355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Елизавета Дьяконова » Дневник русской женщины » Текст книги (страница 14)
Дневник русской женщины
  • Текст добавлен: 2 декабря 2017, 15:30

Текст книги "Дневник русской женщины"


Автор книги: Елизавета Дьяконова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 25 страниц)

12 декабря.

Пошла в эту Ecole de Medecine.. Спросила консьержа, – где консультация по нервным болезням?

Тот сказал: в Сальпетриер {Медицинский центр близ Парижа.}, от 9 [до] 11, спросить клинику д-ра Raimond’a. Я посмотрела на часы – было половина десятого. Можно было надеяться попасть на приём. <…>

Консьерж весьма обстоятельно указал мне омнибус. Я села на бульваре Сен-Жермен, и дорога до Сальпетриера показалась мне бесконечной. <…>

Вот она, эта знаменитая больница…<…>

– Где клиника доктора Raimond’a? – спросила я у служащих.

– Третий дом налево.

Это был маленький, чистенький одноэтажный домик с двумя дверями.

Я отворила наудачу одну из них, вошла… и… остолбенела.

Большая с низким потолком комната была переполнена студентами и студентками. Впереди возвышалась эстрада, а на ней, небрежно развалясь в кресле, сидел, очевидно, один из медицинских богов, окружённый своими жрецами-ассистентами.

Перед ним стоял стул, на нём сидела женщина в трауре и горько плакала; рядом с ней стоял мужчина средних лет, – очевидно, её муж.

– Ну-ну, опять слёзы, опять чёрные мысли? – презрительно-свысока ронял слова профессор, не глядя на больную {Многие реплики разговоров, а также письма, записки и т. п., написанные по-французски, даны Е. Дьяконовой в 3-й части её дневника либо в оригинале, либо с параллельным русским текстом. В нашем издании всё (за исключением некоторых названий и имён) дано в русском переводе.}.

Несчастная женщина молчала, опустив голову и тихо всхлипывая.

– С самой смерти сына всё так, – ответил за неё муж. И за свой почтительный ответ был удостоен:

– Ну-ну?!

Ещё вопрос, ещё ответ мужа, и опять снисходительное: “Ну-ну?”

Опрос больной, очевидно, кончился.

Её свели с эстрады по лесенке; профессор написал рецепт и протянул его мужу. По их уходе – он стал объяснять студентам болезнь, её симптомы и следствия. То, что он говорил, было, очевидно, умно, очевидно, хорошо, – но, по-моему, не хватало одного, и самого главного: сострадания к несчастному человеку, – и своим грубым обращением с больной ученый профессор подавал самый плохой пример своим ученикам.

Бледный, худенький мальчик в сопровождении родителей-рабочих робко взошёл на эстраду и растерянно озирался кругом.

– Ну-ну, – а тут что у нас? – снова раздался снисходительно-повелительный голос знаменитости, которая даже не шевельнулась при появлении больного.

Сердце болезненно замерло и остановилось…

Так неужели же и мне надо взойти на эту эстраду, вынести весь этот допрос перед сотнями любопытных глаз, мне – и без того измученной жизнью – перенести ещё всё это унижение своей личности, служить материалом для науки, да ещё с которым обращаются так презрительно??

И эстрада показалась мне эшафотом, а профессор – палачом.

Взойти на неё добровольно?!

Голова кружилась всё сильнее и сильнее…

– Мсье… что это…

Стоявший рядом со мной студент, усердно записывавший всё время лекции в тетради, обернулся с недовольным видом.

– Это демонстрация больных и лекция. Идите в приёмную и ждите своей очереди.

– А нельзя… иначе?..

– В клиниках всегда так делается.

Он вовсе не был расположен давать объяснения, профессор читал, и ему надо было записывать. Все стоявшие и сидевшие кругом тоже сосредоточенно записывали каждое слово.

Я вышла из залы, прошла немного вперед и отворила другую дверь.

Небольшая комната, вся заставленная скамейками, на которых сидели больные, ждавшие своей очереди.

Маленькая худенькая женщина в белом холщовом платье и кокетливой чёрной наколке с лентами подошла ко мне.

– Вы опоздали к приёму, номеров больше не выдают.

