355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Елизавета Дьяконова » Дневник русской женщины » Текст книги (страница 6)
Дневник русской женщины
  • Текст добавлен: 2 декабря 2017, 15:30

Текст книги "Дневник русской женщины"


Автор книги: Елизавета Дьяконова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 25 страниц)

Смешно, право, а между тем моё душевное состояние в последнее время именно такое. Никто не подозревает его: я овладеваю собой в присутствии других…

Теперь я возмущаюсь на самоё себя, что была покорна, позволив матери так жестоко разбить мою молодость… Я могла бы наполнить жалобами море, а не листы этой тетрадки! А между тем, возмущаться—то и не нужно и грешно: надо вспомнить Бога, крест страданий, требования религии, но не так-то легко мне совладать с собою… Недаром же с молодых лет, по вечерам я простаивала долгие часы на молитве, обливаясь слезами, прося у Бога лишь одного – прощения в своих грехах, и каялась до того, что забывала всё окружающее: мои глаза видели только икону, какая-то сила влекла меня к ней, и казалось мне, что я уже не в комнате, а подымаюсь куда-то выше и выше. Неизъяснимое наслаждение охватывало меня всю, и, чем больше я молилась, тем легче становилось мне, и я ложилась спать совершенно спокойная и счастливая, ещё не вполне опомнившись от этого страстного покаяния. И теперь, как и прежде, я молюсь так же страстно, обращаюсь к Богу с моими отчаянными мольбами и слезами… И всётаки у меня не хватает терпения, исчезает покорность судьбе…

Ах, когда подумаешь, сколько качеств надо иметь, чтобы называться истинным христианином – окажется, что мы все, более чем наполовину, язычники. <…>

1895 год

8 января.

Я встретила Новый год у себя на родине. Никогда я так не молилась, никогда у меня не было такой глубокой мольбы к Богу, как на нынешний год. Чего хотела я? – Я молилась о счастье сестры, если ей суждено быть счастливой, просила счастья им обоим; себе просила я – исполнения моего желания, осуществления моей заветной мечты, моей цели, к которой я иду. Две просьбы только, не велико число, но велико их значение: это была молитва о двух жизнях. И чувствую, что не только две, но даже и одна из них, может быть, не исполнится…

13 января.

В семейном кругу вновь заговорили о курсах. Мама не только не даёт позволения, но прямо старается восстановить родных против меня всем, что может пустить в ход: слезами, притворством, отчаянием, любовью ко мне, дальностью расстояния, etc. Такие доводы производят влияние. Видя, что я отказываюсь от папирос, предложенных дядей, меня серьёзно и не без колкости спросили: “А как же будешь там-то, на курсах? ведь все курсистки курят”… Я могла только улыбнуться: “Далеко не все”, – сказала я, едва удерживаясь от смеха. Но… мне не поверили, и в дальнейшем говорили со мной мало и пренебрежительно. Дядя же, добрый и милый дядя, который нас так любит и обращается как с маленькими девочками,– усадил нас около себя и прямо заявил: “Ну, вот; посижу с вами теперь, пока вы ещё не уехали на курсы, пока вы ещё хорошие девочки”… Совершенно тронутая слезами мамы, бабушка растерянно повторяла: – “Уж очень далеко уедешь, Лиза; ну на что тебе эти курсы?..”

Ах, тяжело; вижу, что без борьбы не выйду я из моего болота. Предрассудки – такая глухая стена, которую необходимо не разбирать, а прямо ломать силою, чтобы скорее увидеть свет… <…>

19 января.

Обе сестры П-вы в высшей степени симпатичные девушки. Младшая, Маня, учится на курсах; она сообщила нужные сведения о них и обещала узнать, могут ли принять меня без разрешения родителей, ввиду того, что в августе я буду совершеннолетняя. Таким образом, моя судьба, так сказать, висит теперь на волоске – от ответа Мани зависит всё; потому что разрешения мама по доброй воле не даст никогда: она играет комедию, обещая подписать бумагу, и, как ловкая актриса, переходит тотчас же на драматическую роль, – слёзы и отчаяние при виде пера и чернил. Да простит мне Бог, но ведь это, в сущности, притворство, нервный каприз неврастеника, который заставляет приносить в жертву своему произволу жизнь других… <…>

23 января.

