавского вокзала на Пески: впереди я, перебегая через улицу от одного почтового ящика к другому, позади Малиновский, который, конечно, уже передал охранке содержание всех этих писем, а также адреса и имена тех, кому они были адресованы и кто их писал.
Все это происходило чуть ли не накануне того дня, когда Малиновский внезапно скрылся, боясь разоблачения. После революции его имя было опубликовано в списках провокаторов.
В июне 1914 года мы с мамой уехали из Питера, она – в ссылку, я – к дедушке в Ростов. Для нас с ней настала пора коротких встреч и долгих разлук.