Текст книги "Братья с тобой"
Автор книги: Елена Серебровская
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 19 страниц)
Глава 10. Топливо
Ей приснились прохладные воды реки и тугие резиновые кувшинки, качавшиеся на волнах, и острые прямые камыши, стоявшие по колено в воде. Не понимала она, что́ это – раздольная Волга или Сейм у игрушечного городка Рыльска, или капризный Псел, петляющий по широким лугам, или Западная Двина в районе Велижа, тихая, гладкая, с белой семьею берез на обрывистом берегу.
Приснились прохладные воды реки, родной реки, и разгоряченное усталое тело отдохнуло, позабыв о пятидесятиградусной жаре, позабыв о войне. Ей не снилась война, ей снились прохладные воды родной реки, а какой – она и сама не могла догадаться.
За открытым окном громко кричала верблюдица, вытянув шею, словно гусыня. Это Марта Сергеевна купила вики у туркмена, и он привел во двор уродливое животное. Туго увязанная веревками вика свисала по бокам с горба верблюдицы, как два огромных серо-зеленых пряника.
Маша вскочила, умылась, налила в блюдечко немного хлопкового масла и, помакав в него хлеб, съела свой завтрак. Чаю не было.
– Маша, больше у нас ни палки нет, не на чем вскипятить чай и подогреть суп, – сказала обиженно Екатерина Митрофановна. Не ей же, в самом деле, добывать топливо.
– И даже пыли угольной нет?
– Что вы! Давно нет ни пылинки. Я всё вылизала.
Маша вспомнила, как получила зимой ордер и пошла на угольный склад. Уголь пришлось выбирать руками, чтобы набрать хоть каких-нибудь кусочков. Кругом чернели холмики угольной пыли, давно перещупанной другими. Маша вертелась там несколько часов, вся перемазалась, стала похожей на негритянку. И вот теперь даже пыли не осталось.
Электричество в их квартале отключено вот уже месяц. Не хватает энергии на более важные нужды, на производство. Значит, электроплитка не поможет. Тут не поможет. А в центре?
Голь на выдумки хитра, говорили прежде. Эта пословица о ней, о Маше. Это она голь.
– Марта дала вчера две ножки от сломанного стола, на них я кашу сварила, – не унимается Екатерина Митрофановна. – Больше, сказала, нечего жечь. Ни полена. Надо что-то придумывать.
– Я была на складе. Ордера выдали, а дров нет. Нам полагается пятьдесят килограммов дров. Говорят, будут в конце месяца.
– Что же мы, без горячей пищи будем весь месяц?
Маша берет чистое пустое ведро, кладет в него электрическую плитку с проводом, кулек с пшеном, маленький кочан капусты, соль в спичечном коробке, ножик и ложку. Всё это покрывает старой газетой – от любопытных глаз. Берет свой портфель, набитый конспектами и книгами, и отправляется на работу.
Жестоко печет туркменское солнце! Мокрые от пота люди молча обгоняют друг друга, чтоб скорей добраться до тени, – там на секунду становится легче. На лысом глиняном косогоре над арыком стоит высокое стройное дерево айлантус. Возле него заросли маленьких айлантусов со стрельчатыми лапами листьев. У его подножия тень, хоть на один метр тень, спасающая от солнца.
Выходя из дому, Маша видит вдали перед собою айлантус и всегда торопится зайти под его зеленую резную крышу. Глядя на него, она с болью вспоминает о родных русских березках.
По пути в институт она забегает в редакцию газеты к сторожихе и просит разрешить ей поставить на время ведро. Та разрешает. Хорошая женщина, у нее не пропадет ничего.
Из института Маша возвращается днем. Заходит в редакцию, берет свое ведерко. Она знает, куда ей идти. Сейчас всюду тесно, все сгрудились, уплотнились, – ей надо пройти в отдел писем. Там всегда лишь одна сотрудница, она относится к Маше очень хорошо, даже восторженно, – всё время восхищается ее энергией. И там есть штепсель.
И вот под столом – электрическая плитка, на ней ведро с водой. Закипело – бросим туда промытое пшено, капусту. Варится кулеш, и никому не мешает. В каждом положении можно выход найти.
Маша сходила в литературный отдел, отнесла свою статью о спектакле «Русские люди». Очень трудно писать статьи, особенно отзывы о спектаклях. Но Машу учили это делать еще в детстве, еще в милом сердцу ленинградском ТЮЗе. Было ли всё это или только приснилось? Было ли детство с яркими, живыми спектаклями в театре, специально для ребят учрежденном впервые в мире?
Детство, видимо, было, потому что рецензию приняли и обещали напечатать. И кулеш сварился. Маша очень волновалась, когда в комнату перед самым ее уходом вошел ответственный секретарь редакции. Он потянул носом и недовольно спросил:
– Что это вы кухню тут развели?
Но кулеш был уже готов. Маша выдернула штепсель, засуетилась:
– Сейчас всё ликвидируем, в минуту!
Он ей никогда не нравился, – чересчур у него глаза симметричные, одинаковые. У всех людей обычно в лице есть что-нибудь асимметричное, правая сторона лица чем-нибудь отличается от левой, а у этого всё неприятно-симметрично. Деревянный какой-то. Бесчувственный. Разве он что-нибудь поймет?
На этот раз дорога с работы домой – гораздо длиннее, чем из дому на работу. Маша через каждые сто шагов останавливается. Вот наступила на арбузную корку, поскользнулась и чуть не пролила кулеш. Платье прилипло к спине. Белые дувалы кажутся раскаленными, в воздухе стоит горячая пыль. А еще считают, что тут в сентябре не жарко! Когда же покажется знакомый айлантус?
Он издали машет ей зелеными руками. Пусть он не похож на березу, пусть он не совсем родной, но он ее жалеет, он дает ей тень. Что он может ей дать еще? В нем, окруженном молодыми деревцами, тоже есть что-то материнское, и он сочувствует, наверно, ей, русской женщине, эвакуированной «в глубокий тыл»…
Маша останавливается, не дойдя до айлантуса. Перед глазами ходят круги. Внезапно ей начинает казаться, что жара спала, стало прохладней. Она проводит рукой по раскаленному лбу и чувствует, что и руки и ноги отказываются ей служить. У нее температура. Оттого и жара кажется меньше. Заболела, надо же. И ведь крепкая, ни разу еще за войну не болела. И когда собака укусила – рана зажила очень быстро. А сейчас что-то непонятное.
Драгоценное ведерко с кулешем тянет руку, но выпасть оно не может. Его надо принести детям, и она принесет.
Айлантус протягивает к ней ветки, и тень приближается. Женщина идет дальше, а тень плывет над нею, спасая от недоброго солнца. Вот и дом. На дорожке в саду сидят дети и разбивают камнем персиковую косточку. Зернышко горьковатое, но всё-таки его можно съесть.
И вот в мисках – душистый густой кулеш, и ложки стучат, и дети благодарно смотрят на мамины руки. Но она и есть не хочет сегодня. Легла и спит, а может и не спит, но только вся красная какая-то.
– Ты больная? Ты отдохни, мамочка, мы во дворе поиграем, – говорит Зоя и на цыпочках выводит из комнаты Аню.
Маша спит и не спит, пьет какое-то лекарство, принесенное Екатериной Митрофановной, ночью прислушивается к ровному дыханию детей, спящих рядом. И опять ей снятся прохладные воды реки, и никакой войны нет, а она с детьми – в деревне на даче. А дом стоит, весь в белых березах, и в комнате березка, и свежая трава на полу. «Сегодня праздник», – говорит хозяйка и показывает на сахарные стволы тонких березок.
– Я вам врача вызову, не вставайте, – говорит Екатерина Митрофановна, возникая откуда-то перед кроватью. – Пойду вызову врача, а потом выкуплю хлеб.
Маша покорно лежит в постели. Раз она заболела, значит можно лежать. Очень просто.
Раскрытое окно внезапно захлопывается с треском. Пыль и песок летят на неприбранный стол, в ведерко с остатками кулеша.
– Дети, закройте окна, буря начинается! Иранец.
Зоя вбегает со двора, закрывает окна и двери. Девочки тихо садятся на полу у постели матери. А за окном уже трещит и грохочет, ломаются сухие ветки, звенит песок о стекло, в сарае мычит корова. Кажется, будто всё перевернулось там, всё рушится. Небо стало темным-темным.
– Наверно, дождь будет, иранец налетел, – говорит Маша и приподнимается на локте, вглядываясь в окно. – Веток наломает, будет нам топливо!
– Да, будет, как же! Соседские девчонки раньше нас все ветки соберут. Пойти мне за ветками?
Зоя серьезно смотрит на мать. Но разве мать ее пустит сейчас! Ее же ветром сдует, как листик, и швырнет куда-нибудь.
– Сиди ты дома! – тревожно говорит Маша. Она уже решила, что делать.
Ливень с шумом ударяет в окно, стучит по глиняной крыше, и через миг на потолке в углу повисает большая длинная капля. Деревья в хозяйском садике испуганно воют, горбятся, пригибаясь к земле. Сломанные ветки ветер прибивает к глиняному дувалу, как волна к берегу.
– Сидите тихо, я сейчас вернусь, только веточек соберу.
Маша выходит в ситцевом синем халатике, босиком, как лежала, – всё равно промокнет до нитки, к чему и кутаться зря! В секунду дождь облизывает ее всю, и халатик плотно прилипает к телу. Она собирает в охапку сломанные ветки, быстро вносит их в комнату и бежит опять.
Вот она за калиткой. На улице пусто, – кто ж осмелится выйти в этот немыслимый тропический ливень?
Знакомый айлантус качается во все стороны, словно торопит ее подойти.
«А ведь и возле тебя, наверно, ветки лежат!» – Она хочет идти быстро, но ливень подсекает ей ноги, толкает в грудь и всячески спешит ей напомнить, что она – обыкновенная худенькая женщина, и к тому же у нее температура. Она идет сквозь ливень с великим трудом, – льет так, что трудно набрать воздух в легкие, не вдохнув воды. Айлантус видит, как ей трудно, он пытается двинуться к ней навстречу, но корни его увязли в глине, и ему не сделать ни шага. Обломанные ветки лежат перед ним, что может он дать ей еще?
Набрать, поскорее набрать веток и отнести домой. Как раз до двадцатого хватит, а там привезут саксаул. Хватит, и дети будут иметь горячий обед, а утром – горячий чай. Ничего, что дождь мешает и дерется, ничего, она наберет веток, ведь больше некому этого сделать. Был бы рядом Костя – помог. Но он далеко…
Айлантус качается под потоками воды. Тонкий высокий ствол, увенчанный купами стрельчатых листьев, клонится то вправо, то влево. Словно дерево что-то задумало, но никак не может решиться. И вдруг что-то щелкает, светло-серый ствол мгновенно надламывается, и дерево падает к ногам изумленной женщины. Теперь айлантус лежит перед ней успокоенный, словно хочет сказать: «Я отдал тебе всё, что мог, – бери».
Она смотрит со страхом на дерево, дружески выручавшее ее в невыносимую жару. Вот и всё. Остались только его дети – заросли молодых айлантусов, которые шумят, негодуют, но не боятся ливня: их много, и их не так-то легко сломить.
Маша нагибается к сломанному стволу. Белая легкая древесина как будто светится. Женщина обеими руками крепко обнимает серый ствол айлантуса и медленно движется с ним к дому, – дерево тянется за ней по земле, листья хлопают по лужам, ветки пружинят и колотятся о булыжники мостовой.
Дождь присмирел, увидя, что он натворил. Дети испуганно смотрят из окна: их больная худенькая мать волочит за собой дерево, громадное зеленое лохматое дерево. Она то и дело останавливается. Потом раскрыла ворота, втащила дерево, заперла ворота, подтянула добычу к самым дверям и тихо вошла в комнату, оставляя за собой мокрые следы. Переоделась в сухое, обвязала мокрую голову косынкой и снова упала в постель.
– Какое большое дерево! – Зоя восторженно глядит на мать. – Ты у нас просто великанша, деревья приносишь.
Маша улыбается. Она очень рада. Если б не выскочила в самый ливень, дерево взял бы кто-то другой. Кто много спит, тот остается без рыбы, говорит пословица.
Сейчас она согреется под одеялом. Хуже не будет, ведь она и так уже больная.
Екатерина Митрофановна пришла часа через три, – сначала она пережидала дождь, потом приглашала врача, потом стояла за хлебом. Пришла одновременно с врачом. Тот определил: малярия. Дал акрихин. Выписал бюллетень, вымыл руки и ушел, – бабушка проводила его до калитки.
Вернувшись, она сразу же подошла к Маше:
– Какое дерево огромное; замечательное топливо! Ну, теперь будем с обедом. Кто его сюда приволок?
Маша и сама очень довольна. Увидел бы Севка – похвалил. Увидел бы Володька… Нет, нет, ни за что не поверю! Так, без разбору, словно дрова в печку, таких молодых, даровитых… В пасть Молоху. Гибнут прекрасные юноши. Могут погибнуть и ее братья. Трудно поверить. Севу же могли послать в тыл врага, – мама писала, что он намекал ей об особом доверии. Володя мог спастись на обломке баржи, – никто ведь не знает точно, сосчитали только спасенных на канонерке и на буксире. Может, его прибило куда-нибудь к рыбакам. К нашим, конечно. А если к немцам? Берега у Ладоги протяженные, часть их сейчас под немцем. Что же с ним? Только бы выжил, – он сообразил бы, как вести себя, чтобы принести пользу родине, в каком бы положении ни очутился.
Эх, что там наши тыловые «подвиги» перед подвигами наших братанов на фронте!
Глава 11. Черноглазые друзья
– Наша задача – прежде всего растить национальные кадры, – любил говорить заместитель директора института Иван Степаныч. Сам директор был туркмен, преподаватель туркменской литературы. Он тоже так думал, но высказывал эту мысль очень редко, чтобы кому-нибудь не показалось, что он думает только об интересах туркмен.
В институте учились и русские и туркмены. Учили главным образом русские. Как учить русских, было ясно вполне. Но как учить туркмен, если не каждый из них хорошо владеет русским языком? Туркменский педагоги знали немного, только разговорный. А дело не ждет, учить надо уже сегодня, сейчас.
Студенты приезжали из городов и аулов. В сельских школах они получали обычно очень поверхностные представления о русской литературе и истории. И на этом фундаменте надо было строить всё здание. Среди заочников Маше попадались юноши, не имевшие даже беглого представления об истории России. Правда, все они знали, что самое главное произошло в 1917 году, что всё начинается с революции – Великой Октябрьской социалистической революции. Но разве этого достаточно для будущего школьного учителя?
Туркменских девушек в институте было мало. Многие родители еще мешали дочкам продолжать учение после школы. Зачем? Замуж и так пойдут, грамотные, не то что их матери. Советская власть в Туркмении рассуждала иначе. Она помогала женской молодежи на практике пользоваться равноправием.
Советская власть в образе замдиректора института, депутата районного Совета Ивана Степановича вызвала Машу Лозу и поручила ей поехать в областной центр – Мары. Там работали курсы подготовки в вуз для девушек. И уже не первый год случалось так, что к лету многие разбегались, ехать в Ашхабад было почти некому.
– Поезжайте в командировку по набору студентов, Мария Борисовна, – сказал Иван Степанович. – Пойдите там в горком комсомола, посоветуйтесь, потом с туркменками побеседуйте. Поезжайте, вас девушки послушают.
И вот она в Мары. Одноэтажные беленые домики с плоскими крышами, кургузые деревца тутовника с обрезанными ветками, неширокое русло Мургаба, богатый базар.
Маша остановилась в доме железнодорожника Мурада Сарыева, двоюродного брата декана исторического факультета. Самого Мурада уже не было, – он ушел на фронт еще летом 1941 года и вскоре жена получила похоронную. Она не поверила этой бумажке, не поверила в смерть мужа и бережно хранила его одежду, ожидая возвращения.
Вернувшись из горкома комсомола, Маша застала хозяйку возле сундука с вещами. Худенькая, по-девичьи стройная, Садап стояла возле деревянного сундучка с коваными уголками и бережно вынимала из него веник. Косы ее бежали из-под пестрого платка по темно-красному платью, словно два черных ручья.
Садап достала синее шелковое платье, подняла его обеими руками, выпрямила их и положила платье на стол. Достала мужской костюм небольшого размера, наверное – сына, затем такой же мужской халат, еще одно платье, праздничный платок. Достав, перекладывала на стол.
Запаха нафталина не чувствовалось. Вещи пахли чистотой, какою-то неизвестной травой, сухим деревом.
Но вот на дне сундука показался темно-синий мужской костюм. Выходной костюм, без пылинки, отглаженный. Надеванный, конечно, надеванный в торжественные дни, в праздники. Надеванный, – в этом было ее счастье.
Женщина подняла сложенный аккуратно пиджак, распрямила его на руках, – был он в плечах широк. Рукава мягко упали по бокам, борты лежали ровно, – пиджак был застегнут. Женщина поднесла его к лицу, вдохнула знакомый запах и закрыла глаза. Она стояла так долго, с горькой улыбкой в уголках губ.
Маша прижалась к двери, боясь шевельнуться. Тот, чьи живые следы искала Садап, смотрел на жену с фотографии на стене: в форме железнодорожника, спокойный, едва сдерживающий улыбку, с аккуратно подстриженными усами. Глаза узкие, щелочками, привыкли щуриться под туркменским солнцем, веки чуть припухли, брони широкие, негустые. Надежный друг! Какое спокойное, энергичное лицо! С таким человеком не пропадешь. С таким женщина может всегда оставаться уверенной и сильной: он поможет ей показать свои силы, способности, в трудную минуту поддержит. Вступится за нее, если надо.
Садап нельзя было прервать, как нельзя прерывать поцелуя. Она дышала еще сохранившимся запахом человека. К слабому запаху пота примешивался легчайший запах табака, который он курил. Она дышала и забывала о страшной бумажке. Хоть на секунду, на миг он был с нею, добрый, заботливый, участливый.
Садап стояла так долго. В дверях неподвижно замерли Маша и шестнадцатилетняя дочка Садап. Но вот женщина отстранила от лица свой талисман – одежду мужа – и бережно, словно младенца в колыбель, положила ее на дно сундука. Потом стала класть остальные вещи.
Она укладывала их молча и уже по-другому. И стало понятно, что в комнату можно войти, можно двигаться и даже разговаривать, хотя лучше не сразу…
Садап складывала вещи, а сама вполголоса рассказывала Маше о муже. Она как бы поясняла, почему раскрыт сундук и что она доставала. Она неторопливо, как бы между делом, рассказывала, как любил он сына и дочь, какой был веселый, какие должности он занимал. В глазах ее не было ни слезинки.
Маша подумала: женщинам Туркмении высушила глаза пустыня. Плачут они редко, мало. Но когда у них горе, – высыхают не только глаза, высыхают они сами, как растения под знойным туркменским солнцем, сгорают от горя. Вот и Садап такая. Худая-прехудая, ест нехотя. А слез не видать. Женщины Туркмении научились скрывать свои чувства, сдерживать их, прятать от чужих глаз.
В горе своем Садап не забывала о других. Мысленно давно уже подражая мужу, она старалась не отстать от него ни в чем, помогать людям, а тем самым помогать стране. В кандидаты партии она вступила еще при жизни Мурада, а недавно была принята в члены партии. Она работала тоже в депо, товарищи мужа относились к ней хорошо.
Садап усадила Машу обедать. Маша рассказала: завтра собрание девушек на курсах подготовки в вуз. А послезавтра воскресенье, уезжать надо. Но этот день она потратит на базар. Дома туго с едой, надо купить чего-нибудь, а тут всё дешевле.
– В ауле еще дешевле, – сказала Садап. – После собранья завтра едем со мной! В колхоз поеду, за восемь километров, на грузовике. Митинг проводить будем – сбор средств в фонд победы над Гитлером. Утром там тоже базар, купишь себе что надо. А днем – митинг у сельсовета. У нас хорошие люди. Это родной мой аул.
На том и порешили.
Девушек на курсах собралось немного. Они сидели группами по двое, по трое, болтали о чем-то. Несколько девушек обступили одну, разодетую, словно нарядная кукла. На ней была шапочка с бубенчиками, при каждом повороте головы бубенчики тихо звенели. На груди висело ожерелье из серебряных монет с дырочками, – среди них Маша увидела и персидские туманы, и советские серебряные полтинники, и царские тонкие двугривенные с орлом. У ворота платья сверкала гульяка – круглая большая серебряная брошь с цветными камнями. Платье у девушки было новое, ярко-зеленое, косы тугие, блестящие, вымытые кислым молоком. Обшлага узеньких штанов, видневшихся из-под гладкого туркменского платья, вышиты тонким шелком, желтым, белым и красным.
Девушка чем-то отличалась от подруг. Она была моложе других и разукрашена словно на праздник. Ее рассматривали, одни с завистью, а другие – чересчур пристально и серьезно. Трудно читать лица туркменок, они скрытны. Мужчин здесь не было, пока не пришел директор курсов – местный учитель, русский, хорошо говоривший по-туркменски, и парень из горкома комсомола, туркмен в европейском костюме, с авторучкой в нагрудном карманчике.
На собрании говорили то по-русски, то по-туркменски. Девушек уговаривали ехать в Ашхабад учиться в институте. Выступали и сами девушки. Одна сказала, что не поедет, потому что надо замуж выходить. Так и сказала по-русски: «Надо замуж выходить». Ее слушали серьезно, а потом кто-то указал глазами на разукрашенную девушку, и многие тихонько засмеялись. А сама «игрушка» полушутливо-полусердито отвечала подругам короткими фразами.
– Кто она? – шепотом спросила учителя Маша.
– Эта не с курсов, ее подруга привела послушать. Вместе едут сегодня в аул. Эту девушку замуж хотят выдать, а ей всего-то около шестнадцати. Кюмюш-гыз Овезова.
Слово взяла Маша. Как она старалась! Говорила о судьбе женщины всё, что шло к делу, что могло бы помочь. Это прежде женщину человеком не считали, продавали, замуж выдавали, не спросив. Сейчас не то, принуждать никто права не имеет. У женщины ум такой же, как у мужчины, не хуже. Обязательно надо учиться женщине, непременно постараться специальность получить. Это поможет победе над фашистами. Много мужчин воюет, надо их заменить.
– Мне нравится учиться, но замуж надо, – снова сказала та же девушка, когда предложили задавать вопросы. – Замужней когда же учиться! Нельзя.
– И замужней можно, почему же! Я училась, – сказала Маша. – У меня ребенок родился, когда я на втором курсе института была. Конечно, тяжело было. Но я не бросила учиться, даже перерыва в учебе не делала, кроме декретного отпуска. Сейчас у меня двое детей, муж на фронте, а всё учусь.
– А разве ты не учишь сама?
– Дальше учусь, заканчиваю работу над диссертацией. Это такая научная работа, ради нее я после института еще три года училась, а теперь скоро закончу и поеду в Байрам-Али, защищать…
Она смутилась: что значит «защищать»? Никто же ничего не понял. Надо растолковать девушкам:
– Там будет заседание всех профессоров и педагогов института, будут обсуждать мое большое сочинение – диссертацию, будут спорить со мной, а я должна защищать свои мысли. Понятно? Если хорошо защищу, мне дадут звание кандидата исторических наук. Из вас тоже могут выйти такие же ученые женщины. Но сначала надо институт окончить.
Девушки немного осмелели, стали задавать вопросы. Только одна помалкивала, насупившись. Учитель обратился к ней, но она угрюмо молчала. Подруга ее улыбнулась лукаво и сказала за нее:
– Она учиться хочет, только паровоза боится. Не хочет поездом ехать в Ашхабад. Никогда еще не ездила.
Некоторые девушки взглянули на подругу понимающе. Мало кто из них ездил на поезде. Гремит, стучит, железом пахнет, зарезать может…
Уговаривать взялся парень из горкома комсомола. Он не повышал голоса, не высмеивал трусишку, он понимал ее. И находил слова, которые оставляли свой добрый след.
Собрание затянулось. Прибежав домой. Маша застала Садап наготове: в руках сумка с газетами, с книжками, с подарками родне. Подарки небогатые, по военному времени: цветные нитки, материя на рубашки, цветные головные платки, купленные в местном универмаге. И городские продукты – несколько пачек чая, бутылка водки.
Грузовик ожидал на базарной площади. Внутри были устроены скамейки, на них уже сидели люди с чемоданами и узлами. Среди сидевших Маша увидела двух знакомых девушек – «игрушку» Кюмюш-гыз и ее подругу.
Маша и Садап взобрались на грузовик и уселись с краю, где было не занято. Машина зафыркала, затрещала и поехала.
Вечера почти не было, – летом день быстро переходит в ночь. Грузовик катил по дороге, освещаемой только фарами. Он долго шел меж невысоких барханов. Наконец показался аул. На покатом бугре лепились глиняные домики с плоскими крышами да круглые кибитки, – луч света выхватывал их, пока машина делала разворот.
Брат Садап был председателем колхоза. Стоял невдалеке от грузовика, бритоголовый, в тюбетейке и сером бумажном костюме, спокойно наблюдая, как приехавшие вылезают и подают друг другу вещи. Часть людей осталась в машине, и она двинулась дальше.
Брат Садап и виду не подал, что заметил сестру, что обрадован, – не полагалось подавать виду, и он был сдержан. А когда она подошла и поздоровалась, он чуть-чуть улыбнулся ей, приветливо, но не шумно спросил о детях, пошутил.
Садап познакомила с ним Машу. Он пригласил их к себе.
Ужинали возле кибитки, – так назвал он глиняный маленький домик с плоской крышей, – на широкой кошме, застеленной посередине белой скатертью. Хозяйка молча вынесла несколько пиал, расставила, потом принесла соль, очищенный чеснок, зеленый лук, пучок какой-то ароматной трапы, слегка похожей на мяту. Принесла первые помидоры, алые, твердые, остро пахнущие своим особенным помидорным запахом. Маша этот запах любила с детства, еще острее пахли помидорные листья. Хозяйка принесла несколько больших пшеничных лепешек, пышных, как стеганый ватник. Положила три ложки. Маша заметила, что всего с детьми ужинает человек восемь.
Хозяйка неслышно удалилась опять и вернулась с миской чала – простокваши из верблюжьего молока. Все уже вымыли руки, поливая друг другу из медного узкогорлого кувшинчика, – вытирать их в этой жаре было не нужно, – и уселись вокруг скатерти.
Миска с чалом была поставлена возле Маши. Она – гостья, ей откушать первой. Но как? Налить в пиалу?
Маша вовремя сообразила, что делать этого нельзя. «Пей прямо оттуда» – шепотом подсказала Садап. Маша взяла большую миску в ладони, осторожно, чтобы не расплескать, поднесла ко рту и сделала несколько глотков. Потом поставила миску на скатерть.
Все сидели опустив глаза, но все заметили, что русская поступила правильно, и остались довольны. Миска с чалом пошла по кругу. Когда она опустела, хозяйка принесла эмалированную миску шурпы – супа из баранины.
Из уважения к Маше ей дали ложку на двоих вместе с Садап, остальные пользовались двумя ложками по очереди. Крепкий мясной бульон проглатывали с ложки аккуратно, подставив снизу кусочек лепешки. Никто не капнул на скатерть, хотя от миски сидели далеко. Когда суп вычерпали, показались куски мяса. Их брали руками. Маша стеснялась. Хозяин пододвинул ей крупную кость с большим куском мяса, пришлось взять. К мясу брали зубок чеснока, ароматную травку, помидоры.
Чай принесли в разноцветных чайниках – каждому свой, – ароматный гек-чай, утоляющий жажду, освежающий, придающий бодрость.
Дети – девочка и два мальчика – за ужином немножко шалили, но отец был с ними не строг. Он поглаживал рукой их плечики и головы, мягко подшлепывал, вполголоса делал замечания, с шуткой, с необидной иронией.
Спать Маша легла вместе с Садап на дворе.
Во все глаза смотрели на них огромные, почти тропические звезды, – черный небосклон был усыпан ими сплошь. Мгновениями Маше казалось, что она лежит под шатром из прохудившейся ткани, за которой – сплошной яркий свет, вечный ослепительный свет солнца.
Она лежала и думала о Ленинграде, о Косте, милом своем друге, так счастливо найденном и жестоко отнятом войной. Но они встретятся. С Костей ничего не должно случиться.
Шепотом она рассказывала Садап о Ленинграде, о его жестокой борьбе, о семье своей, о смерти отца и маминой сестры. Рассказала о матери. Она работает всё время, несмотря на голод, холод, бомбежки. Уезжать из Ленинграда не хочет, – «я здесь нужна еще», говорит.
Утром Маша проснулась от воркования голубей. Они курлыкали где-то совсем близко, над самым ухом. Она приподняла голову: рядом красовалась сложенная из необожженных кирпичей голубятня, невысокая, метра на полтора от земли. Вчера в темноте Маша ее не заметила. Собаки лежали высунув языки, голубей не трогали. Поодаль, словно две глиняные башни, возвышались два верблюда. На мир они смотрели надменно, свысока, словно короли. Солнце уже приискало, оно не давало залеживаться.
Маша быстро сбегала на базар. Купила пшеницы и хлопкового масла да крошечную бутылочку меда. Мед был в темной бутылке, продавала его старая казашка, – лицо ее было всё в морщинах, будто из мозаики. Маша вспомнила рассказы о жуликах: насыплют в темную бутылку песок или нальют какой-нибудь дряни, а сверху мед.
– Мед хороший? – спросила она на всякий случай, понюхав открытую бутылку.
Казашка весело всплеснула руками и взглянула на Машу так по-детски, что Маша устыдилась. Нет, обмана ждать надо не от таких. Жуликов в Азии, наверное, меньше, чем в Европе, – люди тут простодушнее, честнее. Период капитализма эти, в прошлом отсталые, страны миновали, проскочили, – а когда, как не в этот период, вызревают и отливаются в новейшие формы качества мошенников всякого рода! Подумала так – и усмехнулась: «всё-то я теоретизирую…».
Мед был душистый, восхитительный, – и где только пчелы цветы отыскали, чтобы набрать такой мед!
Покупки отнесены в кибитку родственников Садап. Пора торопиться, – скоро митинг.
– Идем, сестра! – говорит Садап. Взялись за руки, пошли.
Берег Мургаба. Вода в реке – словно кофе с молоком, глинистая. Тихая, почти неподвижная. На берегу тополя, высокие, прямые, вдоль всего берега, – смотрятся в воду. Два побеленных домика, на крышах остатки весенней роскоши: засохшая трава, маки, тюльпаны. На одном из домиков кусок красного кумача с лозунгом на туркменском языке. Перед домиками огромный старый платан, дающий тень. И – широкая площадь, – глина, утоптанная еще весною сотнями ног в калошах и босиком.
Сейчас лето, босиком ходить тяжело, горячо: большинство пришедших – в галошах или туфлях. Людей полно. Многие женщины стоят прикусив край платка, которым покрыта голова. Закрывают рот платком вместо яшмака, по старому обычаю. По той же причине считают, что женщине неприлично говорить на людях, – рот-то не прикрыт, когда говоришь. У пожилых на головах берюк, – такой круглый колпак вроде ведерка, кверху пошире. Он обтянут пестрым платком, который свисает сзади, заставляя женщину держать голову царственно, высоко. В жару тяжело. Девушки школьницы бегают свободно, не прикрывая рта, среди них есть, наверно, и комсомолки.
Мужчины стоят отдельно. Но не все женщины сторонятся их, некоторые подходят, заговаривают, шутят. Видно – активистки, они и держатся свободней.
Маша заметила двух своих знакомых девушек: «игрушку» и ее подругу. Кивнули ей приветливо, но не подошли.
Митинг начал председатель колхоза. Маша не могла понять всей его речи, но отдельные слова понимала: Гитлер, фашистлар, Ленинград, ватан. Ватан – значит родина.