Я так устала, так устала, что даже равнодушно отношусь к моей собственной судьбе; а между тем, в ближайшие дни должна ожидать её решения. Но меня это даже и не интересует, точно дело касается постороннего лица, а не меня…

Недавно мне приснилось, что я умираю: кто-то перерезал мне жилу на ноге, – это была моя казнь, – кровь полилась; я упала на колени, закрыла лицо руками, и повторяла только: “Господи, помилуй меня!” Я чувствовала, что с каждой минутой теряю более и более силы, как вместе с кровью, которая лилась ручьём, жизнь мало-помалу исчезала. В глазах пошли зеленые круги, я зашаталась… “Это конец”, – промелькнула у меня последняя, неясная мысль; всё кругом померкло, и я полетела в тёмную бездну… Я в ужасе проснулась: о, слава Богу, это только сон! Сколько раз снилось мне, что я умираю, но никогда ещё сон не был так жив и никогда наступление смерти не рисовалось так ясно. Отчего? – Недавно я с увлечением прочла “Историю жирондистов” {Труд поэта и публициста Альфонса де Ламартина (1790—1869) “Historie des girondins” (1847); в русском переводе появился в 1871—1872 гг.}; описание последних дней жизни и смерти этого несчастного короля врезались в память: я живо воображала это время и старалась испытать в себе душевное состояние короля при известии об осуждении его на смерть в 24 часа. Под влиянием этих мыслей мне мог присниться такой сон.

31 января.

…Как женщина я не существую для мужчин; но и они как мужчины – не существуют для меня. Я вижу в них только учителей, т. е. людей, которые знают больше меня, и знакомство с которыми может быть приятно и полезно, если я могу извлечь для себя какую-нибудь пользу. Но раз они не могут быть учителями, раз они не стоят гораздо выше меня – тогда они для меня не существуют; я могу быть знакома с ними, но для меня они не представляют ни малейшего интереса. Я давно твёрдо убеждена в этом; последние дни только подтвердили мои мысли…

2 февраля.

Да будет благословен сегодняшний день! Мне кажется, что я снова начинаю жить! Несмотря на сильный ветер и снег я пошла на каток. Там меня встретил Э-тейн и поехал со мной.– “Знаете ли, я ведь имею сообщить вам приятное известие”, – сказал он. “Какое?” – удивилась я. “Маня пишет мне, что она справлялась у директора курсов и узнала, что вы можете посылать бумаги теперь без разрешения родителей, если в августе вы совершеннолетняя”.– “Быть не может!” – радостно воскликнула я. – “Вы не верите? – засмеялся он,– так вот я вам прочту письмо”. Мои сомнения сразу исчезли… – “Как я счастлива, как я вам бесконечно благодарна!” – повторяла я, чувствуя, что в душе моей подымается буря восторга,– “Ну, позвольте; радоваться тому, что вы видите себя близко к цели, конечно, можно, но я-то сделал для этого немного”. – “Это для вас, а не для меня, – возразила я. Мною овладевало возбуждение.– Вы становитесь для меня человеком, с которым будет соединено воспоминание о самой лучшей, самой большой моей радости”, – сказала я студенту. Тот молчаливо улыбнулся… Моё надломленное, утомлённое до бесконечности существо вдруг узнало в себе новую силу. Точно больному дали лекарство, от которого он выздоравливает…

Надежда – прекрасное слово! Да, я могу теперь надеяться; я снова могу жить!.. И мне хотелось болтать без умолку, смеяться так, как я давно уже не могла смеяться.

Я каталась недолго. Было темно, когда я шла домой; но обычно длинная дорога не казалась мне длинной, и тёмные сумерки казались светлее солнечного дня.

18 февраля.