Из соседней маленькой комнатки выглянул молодой человек в белой блузе.

– Когда профессор принимает у себя на дому?

Молодой человек в белом исчез в комнатке; я слышала, как он спросил кого-то, потом вышел снова и посмотрел в записную книжку: “По средам и пятницам”.

– А как зовут этого профессора и как его адрес? – догадалась я спросить.

– Dejerine.

– Сколько платят ему за визит?

– От 40 до 50 франков.

– Благодарю, мсье.

Я опять была на дворе, среди этих огромных серых каменных зданий. Отчаяние, холодное, безграничное отчаяние охватило душу…

Что мне оставалось делать? Идти на приём и взойти на этот эшафот… Да ведь тут душа живого человека, всё горе, всё несчастье – служит материалом, вещью, с которой не церемонятся.

Нет, уж лучше пойду к нему на дом. А где взять 40 франков? Ведь этот господин не сказал, что с учащихся не берут… значит, здесь другие порядки, чем в Петербурге… должно быть, здесь бесплатно только в клиниках… Что же мне делать, что же мне делать?!

Как в тумане, не сознавая ясно, что происходит кругом, шла я домой.

На меня наезжали извозчики, звонила под самым ухом конка.

Я ничего не замечала, точно в первый раз попала на площадь Сен-Мишель.

– А, это вы, Дьяконова! Здравствуйте и прощайте, некогда, бегу!

Навстречу мне действительно не шла, а бежала Кореневская, единственная студентка-юристка второго курса на всем факультете. Я познакомилась с ней, когда ходила подавать прошение. Весёлая, бойкая, жизнерадостная особа, с типическим лицом поповны.

– Куда вы?

– Иду Жанну Шовэн смотреть, – сегодня присягает.

– Как?! неужели сегодня!

– В 12 часов… в газетах было… ну, до свиданья – бегу, меня знакомые ждут там – на мосту.

Это была самая животрепещущая для меня новость. С тех пор, как в Палате Депутатов прошёл закон, предоставляющий женщинам право заниматься адвокатурой, – я всё время жду – скоро ли будет присягать Жанна Шовэн, первая французская женщина-юрист, доктор прав парижского университета. И вдруг – она присягает сегодня! А я и не знала! И поэтому удержала Кореневскую.

– Постойте, погодите минуту, ведь народу будет наверно масса, есть у вас билет?

– Да, один знакомый адвокат проведёт.

– А можно попасть без билета?

– Попробуйте,– кажется – трудно.– Ну, до свиданья!

И Кореневская исчезла в толпе. Этакая эгоистка. Занимает у меня деньги постоянно, а чтобы оказать услугу просто, по-товарищески пригласить пойти с собой – этого нет.

Я вздохнула и посмотрела на часы. Было половина двенадцатого. В пансионе у нас завтрак – в двенадцать часов, хозяйка очень аккуратна и терпеть не может, когда опаздывают.

Но присяга Жанны Шовэн стоила завтрака {Е. Дьяконова шутливо перефразирует легендарное изречение Генриха IV “Париж стоит обедни”.}, к тому же и есть не хотелось…

Я решила пойти в Palais de Justice. {Дворец Правосудия (франц.).} Публика толпилась у дверей первой палаты, где назначена была присяга. Я с любопытством осматривалась кругом, когда вдруг чья-то рука ласково взяла мою. Сквозь толпу пробиралась ко мне румынка, Бильбеско, красивая блондинка с историко-филологического факультета – по-здешнему es—lettres.

Я познакомилась с ней на одной из лекций. Это милая, изящная девушка, почти девочка, всегда так ласково заговаривает со мной – видно, что не прочь познакомиться поближе, да кто-то мешает ей в этом, должно быть, родители. Но всякий раз, как только меня увидит, – всегда подходит, улыбается: <…>

– Так и вы пришли посмотреть на присягу Жанны Шовэн? Мы тоже. Позвольте представить вам мою старшую сестру, медичку последнего курса.

Высокая стройная красивая брюнетка, ласково улыбаясь, протянула мне руку.

И вся ещё под впечатлением виденного в больнице, я заговорила с ней о своём состоянии, о том, что не могу работать и проч.

Я смутно чувствовала, что с точки зрения светских приличий поступаю, может быть, не совсем тактично, рассказывая так, сразу о себе. Но какой-то инстинкт подсказывал мне: “говори, говори”.

– Будьте покойны. Я могу вам это устроить. Я дам вам письмо к одному студенту-медику. Он очень хороший врач, и мы с ним дружим. Моя сестра принесёт вам письмо на лекцию.

– С удовольствием. Приходите послезавтра на литературу Фагэ {Эмиль Фаге (1847—1916) – французский литературовед и историк общественной мысли, академик.}, амфитеатр Декарт, в половине второго, – сказала младшая Бильбеско. <…>

На душе стало немного легче. Неожиданное сочувствие точно успокоило меня.

А Жанна Шовэн всё не приходила.

Очевидно, присяга не должна была состояться сегодня. Публика стала расходиться.

Вышли и мы втроём. На улице простились. Сестрам Бильбеско надо было идти вправо, а мне – влево.

Ох, как устала писать!

И к чему пишу-то, интересно знать. Просто пробуждается старая привычка. К тому же так тяжело, так скверно на душе… не хочется ничего делать…

Ну, и пишешь, точно развлечение какое, благо бумага всё терпит.

14 декабря.

Сегодня пришла, как было условлено, в Сорбонну, к амфитеатру Декарта, в половине второго… нет Бильбеско. Она пришла только к самому началу лекции Фагэ и извинилась: сестра забыла дать письмо.

Я с трудом сдержала слово упрека. Зачем?

А мне ведь с каждым днем хуже.

17 декабря.

Вчера вечером вернулась с лекции. Прохожу коридором, на полочке для писем – два письма. Одно на моё имя от младшей Бильбеско, другое – не запечатанное – на имя monsieur Lencelet interne de medecine Hopital de la Salpetriere. Это и было обещанное рекомендательное письмо. Младшая Бильбеско сообщала мне, чтобы я шла туда к 9 часам утра.

Я нашла, что это очень деликатно со стороны медички – не запечатать письмо – значит можно прочесть. Впервые в жизни пришлось мне пользоваться рекомендацией к врачу. Что бы такое она могла написать? Интересно.

Мне вспомнился анекдот, как одна барыня, ехавшая на воды, догадалась вскрыть рекомендательное письмо, данное ей русской знаменитостью к заграничному собрату: “Посылаю тебе жирную гусыню,– ощипи её хорошенько”. Барыня благоразумно не поехала на воды.

А это письмо было не запечатано, нарочно, очевидно, чтобы я могла его прочесть.

И без всяких угрызений совести, я вынула письмо и прочла:

“Дорогой мсье, направляю к вам мадмуазель Дьяконову, страдающую головными болями, головокружениями etc.”

Да, etc!.. Вот как врачи определяют такое состояние! Коротко и ясно.

Далее шли какие-то сообщения о каких-то книгах. Это уже меня не касалось, и я, не дочитав, вложила письмо в конверт… По общему тону письма видно было, что это был хороший товарищ Бильбеско. Наконец-то! Пойду завтра.

18 декабря.

Постаралась встать как можно раньше, чтобы поспеть в Сальпетриер; это мне удаётся с трудом <…>

По обыкновению, остановила консьержа.

– Вы к кому?

– Мсье Ленселе.

– Прямо, третий корпус направо.

Такой же домик, как и в клинике доктора Raimond’a. Только одна дверь со стеклом, над ней надпись черными буквами “parloir” {Приемная (франц.).}.

Я отворила. В небольшой комнате сидела молодая женщина в холщовом платье, белом чепце, и что-то шила. “Должно быть, здесь сиделки носят такую форму”, – сообразила я и спросила:

– Мсье Ленселе?

– Его пока нет, мадмуазель. Может быть, он в клинике доктора Шарко? – И она указала мне на домик направо.

Эта клиника уже наполнялась народом: больные и студенты собирались. Рыжеволосая кокетливая сиделка, играя глазами, шмыгала из аудитории в комнату, где ждали очереди больные, и обратно. <…>

Очевидно, здесь было столько служащих, что трудно было добиться толку у кого бы то ни было. Я пошла в parloir сказать сиделке, что из клиники Шарко меня послали обратно. В это время высокий старик лет семидесяти, бедно, но чисто одетый, с гладко выбритым лицом, подошёл с визитной карточкой в руках.

– Мсье Ленселе?

– И вы к нему? Вот видите, барышня тоже ждёт. Он ещё не пришёл.

И заметив на моём лице явное нетерпение, – повторила:

– Сходите в клинику Шарко, быть может, он теперь там.

Я со стариком пошла туда. Опять тот же ответ… Такая прогулка из клиники Шарко в parloir и обратно надоела старику. Он устал ждать и ушёл. Я оставалась ещё с полчаса. Было половина одиннадцатого, столько потерянного времени, так устала, и всё напрасно! И эта румынка пишет, что он приходит к 9 часам утра! Как же! очевидно, и не думает являться ранее 11…

Неужели же ещё раз идти туда? А ведь надо… как же быть иначе?

И какое-то злобное горькое чувство шевелилось в душе. Нечто подобное должны переживать и бедняки, ожидающие очереди в приёмной богача, когда им вдруг говорят, что приёма сегодня не будет. Эх, жизнь, жизнь! И из-за чего же переносить такое унижение?

Всё из-за того, что нет сорока франков заплатить за визит на дом хорошему врачу, а идти к простому – не к профессору – не стоит.

Это такая упорная болезнь, я чувствую себя так плохо; разве только очень хороший врач может помочь мне…

20 декабря.

Вчера так голова болела, что пролежала целый день.

Сегодня уже не спешила; встала поздно, и в Сальпетриер пошла только к одиннадцати часам… Сиделка в parloir’e набросилась на меня с фамильярным упрёком: “А вы тогда только что ушли – и пришел мсье Ленселе. Вы столько ждали, – не хотели подождать ещё немного!”

Ещё немного! Да что же, эти люди воображают, что мы созданы для врачей, и если нам надо их видеть – так хоть умри, дожидаясь?

Но я благоразумно воздержалась высказать эти мысли вслух и спросила только:

– А теперь он здесь?

– Да, мадмуазель… о, вот он как раз идёт сюда.

Она показала на двух мужчин, выходивших на двор, из которых один был в белом, а другой – в чёрном пальто и шляпе.

Они прошли мимо ворот и куда-то исчезли.

Ну вот он и ушёл, и опять неудача – с отчаянием подумала я. <…>

В эту минуту двое мужчин опять показались на дворе.

– Видите, вон тот, в белом – это и есть мсье Ленселе, – тыкала она пальцем по направлению к нему. Мне стало смешно и неловко: эта женщина обращалась со мной уж чересчур по-детски. <…>

– Мсье, у меня письмо для вас, – робко сказала я, опустив голову и подавая ему письмо.

– Благодарю, мадмуазель, – серьёзно сказал он, принимая письмо.

Это показалось мне излишней вежливостью. К чему? Ведь он должен был мне оказать услугу, и уж никак не ему надо было благодарить меня. <…>

Он подошёл к дверям клиники Шарко, заглянул в аудитории. Там никого не было. Лекция кончилась, и только стулья, стоявшие в разных направлениях, напоминали о том, что всего несколько минут тому назад она была полна весёлой, деятельной учащейся молодежью.

– Войдите сюда, мадмуазель!

Большая комната, вся увешанная по стенам изображениями больных женщин в разных позах, с обнажёнными руками и плечами, с распущенными волосами, казалось, производила впечатление чего-то таинственного и страшного. Он указал мне стул около письменного стола и сел сам.

Я дрожала, не смея поднять глаз.

Обстановка комнаты давила меня.

– Откуда вы? Давно приехали в Париж? Чем занимаетесь? Давно вы больны?

На всё это я могла ответить, так как язык был обыкновенный разговорный. Но когда вопросы перешли на чисто медицинскую почву, – я понимала уже с трудом, о чём он спрашивает. Внимание напрягалось до последней степени, в виски стучало.

– Сколько часов в день вы занимаетесь? – спросил он, покончив с чисто медицинскими вопросами, на которые я отвечала отрицательно, так как у меня нет никаких болезней. Мне было страшно больно отвечать, что не могу совершенно заниматься умственным трудом. И одно мучительное опасение всегда приходило в голову – а что, если такое состояние является предвестником потери умственных способностей? Что, если я сойду с ума?

На такой вопрос – петербургские знаменитости, снисходительно улыбаясь, как глупости больного ребёнка, – всегда отвечали: “вот фантазия! да это у вас просто переутомление… отдохните недельки две-три в деревне – и всё пройдёт…” Но, если такое состояние делает из меня ни к чему непригодное существо… – та же мысль инстинктивно пришла в голову, и я высказала её вслух.

– Ну, за это вам вовсе нечего опасаться, – отвечал он тоном, не допускавшим никакого возражения. – Видите ли, жизнь в Париже слишком сложна, сюда надо приезжать уже вполне сложившимся человеком, лет 25-28.

– Но мне уже двадцать пять лет.

– Вам невозможно дать эти годы! – сказал он с самым искренним удивлением.

Мне было не до смеха, чтобы улыбнуться на это восклицание.

Однако это вечное людское недоумение становится, наконец, смешно. Я росла под общий говор сожалений о своей “старообразности”. И вдруг, начиная с 17 лет – точно застыла на этом возрасте, и теперь мне самое большее дают 21 год. <…>

– Очень может быть, мсье, почему бы и нет?

Я слишком горда, слишком привыкла скрывать от людей свое состояние, – даже разговор с врачом казался унижением. Наконец, он перестал спрашивать и замолчал, что-то соображая.

– В том состоянии, в каком вы находитесь теперь, вам лучше всего вернуться домой, в свою семью.

Эти слова точно ножом резанули по сердцу.

– О, моя семья! – вскрикнула я и… не помню ясно, что было дальше. Перед глазами всё завертелось, в ушах зазвенело, – и я зарыдала горько, отчаянно, неудержимо.

“Ну, не надо, не надо так терзаться!” – смутно, точно откуда-то из-за стены, слышала я – и не понимала.

Всё, что до этой минуты ещё поддерживало меня, вся гордость, вся сдержанность – рухнули, как карточный домик, от этих слов – таких простых, таких естественных, но и ужасных.

Зачем он сказал мне об этом, зачем напомнил? <…>

Когда, наконец, опомнилась и могла справиться с собой – я чувствовала себя совершенно разбитой. Мне даже не было стыдно, что вдруг позволила себе выказать такую слабость, плакала, как ребёнок, перед чужим человеком. Мне было как-то всё равно, хотя по привычке, годами воспитанной, я сказала не своим, а точно чужим голосом традиционное:

– Прошу прощения, мсье.

А потом, опираясь на спинку стула, закрыла лицо руками и молчала… страшная усталость охватила меня. Он заговорил:

– Видите ли, вы больны не физически, а нравственно… Вам не надо жить одной… непременно надо иметь около себя кого-нибудь, кто мог бы заботиться о вас, развлекать. Вам необходимо иметь знакомых. Хотя, конечно, в Париже немудрено оказаться одиноким, – тут же оговорился он. – Я вам дам лекарство, <…> – alcool camphre {Камфарный спирт (франц.).} – его продают в любой аптеке, без рецепта. Делайте растирание всего тела, два раза в день, утром и вечером, только не сами… ни в каком случае.

– Некому мне этого делать. Я живу в пансионе, где все жильцы – студенты; комната моя наверху, хозяйка – живёт внизу, она занята с утра до вечера, и мне право даже неловко обращаться к ней с такой просьбой…

– Как-нибудь устройте, – я говорю только, что вам это полезно. Потом пилюли. Принимайте по три раза в день перед пищей. Нравится вам электричество?

– Да, в Петербурге я пробовала.

– Ходите сюда три раза в неделю на электризацию. Я дам вам талон. С ним придёте вы сюда в понедельник к доктору Fourchon. Он даст вам билет на пользование ваннами. Только помните моё слово: не ждите прямой пользы от этих лекарств. Одни они вам не помогут.

Он протянул рецепт. Я шла домой, как в тумане.

“Нельзя вылечиться при таких условиях” – и смутное сознание предсказывало мне, что это правда. Так вот отчего не помогали мне ни морские купанья, ни лекарства! Он прав, он прав, он прав…

Мне невозможно, немыслимо изменить условия своей жизни, нельзя создать семью, раз её нет, – мне не с кем жить.

А если я совершенно одинока – кто же позаботится обо мне? А главное, – кто изгладит из моей совести эти воспоминания, этот ужас невольно совершенной ошибки, кто изгладит последствия семейного деспотизма?

Как я ни боролась со средой, как ни поднялась высоко надо всем, что меня окружало, – всё же и я человек, и моя душа уязвлена.

Приговор простой и ясный: меня нельзя вылечить, – значит, приходится жить под гнетом этого ужасного состояния.

И хотелось бы мне сказать громко: “Люди! вот среди вас гибнет человек, которому нужно так мало, так мало… искра любви, ласки, участия…

Дайте мне её и я оживу! я буду снова в состоянии работать!”

Но я знаю, что гордость запрещает мне показывать людям, как я страдаю… она и на курсах заставила меня замкнуться в себе… И люди всё равно не поймут, что мне надо… Так что некому мне этого дать…

23 декабря.

Получила билет на электризацию в Сальпетриер. Сиделка и служитель, которые её делают, без стеснения обирают больных, хотя на стене висит печатное объявление: “служащим принимать деньги и какие бы то ни было подарки от больных строго воспрещается”. По окончании сеанса сиделка становится у дверей, и серебряные и медные монеты так и сыплются в её передник. Никто не ускользает от этого обязательства, но меня, как студентки, она побаивается, хотя каждый раз, как я ухожу, провожает долгим яростным взглядом, потому что я из принципа – понятное дело – не стану давать взяток.

25 декабря.

Вот и Рождество. Два дня не будет лекций. Вчера вечером пошла немного пройтись по улицам. Нарочно выбрала ближайшую от нас, где живёт рабочее население – rue Monffetard. Узкая и длинная улица извивается точно коридор. Здесь в обычае праздновать канун Рождества – как у нас Пасху: в церквах служат messe de minuit {Полночная месса (франц.).}, в домах устраивают весёлые “reveillon” {Бдения (франц.).} и едят кровяную колбасу – по-здешнему – “boudins”.

Было десять часов вечера. Улица-коридор кишела народом, точно муравейник. Все лавки были открыты и ярко освещены; пение, шум, музыка, крик, смех… И так везде в эту ночь, на всех улицах Парижа.

Какая разница между этой пестрой, шумной, весёлой рождественской ночью – и нашей, в России! И мысль уносится далеко-далеко, и в воображении – бесконечные снежные равнины моей родины, среди которых затерялись столицы, города и деревни.

Как хороши эти деревни при лунном свете, как фантастичны леса зимою! <…>

Чудная, таинственная, мистическая северная ночь!

Сколько в ней поэзии, сколько странной грусти… хочется отрешиться от себя самой, хочется уйти, улететь куда-то, – и не знаешь куда… хочется уйти из этого мира, жить вне пространства, вне времени…

А здесь, здесь!..

Тоска ещё более сдавила сердце, когда среди крика и шума пробиралась я к себе в свою холодную, одинокую комнату. Что может быть прозаичнее встречи праздника в таком шуме и гвалте?..

Сегодня – как оделась – легла. Не вышла ни к завтраку, ни к обеду… Студенты-агрономы такие ограниченные малые, только и умеют говорить о своих репетициях да экзаменах. Так как я с ними не кокетничаю, то на меня они нуль внимания. Хозяйка опять пришла ко мне в комнату, утешает меня, как умеет. Добрая душа! Но помочь она мне вряд ли может. <…>

29 декабря. Встретилась сегодня с Бабишевой.

– А-а, Дьяконова, пойдёмте к нам! – и потащила к себе. <…>

Среди болтовни о всяких пустяках, о том, как она устроилась, как она начала ходить слушать лекции, в какие дни, – она вспомнила, что я хотела идти к доктору.

– Ну, что? как? где были?

– В Сальпетриере. <…>

– Ну, а что вам сказал врач?

Меня передернуло от внутренней боли.

Это так напомнило его приговор – сознание своего безвыходного положения. И я как можно короче ответила: “ничего… сказал, что мне вредно жить одной… велел делать растирания – тоже нельзя самой. Лекарства одни не помогут. Вот и всё”.

Я говорила спокойным и ровным тоном.

Бабишева очень близорука, и в буквальном смысле слова дальше собственного носа ничего не видит. Она не могла рассмотреть ни выражения моего лица, ни скрытой иронии, которая звучала в моём голосе.

Дочь её в это время возилась со спиртовой лампочкой, приготовляла кофе.

– Да? – сказала Бабишева своим обычным добродушным тоном. – Только как же вам это сделать-то? Здесь у вас никого нет. Ишь, какой! Лекарства одни не помогут, надо изменить условия жизни. А коли их нельзя изменить? Тогда постарайтесь так, чтобы одни лекарства помогли. Это вздор. Я никогда не поверю, чтобы обстановка могла так много значить. Ведь он вам и пилюли дал, и электрические ванны. Подумайте только! Э-лек-трические ванны. Покажите-ка мне его рецепт… М-м-м… н-да, верно! Так вот и принимайте-ка их, – берите ванны и растирания делайте – сами. Конечно, неудобно, – но что же делать? А что он про обстановку жизни вам говорит – вздор это, голубчик мой; раз изменить её невозможно, так и не думайте лучше об этом…

И Бабишева, удобно развалясь в кресле, свернула и закурила новую папиросу.

– Лялька, да что это ты сегодня с кофе долго возишься? или опять голова болит? опять вчера долго сидела? поди ляг, отдохни, а я уже сама тебе в комнату его принесу.

– Ах, оставьте, мама, право! – капризно возражала бледная Ляля.

– Мне это надоело. И голова не болит, и легла я не поздно, всё сама сделаю. Сидите, не беспокойтесь, я сейчас кончу и вам подам.

Мать с дочерью соперничала во взаимных услугах и нежности.

Они читают много хороших книг, говорят умно и либерально о любви к народу, к рабочим, ко всем несчастным, униженным, оскорблённым.

Перед ними был несчастный человек, и, однако, ни мать, ни дочь не предложили мне и сотой доли своих услуг, не дали мне ни лепты участия, симпатии, которые так существенно нужны мне.

И я ушла, отказавшись от кофе, ушла из этих меблированных комнат, где отношения матери и дочери создали почти домашнюю семейную атмосферу и придали им уютность. Я ушла в холод декабрьской ночи в свою ужасную одинокую комнату.

31 декабря.

Ещё несколько часов, и человечество встретит Новый Век.

Когда подумаешь, какое море печатной и писаной бумаги оставит по этому поводу девятнадцатый век своему преемнику, – перо падает из рук и не хочется писать. На всех углах земного шара люди ждут его, пишут, рассуждают, подводят итоги, пытаются заглянуть в тёмную даль не только “нового года”, как они привыкли это делать, но и “нового века”.

И есть отчего работать фантазии… Ведь ни один из предшествовавших веков не вступал в жизнь при такой интересной обстановке. Прогресс – эти сто лет – летел буквально на всех парах, и то, на что раньше требовались годы, десятки лет, в наш век делалось в месяцы и недели.

Никогда человеческий гений не работал с такою силою, не охватывал столько сторон жизни, не проникал так глубоко во все её изгибы. Кажется, что человечество вышло из детства, из бессознательного грубого состояния дикаря, и вступает в новый век юношей, при полном биении всех своих жизненных сил. Юноша не сознает вполне, что ему надо делать, но в его сознании нет уже той живости, дикости, зверских инстинктов, которые так сильны в детском возрасте. Он стыдится этих порывов, и в нём развивается совесть, просыпаются нравственные вопросы. Мы вступаем в двадцатый век с Толстым и Ибсеном,– пусть помнят наши потомки…

Через сто лет не только мы умрём, но и дети наши, которые рождаются теперь, на которых мы возлагаем столько надежд и упований.

Умрёт и моя племянница, о рождении которой недавно известила меня Валя и которую на пороге двадцатого века назвали Надеждой.

Не сказать ей слов “двадцать первый век”. А между тем, мы живём и не думаем о смерти, и каждый раз она является для нас неожиданностью. Смерть – это нечто чудовищное, страшное, но вечно новое, как любовь. Недаром людская фантазия так часто соединяет их вместе.

В любви творческая сила, потому что она создаёт будущее – детей…

Люди так часто изображают её аллегорическими фигурами, женщинами в разных позах. Я бы выбрала проще – нарисовала бы толпу детей. В них будущее человечества, которое создаёт жизнь. Почему не избрать ребенка эмблемой будущего? Жизнь – творчество, которое поддерживается надеждой…

И на пороге двадцатого века – мысли летят к родине.

Увижу ль, о друзья, народ не угнетённый

И рабство, падшее по манию царя,

И над отечеством свободы просвещённой

Взойдёт ли наконец прекрасная заря? {*}

{* Из стихотворения А. Пушкина “Деревня”.}

1901 год

20 января.

<…> Пойду опять туда, в Сальпетриер, к одиннадцати часам. <…>

Большая палата была вся выкрашена голубовато-серой краской; белые постели, высокие, выше чем у нас, с отдернутыми занавесками – были все заняты больными. У меня защемило сердце при виде этих несчастных женщин. Хорошенькие и некрасивые, молодые и старые – но все лишенные разума – они сидели, читали, вязали, тихо разговаривали, а некоторые просто лежали, неподвижно, тупо смотря в потолок.

Тихо и плавно двигаясь, точно неся осторожно на голове свой чёрный тюлевый чепчик с лентами, подошла ко мне надзирательница.

– Подождите немного, мсье Ленселе сейчас придёт.

Я села у стола и развернула газету. Вся обстановка и вид этих несчастных угнетающе действовали на меня, и я не смела поднять глаз от газеты. И когда я решилась, наконец, посмотреть – увидела, что надзирательница ходила с ним по палате.

Они медленно переходили от одной постели к другой; по мере того, как кончался обход и оба они приближались к столу у дверей, – обрывки фраз явственно долетали до меня.

На первой от дверей кровати лежала пожилая женщина, которая, едва увидела его, горько заплакала и стала на что-то жаловаться.

Я прислушивалась напрасно. Ничего нельзя было расслышать сквозь рыдания. Он что-то сказал ей; больная отрицательно покачала головой и расплакалась ещё больше.

Мне вспомнилось, как Бабишева поражалась грубостью здешних врачей в госпиталях, – и стало страшно: что, если он, выведенный из терпения этой бесконечной жалобой, – вдруг резко и грубо оборвет её.

Но нет… женщина всё рыдала, а он всё стоял перед ней, тихо и ласково говоря ей что-то. <…>

Наконец, больная успокоилась, подняла голову, вытерла слёзы. <…>

Он сказал несколько слов надзирательнице и подошёл к столу.

Надзирательница положила на стол целую кипу каких-то листочков, и он быстро начал подписывать их один за другим.

– Ну, теперь я к вашим услугам, – сказал он, подписав последний листок. – Пойдёмте за мной.

Мы вышли опять на тот же двор, где я встретила его в первый раз. Он пошёл было в ту же клинику Шарко, но скоро вернулся.

– Эта комната занята. Пойдёмте в другую. <…>

Он заглянул туда: – Здесь свободно. Войдите.

Кабинет – немного темноватый – был обставлен просто и уютно; топился камин, на нём мерно тикали чёрные часы. <…>

– Вы ходите сюда на электризацию? Не хотите ли я дам письмо в госпиталь Брока. Это гораздо ближе к вам, и удобнее ходить…

– Спасибо, мсье.

– Н-да… Вы всё в том же состоянии! Не занимаетесь, не ходите на лекции?

– Нет… Я совершенно не в состоянии работать… Я потеряла все свои умственные способности…

– Ну, это вздор, – с живостью перебил он меня тоном, не допускавшим возражения. – Вы просто находитесь в угнетённом настроении… Вам надо выйти из этого состояния.

– А так как я не могу, то… не надо жить…

– Я ожидал, что вы это скажете. Вы, славянская раса, слишком чувствительны, мистичны, скажу даже – иногда слишком экзальтированны. К чему думать о самоубийстве? Ведь вы вовсе не так безнадёжно больны. Вам надо справиться с собою – и только. Чтобы жить в этом мире, надо иметь цель. Какая ваша цель?

– Какая цель? – повторила я. И машинально, как заученный урок, проговорила: – Я поступила на юридический факультет, чтобы открыть женщине новую дорогу… чтобы потом добиваться её юридического уравнения с мужчиной… чтобы её допустили в адвокатуру…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю