Текст книги "Лавра"
Автор книги: Елена Чижова
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 27 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
Теперь я переходила к живым, которые разделялись легко: я назвала их "Гонимые" и "Гонители", соответственно. Здесь застопорилось. Значение граф, поименованных "Убитые" и "Убийцы", сомнения не вызывало. В первую группу переходили по факту расстрела, и то, что первая довольно часто пополнялась за счет второй, дела не меняло. Вторая группа парных показателей требовала уточнения. Додумывая на ходу, я вписала в "Гонимых" диссидентов и священников. С "Гонителями" – сложнее. В моей таблице они стояли напротив "Убийц", а значит, по табличному правилу, должны были обладать каким-то общим с ними признаком. Конечно, нынешних нужно было называть по-другому, но, вспомнив о преемственности поколений, о которой говорил Митя, я вывела слово большевики. Заполнив шапку, я получила первоначальную таблицу:
Прошлое Новые исторические условия
Убитые (У1) Гонимые (диссиденты и священники) – (Гдс)
Убийцы (У2) Гонители – большевики (Гб)
Я собралась прикинуть числовые значения, но тут же заметила ошибку. Согласно моей таблице, получалась следующая статистическая формула:
Н (народ) = У1+У2 = Гдс+Гб
Первый знак равенства был корректным, второй – нет. Сумма Гдс+Гб не равнялась Народу. Люди, поднимавшиеся мне навстречу по эскалатору, не были ни священниками, ни диссидентами. Однажды я объединила священников с пассажирами, но неосторожные слова мужа: "Если они и придут, то не к священникам, а за ними" – отрезвили меня. Всё вместе это означало, что формула не выводится напрямую. Здесь требовалось – я подумала, что это требуется от меня, сформулировать теорему, в которой, для корректного доказательства, я должна была ввести добавочный третий член в первоначальное выражение: Гдс+Гб, – так, чтобы новая сумма равнялась – Н.
Быстро, словно кто-то гнал руку, я писала, склоняясь над столом:
У1+У2 – все мертвые
Гдс+Гб – не все живые
Определяющий признак – все. Следовательно, для уравнения правой и левой частей необходимо к правой части добавить новое множество, обеспечивающее всеобщность. Оно состояло из остальных живых. Это множество было аморфным по определению – оно не обладало достаточным признаком того, чтобы быть отнесенным либо к группе Гдс, либо к группе Гб. Однако по правилу таблицы – от этого некуда деться, в формуле аморфного множества должно было присутствовать качественное разделение: в противном случае первый столбец таблицы не мог соответствовать второму. Поразмыслив, я поняла, что таблица увязывается единственным образом:
Вечность Прошлое Настоящее
Убитые (У1) Гонимые (Г1) + Н Г1
Н(народ)
Убийцы (У2) Гонители (Г2) + Н Г2
где Н Г1 – доля аморфного множества живущих, потенциально примыкающих к гонимым;
Н Г2 – доля аморфного множества живущих, потенциально примыкающих к гонителям.
Теперь общая формула выглядела так:
Н = У1+У2 = (Г1+Н Г1) + (Г2+Н Г2).
В таком виде она становилась корректной.
Оставалось сделать последний шаг – определить состав и, в случае особенной удачи и достаточности данных, найти числовые значения Н Г1 и Н Г2. Данных у меня не было.
Поразмыслив еще с полчаса, я смяла листок. На следующий день, вспоминая выкладки, я вдруг подумала о том, что если церковь не видит коренной разницы между убитыми и убийцами, она, должна, по логике, не признавать и разделения на гонимых и гонителей, иначе ее формула, по крайней мере применительно к СССР, никогда не будет доказана. Больше того, не признавая этого существенного разделения, они не замечают опасности, похожей на разверзающуюся пропасть: самим оказаться в той части аморфного множества, которое примыкает к гонителям. Здесь мне показалось, что я захожу слишком далеко.
В тот год пасхальная служба падала на начало апреля. Муж заговорил об этом заранее в связи с началом Великого поста. С какой-то особенной радостью, которой я удивлялась, он перечислял постные блюда, подаваемые в академической столовой. Теперь, возвращаясь с работы, он ежевечерне цитировал академическое меню, в которое обязательно входило рыбное. "Я действительно чувствую легкость в теле... Просто удивительно!" Всегда равнодушная к еде, я слушала вполуха, тем более что дома он и теперь ел без разбора – что подам.
Ближе к апрелю муж заговорил о том, что семьи священников, служащих в Академии, по традиции встречают Пасху в академическом храме. Семьи преподавателей тоже. На праздничную службу пускают по пригласительным билетам. Их надо предъявлять на подступах: все входы перегородят кордонами, в которых будут стоять специально привлеченные комсомольцы. Формально этих комсомольцев выставляют для того, чтобы следить за порядком: вылавливать пьяных хулиганов, которые, в своем атеистическом недомыслии, могут осквернить пасхальную службу. В действительности же вся эта болтовня о хулиганах – вранье. Все делается для того, чтобы не пускать в храмы молодежь. Церкви приходится с этим смиряться, поскольку территория, окружающая Лавру, формально принадлежит государству. Об этом муж говорил с горечью. В последнюю пятницу он принес два билета, на одном из которых значилась моя фамилия. Выкладывая их на стол, муж заметил, что многие хотели бы получить такой билетик, да немногие получают.
Пасхальная служба начинается ближе к полуночи, но гости, ищущие места поближе, заполняют храм заранее. Конечно, для нас, приглашенных особо, будут огорожены специальные места, но прийти надо пораньше, чтобы не попасть в сутолоку. По поводу того, как мне следует одеться, муж ничего не сказал. Обдумывая наряд, я старалась избежать крайностей. Мой выбор остановился на темно-синем нарядном платье, которое муж привез из Женевы. Платье было длинным – ниже колен, но довольно глубоко вырезанным. Голову я не повязала. Перед выходом из дома я показалась мужу, и он одобрил с энтузиазмом. "Ничего, что без платка?" – я спросила нерешительно. "Ерунда!" – он махнул рукой весело, мне показалось, как в прежние времена.
В этот час на площади перед Лаврой народу было мало. Узкие струйки людей, которых я теперь узнавала с одного взгляда, переходили от метро к главным воротам. В воротах я заметила группу парней с красными повязками на рукавах. Мы свернули направо: через сад короче. В узком переулке, ведущем к деревянному мостику, было безлюдно. Мы уже перешли мостик, когда один из парней, скучавших в оцеплении, отделился от своих и, заступив нам дорогу, попросил предъявить билеты. Улыбаясь простоватым, совсем деревенским лицом, он протягивал руку. Я потянулась к сумке и, уже открыв, взглянула на мужа. То, что я увидела, поразило меня. Прежде этого не бывало. Его лицо напряглось и стало страшным. Выступившая шейная жила дернулась в судороге, взгляд, остановившийся на комсомольце, загорелся ненавистью. "Изыди!" – я услышала низкий голос, тяжелый как камень. Парень отступил. Его протянутая рука упала, словно перебитая. "Простите, батюшка..." – он отступал к своим шаг за шагом. "Бог простит", – не удостоив взглядом, муж пошел вперед. Растерянная, я поспешила за ним и, уже почти нагнав, услышала смех, вспыхнувший за моей спиной. Не сбавляя шага, я обернулась. В кругу своих парень разводил руками, что-то объясняя. Поравнявшись, я пошла рядом с мужем. Его лицо оставалось чужим. Натянутая шейная жила дергалась и дергала щеку. Мы шли вперед, но отрывочные мысли, короткие и судорожные, бежали в моей голове. ...Чтобы Бог простил, комсомолец должен умереть... Они умеют только с мертвыми... Мертвого, его помянут с земли... Этот народ соединяется только под землею...
Пройдя по темному лаврскому саду, мы вышли к Академии. В сквере, разбитом у входа, было светлее. Над входными дверями горел уличный фонарь, под свет которого уже собирались ранние гости. Одним кивая, с другими здороваясь за руку, муж продвигался уверенно. Быстро оглядевшись, я подумала, что здесь прихожане другие. В их лицах сияла обычная праздничная радость, какая бывает на любом празднике. Казалось, все друг с другом знакомы: женщины обменивались поцелуями, некоторые мужчины целовались троекратно. Мы поднялись по лестнице и, пройдя длинным коридором, подошли к приоткрытой двери. "Тут можно оставить пальто и подождать, я – скоро", – муж оставил меня у входа. Помедлив, я вошла.
Просторная комната напоминала приемную. По стенам, увешанным тяжелыми портретами, стояли стулья и кресла. Женщины, девушки и дети сидели здесь и там. Взглянув на меня мимолетно, они вернулись к оживленной беседе. Я расстегнула пальто и присела. Разговор шел о куличах. Женщина средних лет, чей рассказ на секунду прервало мое появление, продолжала деловито и увлеченно. Она говорила о трудностях, с которыми столкнулась на этот раз: несвежие дрожжи, плохо поднималось, тесто не успело выходить. "Волнуешься каждый раз подойдет, не подойдет, тесто-то тяжелое, потом еще творог – комками, пока перетрешь..." В разговор вступили другие – каждая о своих куличах. Девушки, сидящие под присмотром матерей, время от времени поднимались и шли к высокому зеркалу, закрывавшему простенок. Оглядывая себя с головы до ног, они вполголоса обсуждали туалеты. На мой взгляд, обсуждать было нечего. Не по сезону шелковые платья, украшенные широкими воланами, годились разве что на сельский праздник. По очереди помогая друг другу, они подкалывали невидимками светлые кружевные косынки. Дети поменьше сидели смирно. Я медлила, как-то не решаясь снять пальто. "Вы – жена?..." – женщина постарше, укутанная в русскую шаль, назвала мужа по имени-отчеству. Я кивнула. "Раздевайтесь, раздевайтесь, здесь тепло, за нами скоро придут", – словно признавая меня своей, они все заговорили наперебой. Я вынула из мешочка туфли и, надев, медленно сняла пальто. Мое платье было простым и строгим – ни рюш, ни кружев. Вырез, глубоко открывавший шею, строго очерчивал ключицы. Широкие рукава, собранные на локтях, уходили к запястьям узкими лучами. Я видела, как они замолчали. Молчание длилось так долго, что я успела улыбнуться. "Мы и не знали, что у него – такая матушка..." – женщина, укутанная в шаль, снова вступила первой. И опять, как будто получив ее разрешение, они заговорили наперебой. Сцену прервал прислужник, явившийся с приглашением.
В наряженной женской толпе я шла тем же коридором, которым меня привел муж. Он обещал, но не пришел за мною, оставил меня. Как же это она...Спускаясь по лестнице, я почувствовала взгляд, остановившийся на моей щеке. Не решаясь оглядываться, я подняла руку и коснулась, словно сгоняя назойливое насекомое. Женщина в цветной шали, шедшая впереди, обернулась и кивнула мне ободряюще. Да, матушка, так она сказала. Я шла, и с каждым шагом его замысел становился все яснее. Он отправил меня вперед, к этим настоящим матушкам, чтобы я, соединившись с ними, хотя бы на время праздника стала одной из них. Из-за меня не допущенный к священству...Я вспомнила их дружеские кивки и его реверенду... Оставляя меня с ними, он полагался на меня.
Пройдя по лестнице, мы вошли в храм, от пола до потолка залитый сиянием. Пустая полоса, похожая на просеку, рассекала толпу пополам. По полосе, сопровождаемые прислужниками, как охраной, мы прошли вперед и остановились на сбереженном для нас пространстве. Звон далеких колоколов долетал словно бы из-за стен. Дальние голоса мужского хора пели едва слышно. Из алтаря выбежали прислужники, на бегу раскатывая красную дорожку – от самых царских врат. Они катили ее, покрывая просеку, по которой несколько минут назад прошли наряженные матушки. Украдкой я взглянула на запястье. Было без пяти двенадцать. Высокие окна налились темнотой. Там, за стенами Лавры, юные, как прислужники, стояли комсомольцы. Среди них был тот, которому одним ударом, наотмашь, было приказано: "Изыди!" Прислушиваясь к пению далекого крестного хода, не выходящего за оцепление, он уже не смеялся.
Теперь, оказавшись внутри храма, я огляделась осторожно. Мысль о том, что кто-то, кого я не вижу, наблюдает за мной, мешала сосредоточиться. Невидимый взгляд сошел со щеки и уперся в мой затылок. Я чувствовала холод, как будто к затылку было что-то приставлено. "Воскресение Твое, Христе Спасе, Ангели поют на небесех! И нас на земли сподо-оби чистым сердцем Тебе-е сла-ви-ти!" Стоящие вокруг меня тихо подпевали еще невидимому хору. Слова повторялись и повторялись, как будто не нарастая, но беспокойное движение уже началось. Створки дверей широко распахнулись, и сквозь них, теперь нарастая басовито, вступило торжественное песнопение, подхваченное во все голоса. Неловко вывернув голову, словно в этот миг моя голова жила отдельно от тела, я смотрела назад, уже зная, что высмотрю.
Никогда, ни разу в жизни мне больше не суждено было увидеть такого выхода. Они входили строгими мужскими парами. Юные прислужники, стоявшие в оцеплении вдоль красной ковровой просеки, напряженными спинами держали народ. Пары расходились в стороны, выстраиваясь двумя рядами. Он шел один, внутри, в двойном кольце оцепления. Тяжелые складки пурпурного пасхального бархата облачали его тело. С каждым его шагом тусклое сияние золотого шитья разгоралось ярче. Лицо, венчавшее праздничный саккос, было собранным и сосредоточенным. Это лицо жило отдельно от праздничного облачения. Глаза, смотревшие строго, излучали спокойствие. Ни тени опасного сияния не было в его молодых глазах. Тяжелая митра, венчавшая голову, плыла над кольцами оцепления. Он остановился, отвел от себя посох и передал в сторону, не оглядываясь. Иподиакон склонился сбоку. Принимая посох, он прикоснулся к руке владыки Николая почтительным поцелуем. В этом поцелуе не было и следа обыденной мимолетности. Владыка поднял руки, благословляя. Предстоятель и священнослужители возгласили: "Христос Воскресе из мертвых, смертию смерть поправ..." – и два слаженных хора, неведомо откуда слетевших на клирос, освобожденно и счастливо разрешились впервые: "...и сущим во гробех живот даровав!" Повернувшись к храму, владыка Николай возгласил: "Христос Воскресе!" – троекратно. Троекратно же, на каждый возглас, поднималось в ответ: "Воистину воскресе!"
Неотрывно я смотрела в лицо владыки, и взгляд мой дрожал радостным умилением. Необозримое счастье, золотистое и красноватое, заливало мою душу. Все праздные мысли о видимом и невидимом сходили с глаз, как туман, рассеянный под солнцем. То, что виделось в отсветах, становилось земным воплощением невидимого. Ради этого, почти что ангельского, воплощения стоило, разведя в равновесии руки, сделать шаг из утлой лодчонки и встать на крепкую пристань рядом с мужем. Я повернулась и отыскала глазами: в последнем ряду правого хора он стоял, шевеля губами в лад, и лицо его розовело общей, явленной радостью.
Служба была долгой. Постепенно, час от часу, она шла своим чередом. С каждой минутой мне становилось все труднее. Будь я одна, я давно ушла бы домой, привычно пробравшись по стенке, тем более что толпа, до отказа заполнившая храм задолго до начала, теперь постепенно редела. На мой, почти посторонний и нетерпеливый взгляд, все, происходившее в алтаре и на клиросе, теперь казалось однообразным. С трудом превозмогая себя, я думала о том, что больше всего на свете мне хочется сесть: ноги ныли. Украдкой я оглядела матушек, стоявших рядом, и изумилась. Не зная усталости, они стояли смирно, как в первый час службы.
Перед моими усталыми глазами все двигалось и развивалось незаметно. Не было коротких взглядов, которыми владыка Николай должен был бы руководить и направлять. Казалось, он не давал никаких распоряжений. Все, служащие рядом с ним, знали свое место и свои роли. В нужный миг поднимались благословляющие свечи, в нужный миг склонялись к его руке почтительные губы. Собранность взгляда, так поразившая меня сразу – при самом его появлении, не покидала владыку. Казалось, он смотрел выше наших голов, но мне не могло бы прийти и в голову, что он смотрит мимо предстоявших. Узкие глаза, казавшиеся еще Нже из-за полных широковатых щек, смотрели пристально. Борода, тронутая проседью, делала его старше своих лет. Никто, увидевши его впервые, не назвал бы его тридцатилетним. Что-то врожденное было в этом лице, то, что заставило мой измученный бессонницей мозг вспомнить слово – иерархия.
К четырем часам ночи служба начала спадать. Тише пели хоры, медленнее ступало духовенство. Я чувствовала себя обессиленной. Мое тело отказывалось служить мне. К пяти часам утра все наконец завершилось. Женщина в цветной шали, та самая, которая пыталась ободрить меня, снова обернулась и, найдя меня глазами, подошла вплотную: "Теперь все идут в трапезную", – она вознамерилась доиграть свою роль до конца. Муж подошел неприметно и теперь стоял рядом с нами. "Христос воскресе, матушка!" – он расцеловался с нею троекратно. Все потянулись друг к другу с поцелуями. "Нам тоже надо туда?" – я спросила тихо, неопределенно кивнув куда-то в сторону. "Да, обязательно, это недолго, иначе владыка обидится". Я видела, ему очень хочется пойти. Судя по основательно поредевшей толпе – люди стояли полупрозрачным строем, и взгляд легко обходил отдельные фигуры, добегая до края, – здесь оставались самые стойкие. Муж сказал: "Все идут в трапезную", значит, все оставшиеся – приглашенные. Я уже приготовилась выйти за мужем, но замерла: Митины глаза встретились с моими, и, словно пойманная с поличным, я едва не вскрикнула. Его лицо было бледным от усталости. Слабый, потухающий взгляд бессильно скользнул по мне, не упираясь. В этот миг я не знала, чему удивляться больше: его присутствию среди приглашенных или тому, что он достоял. Мысль о том, что он готовится пойти в трапезную, неприятно поразила меня. Среди розовых лиц, объединенных общей, явленной радостью, он был и оставался чужим. Ненавистник, сегодня он не должен стоять и радоваться со всеми. Я встрепенулась, сказать мужу, но Митины пальцы потянулись к губам тихим, просящим жестом. Навстречу мне его губы шевельнулись беззвучно: я не расслышала слов, словно снова он говорил со мной в позорном и незабываемом сне. Влажная сонная волна поднялась, отдаваясь короткой болью. Боль, похожая на жалость, опустила мои ресницы, а когда она схлынула, бледное лицо исчезло: Митя отступил за колонну. Судя по всему, муж не заметил. Вслед за ним я вышла из храма. Смолчав, я больше не думала о Мите. Мысль о том, что сейчас я снова увижу владыку Николая, как-то по– особенному тронула меня.
Студенты под присмотром воспитателей разговлялись в большой столовой. Пасхальная трапеза для духовенства была накрыта в особой комнате, близкой к покоям ректора. Соединившись со своими домочадцами, священники двинулись туда. Встречая знакомых, многие то и дело останавливались и христосовались троекратно. Друг друга они величали батюшками. Молодые священники шли, подхватив под ручку своих невзрачных жен. Входя в комнату, все рассаживались, на мой взгляд, произвольно. Место во главе длинного стола оставалось пустым.
Праздничная радость снова разлилась по лицам, но здесь, в трапезной, она была другой. Эта радость, которую, про себя, я снова назвала обыденной, теперь, после знакомства с матушками, раздражала меня. Между тем батюшки откупоривали бутылки, их жены накладывали закуску, однако к еде никто не приступал. Все сидели над полными тарелками, дожидаясь. Я обратила внимание детей здесь не было. Может быть, их увезли домой, а может, повели к студентам – в общую трапезную. Шум, похожий на ветер, прошел над столами. По знаку седобородого священника, сидевшего рядом с оставленным местом, все поднялись на молитву. "Ректор со студентами, подойдет позже", – муж шепнул мне, когда сели снова. Я смотрела на свою полную тарелку. После долгой ночной службы, измучившей меня, я не могла и думать о пище.
Веселое движение послышалось за дверями, и, широко распахнув створки, вошел владыка ректор, приветствуя собравшихся. Молодым шагом он прошел к оставленному месту. Небольшая стайка свиты, вошедшей вместе с ним, рассеялась незаметно. Он поднял налитый бокал и голосом, не похожим на тот, которым возглашал в храме, произнес первый тост. Этот его голос был веселым и обыденным. Щеки, раздавшиеся в улыбке, еще больше сужали глаза. Владыка выпил вина и отставил бокал. "Пожалуйста, угощайтесь", – широким жестом он просил откушать. На своем, оставленном для него месте он сидел как глава семьи. По его монашеской жизни для него они были домочадцами. Я видела: ему хочется общей радости. Нетерпеливо прикусывая полную нижнюю губу и оглаживая бороду, он обращался то к одному, то к другому. Вопросы, повисавшие в воздухе, были простыми – это были вопросы по ним. Он интересовался общими знакомыми, служившими Пасху в других храмах. Тот, к кому он в свой черед обращался, отвечал односложно и скованно. "Кушайте, кушайте, угощайтесь!" – старательно держась роли, он не сдавался. Словно набравши воды в рот, они сидели, почти не прикасаясь. Их матушки, опустив глаза, пережидали бессловесно. Все было тихо, словно его веселое появление разрушило их радость. Я видела, как почва, на которой он храбро и крепко стоял в пасхальном храме, здесь, в этой комнате, полной зависимого почтения, уходила из-под его ног. Я подумала: здесь он похож на меня, когда я стою в лодчонке, которая ходит под ногами. Там, в храме, он смотрел выше голов, но видел всех и каждого, как видит свой народ первосвященник; здесь, переводя взгляд с одного на другого, он не встречал ничьих глаз. В своей особенной и скованной почтительности их глаза уходили от него, избегали, чурались. Поняв, я нашла его взгляд, и, найдя, усмехнулась. В этом взгляде угадывалось что-то более глубокое, чем желание семейного спокойствия. Оно поднималось, как на свежих дрожжах. "Будь он тестом, – я вдруг представила и снова усмехнулась, на этот раз от нелепости сравнения, за него не пришлось бы переживать". Никто не видел моей усмешки, никто не мог видеть, а если бы и увидел, никто из них не посмел бы ее понять. Владыка понял. Его глаза, расслабленные желанием общего праздника, снова собрались. В этот миг, неуловимый для остальных, я подумала: мы, я и он, одного поля ягоды...
"Вы ведь сегодня впервые здесь?" – через стол он обратился ко мне вслух, назвав по имени-отчеству. По особенной тишине, мгновенно повисшей над столом, я поняла, что этот прямой вопрос – дело неслыханное. Глаза матушек остановились на мне так, словно ответ, если бы таковой последовал, ожидался от кого-то заведомо бессловесного. "Да, владыко", – я отвечала легко и почтительно, не отводя глаз. Я видела, ему пришлась по душе моя почтительная, но совсем не обыденная легкость. "А раньше, прежде..?" Матушки не успели перевести дух. Теперь уже сам вопрос, само предположение о том, что я впервые в этих стенах, прозвучало чудовищно. Те, кто приходил впервые, сюда не должны были проникнуть. Ко времени их общей трапезы, обособленной от мира крепкими стенами Лавры, все, приходящие впервые, оставались за дальним кругом комсомольского оцепления. Я, пришедшая извне, расширяла круг, а значит, обращаясь ко мне, владыка выходил за рамки семьи, потому что, придя извне, я пришла из народа. Это означало, что, побыв в соблазнительной роли отца, он – в моем присутствии – снова становился первосвященником. "...Бывали на пасхальной службе?.. " Все, о чем я подумала, промелькнуло так быстро, что он не успел закончить вопрос. Я вдохнула радостно, собираясь сказать правду, но в этот миг сильная и нежданная боль пронзила меня. Под столом, размахнувшись коротко, муж ударил меня ногой по ноге. "Замолчи", – он сказал сквозь зубы, не двинув губами. Как-то не совладав с собою, я растерялась от неожиданности и взглянула: его губы застыли напряженно, но щека конвульсивно дергалась, как будто я, к которой ректор обратился с вопросом, была вызвана к ним за стол из того оцепления. Господи, так оно и было. Прислушиваясь к ноющей ноге, я поняла, что мой правдивый ответ будет означать одно: я, действительно, не из семьи; я пришла оттуда. У меня не было времени. "Нет, владыко, на пасхальной службе я не впервые". Моя открытая ложь помутила мои глаза.
Где-то далеко, за пеленой моего стыда, в тумане, не знающем солнца, владыка подымался с места, отставляя в сторону прибор. Все потянулись следом встать. "Сидите, я – к студентам, у них сегодня веселее", – его голос становился отчужденным. Он вышел вон, ни на кого не взглянув. После его ухода веселья так и не наступило. Посидев недолго, для приличия, пары начали подыматься. Выходя из комнаты вслед за мужем, я думала о том, что владыка попросту сбежал. В предутренний час я не находила сил сосредоточиться. Муж хотел, чтобы в среде его товарищей я стала своей. Случись так, и у него появилась бы новая иллюзия единения: как в случае с реверендой. Теперь я начинала понимать: решительно он желал идти своим, петлистым путем, но эта петля захватывала и меня. Я прикинула еще раз – нет, для этих батюшек и матушек я не могла и не хотела становиться своей. "Неужели, если я откажусь, мне придется уйти к комсомольцам?" В мозгу медленно плыла усталость. Бессвязные слова, похожие на отрывистые впечатления, мелькали во мне, не сопрягаясь: о духе, которым я про себя называла владыку, о теле – состоявшем из множества мужских и женских тел, которому я, прислушиваясь к ноющей боли в ноге, вовсе отказывала в духе. Какое-то новое разделение, не учтенное в моей скороспелой формуле, медленно поднималось на поверхность. Мне казалось, я вижу неясные контуры, очерченные новыми словами. Я вспоминала Митин палец, коснувшийся губ, мою короткую боль, похожую на жалость, триумфальный выход владыки – его пасхально багровеющее облачение, и думала о том, что на этом общем празднике они – дух и тело – вряд ли сумеют примириться.
ТЕЛО И КРОВЬ
На пасхальные каникулы муж, в составе академической делегации, возглавляемой владыкой Николаем, отправился в Польшу. По замыслу принимающей стороны, гости должны были принять участие в совместных консультациях, а в свободное время объездить несколько католических монастырей.
С вечера, предоставленная сама себе, я привычно раскладывала книги и старательно вчитывалась в написанное, но строки бежали мимо. Час за часом я не оставляла попыток, но буквы не желали складываться в слова. Из-за черных знаков, рябивших мелкой зыбью, всплывала то рука, восходящая к губам покорным, просительным жестом, то, словно отгоняя, поднимались собранные глаза владыки. Странное слово – иерархия, приходящее на мой измученный бессонницей ум, не давало покоя. К утру, сломленная усталостью, я добиралась до подушки и засыпала без снов.
Пасхальные каникулы подошли к концу, и, в продолжение следующих недель, я сама заводила речь о владыке. Задернув клетчатые шторы и разлив чай, я, как мне казалось хитро, наводила разговор. Я расспрашивала о том, чем закончилась история с беззаконно отъеденной просфоркой (выяснилось, что тогда маленькому Володе здорово досталось от отца Василия), или просила рассказать подробнее, каково это было, когда его обнаружили в ризнице спящим. Давние, неправдоподобные, почти апокрифические истории, которые муж пересказывал мне с новыми подробностями и неизменным умилением, вызывали жгучий интерес, который, время от времени отпуская незначащие замечания, я тщательно скрывала. Раз за разом я возвращала память мужа к прежним временам, так что однажды, видимо усомнившись в том, что я в полной мере понимаю суть давнего прегрешения владыки, нарушившего просфорку, муж объяснил мне: частицы, вынутые из просфорок, – каждая за свое имя – опускают в Чашу и объединяют их таким образом с Телом и Кровью Христовой. Из этой Чаши всех и причащают. "Женщины не видят главного. Частицы вынимают в алтаре, куда вашей сестре ход закрыт", – он произнес с удовольствием. "Ну, что ж, – скрывая плеснувшее через край раздражение, я отшутилась, – значит, вашей сестре придется догадываться по косвенным признакам". Муж не поддержал шутки и вернулся к детским историям.
"Да не было ничего особенного, они уже привыкли. Володя, вообще, прислуживал неохотно, то одно, то другое. C дисциплиной у него всегда были нелады", – муж отвечал на мои вопросы, кажется, уже удивляясь их настойчивости. Тут меня дернул черт, и я спросила: почему он принял постриг? В моем вопросе крылось двойное дно: я хотела знать, почему, отворачиваясь от мира, он не сумел отвернуться окончательно? Кто как не он, идущий вперед по красной ковровой просеке, он – средоточие пасхальных сияющих глаз, мог и должен был отвернуться от видимого – несовершенного и грешного – мира, но этот мир не отпускал его, притягивал семейным академическим кругом. Я не сказала вслух, но про себя решила, что его монашество не совсем невидимое – из видимого он оставил себе карьеру и академическую семью. В каком-то смысле, об этом я с тайной надеждой сказала мужу, отец Петр, обремененный семьей, ведет более монашескую жизнь.
Муж решительно отмел сравнение с Петром, но своего ответа не дал. Подумав, он предположил, что, кроме всего прочего, монашество было важным условием карьеры. Теперь, в его необдуманной интерпретации, владыка ректор выходил почти заурядным честолюбцем. "Карьеру можно сделать и в другом..." – я вспомнила об институтском ректоре, начинавшем в обкоме. "Его отец из репрессированных", – муж произнес неохотно, словно это признание могло умалить в моих глазах чистоту сыновнего выбора. "Отец умер?" – я спросила сразу, потому что теперь я спрашивала о главном. Он кивнул. "Значит, каждый раз во время великой ектении, когда молятся о властях?.. " – "Это – не наше дело. Наше царствие не от мира сего. Церковь не выступает против власти Кесаря", словно забыв свои же слова о том, что церковь ничего не отпустила, муж отказывался обсуждать. "Или боится выступить?.." – я парировала глупо и запальчиво, но он уже вышел из комнаты. Нет, так не может: я представила себе руку владыки, поднимающуюся ко лбу безгрешным, ангельским жестом – за всех. С этим я не могла смириться. Не смирившись, я замыслила поймать за руку.
Случай представился скоро. По долгу службы муж занимался расшифровкой кассет с речами владыки – одновременно он переводил их на английский. Позже из этих переводов составлялись документы для Всемирного Совета Церквей. Обычно муж работал с кассетами по ночам: выкладывал на стол портативную машинку, включал диктофон, надевал наушники. Пленка крутилась беззвучно. По утрам на столе лежали листы готового английского текста. Иногда я заглядывала из любопытства: перевод речей казался мне замечательным. Я не видела оригинала, я могла судить лишь по переводу, однако и в переводе, на мой взгляд, чистом и безупречном, что-то удивляло меня. В нем уживались, как-то противореча друг другу, легко узнаваемые библейские фразы и жесткие обороты речи, которые про себя я называла политическими. Просмотрев, я откладывала. Однажды диктофон дал сбой: сам по себе он переключился с "off" на "on". Мы сидели в гостиной: я смотрела телевизор, муж печатал. Ясный и громкий голос неожиданно прорвался наружу – несвязный обрывок речи, проговоренный вслух. Этот обрывок был коротким, в несколько слов. По отрывочным словам – очень быстро муж переключил назад – я не сумела понять целое, но что-то более важное, более полное, чем смысл, приковало мой слух. Это была странная, невыразимая интонация – какой-то плачущий отзвук, не имеющий отношения к безупречно переведенным листам. На следующий день муж снова уехал в командировку. В этот раз он уезжал без владыки. Группу, состоявшую из преподавателей и священников, пригласили в Израиль – на какие-то торжества. Довольно туманно муж прокомментировал: "Едем к истокам", и мимоходом, собирая его чемодан, я представила себе эти истоки в виде ручьев, отдававших красноватым.