<…> А знаете ли, чего мне сегодня захотелось? Смешно сознаться даже самой себе. Видя, как дети {Младшие братья, Володя и Саша.} ласкаются к сестрам, обнимают их – мне вдруг страшно захотелось испытать на самой эту детскую, братскую ласку, которой я никогда ещё не видала по отношению к себе. Сестры относились совершенно равнодушно к этим “нежностям”, как они их называют; но я… чего мне так хотелось, того, наверное, не увижу никогда! Дети как-то стоят ближе к сестрам, и любят их несравненно больше, нежели меня; им и в голову не может прийти, что я старшая сестра, потому отношусь к ним строго, что люблю их разумною любовью и желаю, чтобы из них вышли порядочные люди… Впрочем, говорят, что дети ласкаются только к хорошим людям, они инстинктивно чувствуют, кто их любит. Во всяком случае, здесь нет ничего хорошего для меня; я, значит, по существу дурной человек. Что ж, это, быть может, и правда!

24 февраля.

Петя прислал мне свою карточку; она была завернута в бумажку, и на ней было написано: “Лиза, посылаю свою карточку и прошу на меня не сердиться. Желаю всего хорошего, Петя”. И этот тоже просит на него не сердиться! Как странны люди! Одним словом, одним разговором часто могут они причинить больше зла, нежели поступками, и не заметят этого; разве только мимоходом бросят вам: “не сердись”… – За что? В сущности, и Петя по-своему прав, а виновата опять-таки я, вообразив его не тем, чем он есть. Единственным извинением моим служит неопытность, уединённая жизнь, которую я веду, полное незнание людей, слишком живое воображение… <…>

16 марта.

Прочла последний рассказ Толстого: “Хозяин и работник” {Рассказ Л. Толстого “Хозяин и работник” был напечатан в журнале “Северный вестник”, No 3 за 1895 г.}. Едва только он появился в печати, как уже единогласно признан критикой за шедевр даже между произведениями великого писателя. Действительно, – можно ли написать лучше, проще, возвышеннее? В нем – и сила, и великая христианская идея. <…> Фигура хозяина выступает не вдруг, а постепенно; сначала мы видим только хитрого мужика-богача, который думает только о торговле и барышах, но под влиянием смертной опасности, пред лицом неминуемой гибели, – в хозяине вдруг пробуждается “нечто”, и это “нечто” все растёт и растёт, захватывает всё его существо и заставляет наконец спасти Никиту, а самому погибнуть. Подобное превращение <…> может казаться неестественным: так велико расстояние между христианином-идеалистом и деревенским барышником. Но для гения Толстого это расстояние совсем не велико, и превращение Василия Андреевича совершается так естественно и просто, последние минуты его жизни так трогательны, что читатель даже нисколько не удивляется его перерождению. Чтение этого рассказа возбуждает лучшие чувства, и поэтому самое произведение, несмотря на свою простоту, – возвышенное. В нашей литературе нет рассказа, равного этому по силе и глубине мысли, простоте содержания и совершенству формы. О, если бы хотя 1/100 наших писателей могла писать так!

1 апреля.

Не далее, как несколько часов тому назад, я виделась с В… Я получила от него вчера утром письмо, в котором он писал, что приедет сегодня. Уже издали заметила я его высокую фигуру, когда мы шли навстречу друг другу… Он крепко сжал мне руку и, сказав “спасибо”, тотчас же начал объяснение, результатом которого явилось назначенное на завтра последнее, решающее свидание с Валей…

Ей я сказала: “Ты должна прямо и честно объясниться с ним. Это будет самое лучшее. От него будет зависеть принять во внимание твоё намерение поступить на курсы – и он тебе это скажет…”

2 апреля.

…Валя была страшно взволнована и едва могла говорить… – “Он сделал мне предложение… мы пришли к соглашению. Я даже не ожидала, что он решится сказать маме, что женится под условием моего отъезда на курсы в нынешний же год. Он хочет теперь, чтобы я сначала узнала жизнь, пожила в Петербурге… А чтобы мама не испугалась четырехгодовой отсрочки, мы решили немного схитрить и сказать ей, что венчание отлагается только на год, на время которого я уезжаю учиться. Вот как хорошо мы всё устроили… И вдруг… сейчас он говорил об этом с мамой… и… она… не соглашается”, – разрыдалась Валя… Нам было страшно тяжело. Вечером разговор с матерью был целой путаницей тупого, закоснелого эгоизма и жестокости, которой она нимало не скрывала перед нами. – “На такое условие я никогда не буду согласна. Она – моя дочь и должна жить со мною. Я её никуда не пущу учиться. Свадьба должна быть без всяких условий, тогда муж будет её попечителем, и я не буду касаться дочери”. Сказав эти слова, мама более не спускала глаз с В. и сестры, ни минуты не оставляя их вдвоём: она боялась, чтобы они, по её словам, “не дали друг другу слова”…

4 апреля.

Ох, сколько пережила за эти три дня! Мама теперь устранена от дела совсем: ей сообщили, что условия её приняты, и свадьба “состоится”… Но В. твердо решил не отступать от своего намерения дать сестре полную свободу по выходе замуж. – “Я не возьму её с собой… Пусть тотчас же после венца, так как ей неудобно оставаться здесь, едет со мною в Петербург и там живёт до начала учения. Я её устрою на курсах, а сам потом уеду домой”… Он говорил это просто и уверенно, и лишь едва удалось мне подметить грустную нотку в его голосе, как говорят люди, пришедшие к какому-либо окончательному решению. Нет сомнения, он говорил о браке, но о таком, который сначала должен быть фиктивным. Меня тронуло такое благородство человека, а Валя ценит его безгранично… Теперь осталась одна практическая сторона дела… Свадьба предполагается через год…

5 апреля.

Уехал В. Прекратились наши волнения, свидания и переговоры. Я испытываю удовлетворение в том, что теперь всё зависит от них обоих, и мне можно устраниться… Как бы ни кончился год ожиданий, – это будет уже личное дело сестры…

В нашу общую жизнь, однообразную и монотонную, как серенький осенний день, вдруг ворвался солнечный луч и упал на младшую сестру. И блеск этого луча озаряет её бессознательно, даже против воли… <…>

1 мая.

Мне интересно наблюдать Валю. Я теперь схожу со сцены, которую заняла, было, на время, сажусь в ряды зрителей и наблюдаю… Должно быть, мне судьба быть зрительницей… Удивительно: ведь есть же такие люди, которые, не зная любви, весь век свой живут спокойно, вдали от неё, не имея понятия о романах. Но мне, мне… судьба дает иные роли: то наперсницы, как в старинных французских драмах, то посыльного, то секретаря, то советника, то ходатая по секретным делам, – и это почти во всех романах, которые мне встречались за небольшой сравнительно период времени, от 15 (когда одна моя подруга впервые решила, что я уже не “ребёнок” и что мне “можно всё сказать”) до 20 лет. <…>

29 мая.

Сестра сказала мне, что ей едва ли придётся поступить на курсы, потому что В. будет её мужем, Так как я была убеждена, что их брак будет на время фиктивным, то я с удивлением спросила её: – “Почему ты так думаешь?” – “Это же видно из его письма: он пишет о поцелуях”…– “Ну, так что ж? Он хочет сделать тебя своею женою”, – спокойно заметила я.– “Как? Да неужели же ты не знаешь, что это и есть настоящий брак? Разве ты не понимаешь, что если он будет меня целовать, то это и значит, что мы сделаемся настоящими мужем и женою”… Широко раскрыв глаза и не веря своим ушам, слушаю я Валю. 18-летняя девочка, читавшая все прелести Золя, Мопассана и других, им подобных, “Крейцерову сонату”, горячо рассуждавшая о нравственности и уверявшая меня, что она уже давно “всё знает”, – эта девушка, дав слово В., не знала… что такое брак! Иногда я заговаривала с ней по поводу читаемых романов, и моя сестрица всегда так горячо и авторитетно рассуждала, так свободно употребляла слова, относящиеся к самой сути дела, что мне и в голову не могла придти подобная мысль. И вдруг, случайно, почти накануне свадьбы, я узнаю от неё, что она ещё невинный младенец, что она… не понимает и не знает ничего, – “Валя, послушай, ну вот мы с тобой читали, иногда говорили об этом… Как же ты понимаешь?” – “Конечно, так, что они целуются… от этого родятся дети, – точно ты не знаешь”, – даже с досадой ответила сестра. Я улыбнулась,– “Что же ты смеёшься? Разве есть ещё что-нибудь? Разве это не всё? Мне одна мысль о поцелуях противна, а вот ты смеёшься. Какую же гадость ты ещё знаешь?” – с недоумением спрашивала Валя…

Каково было моё положение! Кто мог предполагать, что Валя, читая, не понимала самой сущности, даже не подозревала о ней. Впрочем, она не читала никаких медицинских книг, сказок Боккаччо, где с таким наивным цинизмом описывается то, что теперь даже Золя и Мопассан заменяют многоточием, – и, сообразив по-своему, думала, что узнала “всё”, и рассуждала о браке весьма свободно. Таким образом, выходя замуж, сестра была похожа на овцу, которая не знает, что её через несколько времени заколют. Я слыхала и раньше, что ужаснее этого нет ничего…

Вечером пришла к нам Маня, и я, мучаясь всеми этими соображениями, жалея о наивности сестры, спросила её совета. Она прямо сказала мне, что я должна, как старшая сестра, заменить ей мать. И вот, смущаясь и стыдясь того, о чём должна буду говорить, злясь на самоё себя, – одним словом, в скверном, нерешительном состоянии, я усадила Валю подле себя и тихо-тихо объяснила ей всё. Валя была поражена… Перед ней отдернули занавесь жизни и, смутно соображая, – она поняла. В первую минуту для неё это было невероятно, полно ужаса и отвращения…

Как тяжело, но жизнь всё делает по-своему! <…>

21 июля.

Присланное мне письмо В. не было особенно интересно, и я рассеянно его пробегала, как вдруг в конце несколько строк: “Во время нашего свидания на Пасхе я видел, что с Вами случился какой-то переворот, что Вы уже не та, которую я знал раньше. Что именно произошло, я не знаю и из коротких бесед вынести не мог, но я только ясно видел, что что-то такое произошло и Вы теперь можете спокойно пойти даже на пытку, самую изысканную. Тут не то разочарование, о котором Вы мне писали на каникулах, а что-то более тяжёлое”. При чтении этих неожиданных фраз – всё пережитое за этот год в одно мгновение нахлынуло на меня, точно волна… Замерло сердце, я задрожала от боли, вскочила, уронила письмо – и стояла так, ничего не понимая, не видя. Я опомнилась, когда почувствовала, что глаза застилает, что лицо мое влажно от слёз… Я с трудом овладела собой; мне было стыдно и досадно, и я выбранила себя за это крепким словцом…

“Вы теперь можете спокойно пойти даже на пытку, самую изысканную” – это он угадал. Я так привыкла скрывать ото всех свое душевное состояние, что мне и в голову не могло придти, что могут хоть что-нибудь заметить… Или это сквозило помимо моей воли? Но я уверена по-прежнему, что глубже заглянуть ко мне в душу, проще понять меня как человека – никто “из них” не догадается. <…>

10 августа.

Когда недавно В. приезжал сюда на несколько дней, он сказал Вале, что он такой же, как и она, т. е. не знает “других сторон жизни”. Следовательно, любовь его чистая, идеальная. – “Иначе я никогда не осмелился бы”. – “Я очень рада”, – сказала сестра. Вместо ответа В. поцеловал её руку… Наконец-то на наших глазах состоится идеальный брак – союз одного мужчины с одною женщиной, такой, которого требуют законы нравственные и религиозные… Как это хорошо! И не без внутренней радости подумала я, что отчасти способствовала этому браку, что я передала ему сестру.

Валя хочет поступить на курсы, и В. в продолжение четырёх лет учения не должен пользоваться правами мужа. Люди опытные говорят, что это положительно невозможно; и Валя уже теперь сомневается, может ли он остаться таким же, как и она, до 29 лет, постоянно видя её… Но, взвесив все жизненные обстоятельства, я нахожу, что шансы его и сестры – равны: сестра, когда задумала поступить на курсы, и слышать не хотела о замужестве – и он был несчастен; теперь она согласна, но с условием, исполнить которое он дал клятву. Пусть они повенчаются, пусть сестра в этом случае поступит, как иногда я поступала в решительных случаях: закрыв глаза, бросится плыть по течению… <…>

15 августа, 1-ый ч[ас] н[очи].

Сегодня день моего совершеннолетия. Утром мама, крепко обняв меня, поздравила, заплакала и вдруг начала целовать без конца с какою-то страстною нежностью… Я стояла неподвижно, опустив руки… Я, которую до глубины души трогает всякая неожиданная ласка, – чувствовала, что внутри ничто не шевельнулось, что нет ответа на эти ласки. Я не сделала никакого движения, чтобы высвободиться из объятий мамы, и только время от времени, по какому-то чувству приличия, которое все же не позволяло мне не отвечать ничем на эти ласки, – машинально целовала её руку… Уж теперь я не могу… полюбить её вновь. Слишком много вынесено, слишком часто ко мне были жестоки; перед тою же матерью, которая, поддавшись минутному настроению, обнимала и целовала меня, – мне приходилось плакать мучительными слезами горя, и в ответ встречала я злую, холодную насмешку. Миновало теперь это время, мне уже не больно, слёз больше нет, – но зато и рука моя не поднялась обнять маму… Я вежливо благодарила её за подарок и поздравление, почтительно целовала её руку; – я была искренна, как всегда; язык не повернулся сказать те слова, которых не было на сердце.

Не передать словами моё состояние духа весь этот день! Это была даже не радость. Нет, это было глубокое чувство внутреннего освобождения, которое переломило меня до такой степени, что на душе не оставалось места ни для чего другого. Точно грубый покров разрывался во мне – и нежная ткань души просила жизни. Я чувствовала, что стою на рубеже прежней и предстоящей новой жизни – и не могу ещё осмотреться сразу; и почти не могла дышать – в груди было тесно, воздуха не хватало… Хотелось остаться только наедине с собой…

И мне было тяжело принимать участие в общем веселье, я не могла разговаривать, вся поглощённая одною мыслью: что будет завтра и потом?…

Я не имею понятия о том, как освобождают от попечительства по достижении совершеннолетия, какие нужны для этого формальности, когда будет раздел {Раздел наследства, оставшегося от отца.}. Мое положение остается всё ещё очень неопределённым, потому что я должна ожидать от мамы всего. Но завтра к секретарю Сиротского суда уже явится “совершеннолетняя наследница”, – как значится в бумагах.

Вчера я была за всенощной и молилась так, как редко приходится: без слов, даже мысленно не высказывая ничего, я стояла перед иконой и грустно смотрела на неё… И чем больше я молилась, – тем сильнее становилась уверенность, что всё кончится хорошо, что я поступлю, что меня непременно примут.

Часть 2

На Высших Женских Курсах

1895 год

С.-Петербург, 22 августа.

Я пишу в небольшой комнате, которую мы с сестрой наняли в каких-то номерах сегодня утром, приехав с вокзала Николаевской ж. д.

Третьего дня, возвращаясь домой, я увидела сестру, бежавшую ко мне навстречу: “Лиза, иди домой скорее, пришла бумага с курсов!” – “Ты видела конверт?” – спросила я. – “Да, пакет большой”. – “Ну, значит, бумаги возвращены; меня не приняли”, – сказала я и хотела бежать поскорее, но ноги не слушались и подкашивались.

Я вошла прямо в залу, в комнату мамы; толстый пакет лежал на столе. “Что это тебе прислали?” – спросила мама.

Я ничего не ответила и, взяв пакет, побежала к себе в комнату; заперлась… Руки у меня опустились, я села в кресло… Не надо было и вскрывать конверта, чтобы убедиться в его содержимом. Машинально разорвала я его, – мой диплом и другие документы упали ко мне на колени; выпала и маленькая бумажка, которой извещали меня, что я не принята на курсы “за неразрешением матери”. Я сидела неподвижно. Удар грома, молния, упавшая у моих ног, не могли бы теперь заставить меня пошевельнуться… <…> Я чувствовала, что глаза мои влажны, но слёз не было… Я лежала неподвижно, точно меня придавили свинцом, точно меня кто сильно ударил… Что ж теперь? – ехать за границу, тикать в Петербург?..

А сестры наверху с тревогой ожидали меня.

Сколько прошло времени, – не знаю, но я всётаки встала, пошла к ним и молча подала им бумажку. Те прочли и молча опустили головы. Я начала говорить, что сейчас пойду к матери, в последний раз просить её согласия, и сказать ей, что я еду в Петербург. Как ни старалась я быть спокойной, но голос мой дрожал и прерывался. – “Если она не даст согласия, то я поеду за границу, тогда… только вы не говорите, что я вас бросила”, – не выдержала я и закрыла лицо руками. “Лиза, полно, не плачь”, – успокаивали меня сестры. – “Нет, Валя, ведь ты ещё не замужем, а мне хотелось бы, чтобы ты вышла при мне. Тогда я могла бы быть спокойна за тебя и за Надю”, – сквозь слёзы сказала я. – “Ну, полно: о нас нечего беспокоиться; надо думать о тебе”, – утешали меня сестры.

Времени терять было нельзя, я пошла к матери; но разве когда-нибудь её железная воля могла быть сломлена? Холодный отрицательный ответ; ироническое: “Поезжай. Куда ни сунься, без согласия матери тебя не примут”… Оставалось решить, когда ехать в Петербург. Решила завтра. Весь вечер пролежала у себя в комнате, в каком-то полусонном состоянии и не могла ни двигаться, ни говорить.

Но вечером, часов в 9, за полчаса до отхода парохода, я вдруг решила ехать; чем скоре, тем лучше. У мамы в это время сидел чиновник из Сиротского суда {Местная судебная инстанция, занимавшаяся делами попечения о малолетних сиротах и вдовах из купеческого, мещанского, ремесленного сословий.}; дети убежали играть. Мы были втроём на антресолях. Минута была самая благоприятная. “Надя, я иду! – сказала я сестре, – одевайся”. Наши сборы были недолги. Потихоньку спустились мы с лестницы, чтобы незаметно уйти чёрным ходом. Но в коридоре нас ждала горничная. Мама, очевидно, подозревала что-то и велела ей сидеть внизу у лестницы. “Пожалуйте к мамаше” – сказала мне моя дуэнья. Я быстро и решительно вошла. Мама сидела с чиновником. По моему дорожному костюму она сразу поняла, в чём дело. – “Куда ты едешь?” – “В Петербург”, – твердо отвечала я, сама удивляясь странной звучности своего голоса. – “Как, и не простившись со мной?” – продолжала мама тем же удивлённым тоном. Я отлично видела притворство и ничего не ответила. – “Зачем ты едешь?” – продолжала мама, как будто нарочно разговаривая при постороннем о семейном деле. – “Мне пора…” – сказала я и повернулась, чтобы выйти. – “Как ты можешь… без спросу?..” – слышала я вслед… И всё это не скрывая, при постороннем… О-о! Если б этот звук мог выразить стон души человеческой, который был готов вырваться у меня, когда я вышла из залы.

Надо было торопиться. Быстро сбежали мы по чёрному ходу вниз, мимо изумлённых горничных; пробежали по двору. Луна ярко светила. Мы не шли, а бежали по улице, торопясь нанять извозчика. Наконец, через полчаса, мы были на пристани; несколько минут спустя были уже на пароходе и поехали в Рыбинск.

Никогда не забуду я этой ясной, холодной августовской ночи. Мы ехали более суток… дорога длинная, скучная… Я старалась спать как можно больше. Иногда только в голове проносились какие-то обрывки мыслей: “вот приеду в Петербург, поговорю с директором… почему он в марте позволил мне подать прошение, а затем вдруг отказал в приёме “за неразрешением матери”? Как он узнал, что у меня есть мать? Если ничего не удастся, выправлю себе заграничный паспорт”…

…Сюда мы приехали вчера утром. Я не обратила ни малейшего внимания на столицу, которую видела в первый раз в жизни. Прямо из номера я поехала в Исаакиевский собор; что-то подсказывало мне: поезжай сначала туда, иначе ничего не выйдет. Я быстро вошла в собор, упала на колени в тёмном углу и пробормотала горячую, бессвязную молитву; потом бросилась на первую попавшуюся конку… С непривычки мне было очень неловко пересаживаться с одной конки на другую; наконец, сойдя со второй, с помощью какого-то доброго человека, я пошла на 10-ю линию, д. No 33 {Высшие женские курсы (Бестужевские) располагались в Петербурге по адресу: 10-я линия Васильевского острова, д. 33-35.}. Два швейцара в ливреях стояли у крыльца. Я поднялась по каменной лестнице в большую прихожую. В доме шла переделка; всюду виднелись столы, вещи, вынесенные из других комнат, стояли ведра с краской и валялись кисти.

Я спросила, можно ли видеть директора. “Он только что уехал, – ответил швейцар, – пожалуйте в канцелярию к его секретарю”. Молодой человек сидел у письменного стола и писал. Он весело и любезно осведомился, кто я такая, и, узнав, как меня зовут, воскликнул: “А, это вы! Знаете ли, у нас из-за вас возникло целое дело!”. Я с недоумением посмотрела на него. – “Дело в том, что вы были приняты”. “Позвольте, как же это? – прервала я его, – 20 числа я получила бумагу с отказом”. – “Вот именно. А между тем вы были приняты, и вам послана повестка 9 августа. Но мы получили письмо от вашей матери: она перехватила эту повестку и написала нам, чтобы директор не принимал вас, потому что она, вследствие разных домашних обстоятельств, запрещает вам поступать на курсы. Тогда мы выслали вам обратно бумаги с отказом”. Я слушала молча… мне нужно было сохранить приличное спокойствие, надо было собрать всю силу воли, чтобы на лице не было заметно того, что происходило у меня на душе. <…>

На другой день, съездив с сестрой в Петропавловский собор, я приехала на курсы. Целый час пришлось дожидаться директора: он ездил с докладом к министру. <…>.

Наконец директор сказал мне: “Пожалуйте. Всё, что я могу для вас сделать – посоветовать обратиться к попечителю округа с прошением, в котором вы изложите обстоятельства дела. Он человек добрый, может и сделает для вас что-нибудь”. Он дал мне адрес М.Н. Капустина {Михаил Николаевич Капустин (1828—1899), ученый-юрист, в 1852—1870 гг. профессор Московского университета, в 1870—1883 гг. директор Демидовского лицея в Ярославле, в 1883—1899 гг. действительный тайный советник, попечитель Рижского, а затем Санкт-Петербургского учебного округа.} и сказал, что я могу его застать дома в три часа. <…>

Я вошла в небольшую гостиную; лакей понёс моё прошение в кабинет, оттуда слышались голоса; моё прошение прочитали вслух, и не успела я поднять глаза, как высокий и худой старик очутился передо мною: “Видите ли, сударыня, дело такого рода… я ничего не могу сделать. Хотя вы и совершеннолетняя, но послушание родителям тоже дело необходимое. Всё, что я могу сделать, это написать вашей матери письмо, уговорить её позволить вам учиться. Может быть, она и послушает меня, старика”. <…> “Ваше превосходительство, всё равно это бесполезно. Если вы не примете меня здесь, я уеду в Швейцарию, мне ничего более не осталось”, – говорила я, и голос мой зазвенел, в нем чувствовалась энергия отчаяния: я чувствовала в себе силу, защищая своё право. “О, какая же вы самостоятельная!” – удивился попечитель. <…> “Ну, хорошо; я поговорю о вас с министром; приходите завтра, постараюсь сделать, что могу”. <…>

24 августа, вечером.

Я принята! О, наконец-то я добралась до пристани. Курсы для меня – пристань, с которой я отправлюсь “в плаванье по волнам моря житейского”. Когда сегодня я шла к попечителю – странное дело: несмотря на то, что я уже ни на что не надеялась, я думала: неужели моё случайное знакомство с Э-тейном, потом с одною из слушательниц курсов и моя переписка с нею – неужели и это было напрасно? <…>


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю