355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Елена Серебровская » Братья с тобой » Текст книги (страница 19)
Братья с тобой
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 14:57

Текст книги "Братья с тобой"


Автор книги: Елена Серебровская



сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 19 страниц)

Глава 29. Итог

Ты в Ленинграде, дома. Ты – с матерью и детьми. Жизнь потихоньку налаживается: Аню и Толика приняли в детский сад, Зоя ходит в школу вместе с бабушкой. Хорошо всё это? Очень даже.

Летом сорок четвертого года открыли второй фронт, мы теперь не одни. Наши войска гонят фашистов прочь по Европе. Семнадцатого января освободили Варшаву, двадцать третьего вышли к Одеру. Война приближается к концу. Всё это – радость, да еще какая!

Отчего же ты стонешь по вечерам, отчего же всё твое тело болит, словно разломанное на куски? Истощение организма, вегетативной нервной системы, центральной нервной системы…

Отчего же ты плачешь, взглянув на давно знакомые стены комнат, на простые старые вещи, предметы, принадлежавшие им – старшему брату, отцу? Каждый предмет – как осколок в ране.

Детство, было ли ты? Была ли ты, юность? Лыжные звездные пробеги по окрестностям Ленинграда, возвращение Севки, горячего, мокрого, счастливого. Умыванье на кухне, чистое белье, которое ты несла ему, дорогому брату. А потом – дружеская маленькая пирушка, Оськины шуточки и добрые насмешки, Володина серьезность не по летам, скрытое его почтение к старшему брату. И любовь, взаимная человеческая любовь друг к другу всех троих, рожденных одним отцом и одной матерью!

Это счастье – иметь брата или сестру. А иметь двоих братанов, да еще таких славных, хороших парней, – это знаете что! Как они заступались за нее, когда она осталась одна с маленькой Зоей, как, шутки ради, учредили «орден лощей», «гасили» телефонные звонки поклонников, недостойных Маши, с их точки зрения (у сестры и братьев эти точки зрения совпадали). Защищали сестру от бед. А женщине надо иногда, чтоб за нее заступились. Всё же она не из железа и не из камня. Истраченный на нее природою материал – мягче того, который пошел на мужчину. Это счастье – иметь братьев. А потерять – горе.

Маша выросла в дружной семье, где все были друг к другу ласковы и внимательны. Братья гордились ее успехами в учебе, успехами вопреки трудностям, вопреки ее раннему материнству. Братья знали о ее знакомстве с кировцами, бывшими красногвардейцами, – она всё непременно рассказывала дома, так у них было заведено. Знали даже большую часть ее работы, хотя не всю, – диссертацию Маша дописывала уже в военное время. Братья знали, что Маша никогда не соврет, – не сумеет, не сможет.

Музей, где она работала до войны, возвратился в Ленинград, но материалы его были на консервации, музея еще не открыли. Маша была принята преподавателем в педагогический институт на полставки. Она возвращалась с работы сравнительно рано, забегала в магазины, готовила дома что-нибудь поесть, потом приводила детей из садика, кормила их и укладывала спать. Но всё время, не только в промежутках между делами, но и во время этих самых дел, братья были с ней вместе. Всё напоминало о них. Воспоминания о Севке ранили, – но она не гнала их прочь, словно боль эта чем-то была сладостной.

Севка снился ей часто: это же был ее самый близкий друг, притом друг не на год или два, – друг в течение всей ее жизни, с той поры когда он стал осмысленно говорить и соображать. Добрый, крупный мальчишка с высоким красивым лбом, нос немножко лаптем, ну и что же? Зато какой человечище, что у него в глазах светилось!

Ей приснилось его возвращение. Позвонили, пошла открывать. В коридоре темновато, лампочка слабая – из-за лимита на электричество.

Она открывает дверь и охает. Он стоит перед ней в выгоревшей гимнастерке, пахнущей потом. Но ведь сообщили – убит? Ничего подобного! Он стоит улыбаясь, широкая грудь его плотно облита гимнастеркой. Маша тихонько хлопает его по плечам, по груди и говорит:

– Ты… Настоящий… Разве ты жив?

– Ты же сама видишь, сестренка. Прикоснись, проверь.

И не понять – обыкновенно стоит она перед ним или молится на него, стоя на коленях.

Проснулась – и нет ничего. Нет ничего. Севки больше нет. Только короткая строчка в истории Великой Отечественной войны напоминает о нем: «18 сентября 1942 года – контрудар войск Сталинградского фронта северо-западнее Сталинграда».

Снился отец. Она в доме одна почему-то, нет никого, и на столе не прибрано: черствый хлеб, остывший чай, песок в сахарнице. И – отец за столом. Пришел – и стесняется, словно не положено уже ему сюда приходить, нельзя, но не выдержал, очень соскучился.

А она суетится, волнуется: надо его хорошенько накормить, а дома нет ничего, кроме черствого хлеба и холодного чая. Кажется ей, что смотрит он на нее не с упреком, нет, скорей виновато, словно говорит: «Знаю, доченька, что не положено мне сюда являться, да захотелось посмотреть, как вы тут без меня живете». А ее одна мысль сверлит: «Я должна его накормить как следует, а у меня не припасено ничего. Как же быть?»

Она просыпается, сотрясаясь от слез. Подушка даже мокрая. Нету отца, это только спилось. Вот в этой самой квартире, на этой постели, где она спит, он умер от голода. Какой грубиянкой бывала она с отцом, какие позволяла себе бестактности по отношению к нему! Но теперь – поздно, уже не извиниться, не исправить.

Мама как-то легче переносит всё, – закалилась в блокаду, не то еще повидала. Она стала суровой и спокойной. В речи появилось несколько грубых слов, – так у девчонок бывает, а у старых женщин редко. Но внутренне она не только не погрубела, наоборот, полна чуткости, нежности, заботливости. Просто стала меньше значения придавать словам, больше делу. Маша спросила ее, что это за носилки во дворе. Она ответила: «Это мы покойников выносили». И даже не изменилась в лице.

Зоя как-то заговорила, что хорошо бы кошечку завести, – у них появились крысы. И бабушка принесла откуда-то котенка. Говорит: «Взяли за него всего пол-литра водки, котеночек крупный, килограмма на два потянет». Это уж по привычке – кошку на вес расценивать. Кошки сейчас дороги, их завозят из других городов и разводят заново. И собак тоже. И коров, конечно, – в пригородах Ленинграда осенью 1944 года, когда они приехали, коров было по счету всего ничего, молоко пили соевое. А сейчас пригнали откуда-то с запада молочный скот. Но всё равно очень мало. Разве сравнишь с тем, что было!

Отчаянье наплывало часто, закрывало с головой, как высокая морская волна. Немцы, немцы, что вы сделали с нашей семьей? А ведь в нашем доме немцев так уважали…

И тут она начинала приходить в себя, тут начинался самоконтроль. Какие немцы? Разве можно винить немцев, немецкий народ? Нет, виноваты гитлеровцы, фашисты. А те немцы, которых в этом доме так уважали, – те и сейчас, может быть, до последнего борются за спасение жизни русских товарищей, помогают Советской Армии. А скольких из них уничтожили, истребили в концентрационных лагерях, в газовых камерах! Тельман тоже был немец.

Немцы – бывшие солдаты Гитлера – ходили сейчас по Ленинграду группами под конвоем женщин-охранниц. Пленные ремонтировали здания, висели в деревянных люльках под окнами верхних этажей, красили фасад Главного штаба и жилых домов, восстанавливали и строили заново. Смотрели они угрюмо, виновато. Русские женщины уже не бросались на них с кулаками, как в первые месяцы войны, но всё-таки провожали их недобрыми, непрощающими взглядами. Вот ты идешь, пленный солдат, с ведром известки и мастерком в руке, – а не ты ли застрелил моего мужа?

Среди пленных немцев были и такие, которые в работу свою вкладывали душу. Видимо, до них дошло сознание вины перед советскими людьми, в них проснулась совесть, досада против Гитлера, постепенно переходившая в прямую ненависть.

Пленных немцев в России не обижали, кормили их досыта, работать требовали в меру. Пожилые солдаты из Рура вспоминали, как в двадцать третьем году им, голодающим рурским рабочим, советские люди послали хлеба, пятьсот тысяч пудов хлеба. Всероссийский Центральный Совет профсоюзов послал этот хлеб. А потом, в начале тридцатых годов, сколько безработных немцев, квалифицированных мастеров разных специальностей, нашли в Советской России заработок. Как же после этого можно было поднимать руку на советских людей!

Пленные немцы из простых понимали это с каждым днем всё яснее. И, вернувшись домой, многие из них посвятили остаток жизни борьбе за мир, разоблачению недобитых гитлеровцев, реваншистов, кровавых собак.

Нет, в начале сорок пятого года Машино сердце было так наполнено болью за погибшего брата и отца, что вряд ли нашла бы она дружеские слова для военнопленных. Душу ее разъедала безысходная тоска: их не вернешь, не вернешь, не вернешь!

Оська погиб еще в сорок втором, при перестрелке во время партизанского рейда. Оська был частью ее юности, он был тоже ее потерей и тоже входил в счет. И после этого смотреть на военнопленных добрыми глазами? Разорили, разметали всю ее молодость!

А была еще рана и вовсе открытая. С мая от Кости не приходило никаких вестей. Все попытки найти концы оказались безрезультатными. Фронты сливались, переименовывались, канцелярии догоняли свои наступающие части, не успевая подчас ответить на запросы. Маша продолжала получать за Костю по аттестату, – если бы он погиб или пропал без вести, ей перестали б платить. Но где же он, где? Что с ним? Может, он написал в Ашхабад, а ее уже там нету.

Маша рассказывала матери о своих страхах, о загадочном молчании Кости. Мать слушала ее терпеливо, иногда говорила: «Потерпи, он найдется, наверное». Странно, как она переменилась. Ни разу не высказала таких же опасений, как Маша, или каких-нибудь предположений.

Однажды Маша обнаружила, что мама получает письма на почте до востребования. Спросила: почему? Мать объяснила, что это еще со времен блокады. Почтальонов тогда почти не было, сами заходили на почту и брали. Маша сказала, что теперь можно получать письма и дома, надо только сказать на почте. Мама обещала сказать, но почему-то всё оставалось по-прежнему.

Страх за Костю, пытка неизвестностью истощили Машу совсем. Новый, сорок пятый год она встретила больная. Работала перемогаясь, не понимая, что с ней.

– А может, он тяжело ранен, изуродован и не хочет вернуться домой? – спрашивала она маму. – Но ведь это глупо, я счастлива была бы, я ничего не боюсь. Я боюсь только его смерти. Если это случится, я не выживу. Одну бабушку из-за своих детей в гроб загнала, без меня и ты, знаю, раньше срока свалишься. Но не виновата я; если он погиб, я не выживу.

– Я всегда считала, что ты примешь его домой, чтобы с ним ни случилось, – говорила мать, поглаживая голову Маши, снова улегшейся с грелкой. – Я в тебе не сомневаюсь, доченька. Но потерпи. Он, наверное, жив.

– Сколько ж терпеть? Почему он молчит, если жив?

– Мало ли почему. Может, боится тебя расстроить. Может, еще что-нибудь.

– А если вдруг он… полюбил кого-нибудь вновь и женился? Всё-таки это лучший исход, всё-таки жив. Пусть бы сказал, написал. Я бы хоть знала, что он живой. Мне было бы легче.

– Не похоже на Костю – полюбить кого-нибудь при живой жене. Любимой. Не похоже. Потерпи.

Мать что-то знает. Знает – и скрывает. Это ясно. Жестокость какая! Зачем же скрывать? Что за выдумки бессердечные, что за бред!

Да, мама прятала от нее какие-то письма. Обычно, прочитав, она бросала письмо на стол, а вот некоторые прочитает – и к себе в сумочку. Но почерк не Костин, – Маша издали заглядывала.

Маша сделалась подозрительной, она всё примечала. И однажды вечером горько расплакалась: ей не верят, не доверяют! От нее что-то скрывают, словно она недостойна знать правду. И не доверяет ей мама.

Она ревела, а мама была на кухне и даже не знала об этом. Когда она вернулась в комнату, Маша искала носовой платок, стараясь сдержать рыдания. Лицо ее было красным, распухшим, некрасивым.

Мать заметила это сразу:

– Что с тобой?

– Ничего.

Но когда мать подошла поближе, Маша не выдержала, – слезы прорвались, скрыть их стало невозможно.

– Ты что-то знаешь о Косте… Ты мне не веришь… Не доверяешь… – бормотала она сквозь слезы.

Мать села рядом, обняла. Что-то мешало ей говорить. Но разве выдержит материнское сердце, видя страдания своего ребенка!

– Ну слушай. Я дала слово, но больше уж не могу. Костя жив, не волнуйся. Он был ранен недели три спустя после Севастополя. Тяжело ранен.

– Мамочка, милая! Как хорошо!

Можно подумать, что она обрадовалась его тяжелому ранению.

– Он потерял правую руку, правую ногу ниже колена, и на левой вырвало часть ступни, пятку.

– Бедненький мой! Но жив, слава богу.

– Он был очень подавлен морально, когда пришел в себя в госпитале и понял, что с ним случилось. Еще и контузия была. Ты только представь себе пояснее, как он должен был себя чувствовать. Молодой мужчина без обеих ног и без правой руки…

– Но живой!

Она эгоистка, – матери это стало ясно только сейчас. Она так рада, что не хочет понять драму другого человека.

– Не всякая жизнь желанна для гордого человека, моя милая. Постарайся представить себя на его месте, ты же с фантазией. Ты бы сразу стала сомневаться, а нужна ли ты будешь своему мужу такая? Беспомощный обрубок.

– Не говори так, не надо! Разве ты не понимаешь…

– В общем, Костя долго болел. Были у него мысли о самоубийстве, он мне потом признался. Он запретил сообщать тебе, дал в госпитале мой адрес и со временем сам стал мне писать… Левой рукой, сразу и не поймешь его новый почерк. Я от него получила письмо, когда ты была уже здесь. Написала о вашем приезде, о детях. О Толике написала подробно: как он мечтает увидеть отца, только тем и живет. О новенькой дочке, о ревнивой нашей Анечке. Конечно, и о тебе писала не раз. Просила его позволить рассказать тебе всё. Но он, оказывается, вроде тебя, – пишет, что, если скажу сейчас, он не вернется домой вообще. Он этот вопрос всё еще решает…

А решил он вот что. Хочется человеку, чтобы его увечье не бросалось в глаза. Посоветовался с хорошим хирургом, лег на стол и позволил «подравнять» себе ноги. Сделал две культи на одинаковом уровне. Уже и протезы сделали, он ходить учится. Заклинал меня – не говорить тебе ничего. Хочет скоро приехать.

Теперь она уже плакала от радости. И сразу прошла адская боль в груди и спине, и стало легко, хорошо и как-то невероятно спокойно. Мет, боль у нее появится еще не раз, но теперь ясно: надо себя тоже подремонтировать к его приезду, нечего распускаться. Надо сходить на рентген, сделать анализы, принять меры. Жив! Значит, будет жива и она.

– А сумеешь ты сдержаться, не выдашь меня?

– Ну что ты! Но теперь скажу прямо: эта выдумка – скрывать от меня свои беды – его не украшает. Значит, не доверяет он мне по-настоящему, сомневается. Это даже обидно.

– Ну, милая, ты опять – только о себе…

…Было воскресенье, когда по утрам все дома. Стоял январь, утренняя темнота держалась долго. Сегодня позавтракали в одиннадцать часов.

Мама возилась на кухне с обедом, который в воскресенье готовился сразу на два дня. Маша штопала детские чулки. Зоя делала уроки за столом. Аня и Толик играли во что-то. У обоих распухли желёзки, шеи их были укутаны теплыми шарфами. В садик они уж два дня как не ходили.

Позвонили. Открыла мать. Вскрикнула. Маша бросила чулки и побежала к двери.

Он стоял перед ней, в шинели, сапогах, с вещмешком за плечами. Правый рукав прижат ремешком к поясу, чтоб не болтался зря, – рукав пустой.

Она бросилась к нему, обняла, чуть не повисла на шее, но вовремя вспомнила, на чем он стоит, и, поцеловав, отстранилась.

Сначала все ревели, – она, Костя, мама. Костя – немножко, они – как следует. Так бы и стояли в коридоре, зачарованно глядя друг на друга, если бы в дверь не просунулась стриженая головенка, повязанная зеленым шарфиком. Толик был любопытней названых своих сестер и немножко активнее, деятельней. Он высунулся в коридор, и тощая рожица его расплылась в лукавой улыбке: наверно, это и есть его папа.

– Толик, здравствуй, – сказал Костя, шагнув к ребенку.

И тотчас Маша поняла, что нагнуться и взять мальчика на руки он не сможет. И она подхватила Толика, поднесла его к Косте и сказала:

– Целуйтесь!

Зоя выбежала сразу следом, обняла отца за талию и замерла. Он поцеловал ее, – дотянулся. Аня подошла медленно. Маша поднесла и ее поцеловаться с отцом. Аня сделала это чинно, торжественно. Но когда Маша опустила ее на пол и Костя стал снимать вещмешок и шинель, Аня сказала:

– Вот теперь хорошо будет. А то мы маму делили на троих, и никак не делится. А с тобой теперь уже хорошо. Теперь нам всем троим хватит.

– Как ты только мог подумать…

– Я не хотел жалости.

– Разве ты не видишь? Разве это надо еще доказывать?

– Мы не виделись три с половиной года. Кто знает…

– Я постарела…

– Ты? Ты смеешься! Это меня изувечили. Видишь, меня стало меньше.

– Значит, всё, что осталось, стало еще ценнее.

– Знаешь, когда я научился ходить, я, по Маресьеву, попытался и потанцевать немного. Натер свои обрубки до ужаса. Теперь уже навык есть. Мне нужно на них носки шерстяные, надо заказать кому-нибудь.

– Я сделаю. У меня есть верблюжий пух. Свяжем дюжину.

– Никак почерк не выработаю. Был бы левша – другое дело.

– Я тебя люблю.

Кто может сравниться с ним? Всё, всё в нем мило. Удивительное лицо – красивый лоб, над ним – черная прядь. У глаз появились морщинки, и глаза от этого стали еще лучше. И по-прежнему – один глаз добрый, другой ехидный, с прищуром. А губы! Сухие резкие губы, как из розовой глины. Красота ты моя ненаглядная. И ты еще мог сомневаться!

– Я тебя люблю. Я тебе надоем скоро до оскомины, потому что от любви я просто глупею.

– Вполне возможно…

– Тебе понравился Толя?

– Маленький. Смешной такой. Раз ты его выбрала, то и я…

– Выбрала! Это он меня выбрал. Я просто не могла его оттолкнуть. А вот Аня иногда норовит его ударить. Ревнивая. В кого бы это?

– Вот именно – в кого бы?

Смеются.

Неизвестно, когда они спят, эти двое. Им никак не наговориться. Он ей рассказывает свою жизнь за три с половиной года, она рассказывает свою. В промежутках целуются. Они так отвыкли друг от друга, что первая нежность, первые объятия показались какими-то странными. Словно с кем-то чужим, с другим. А потом всё вернулось. Всё то самое.

Ночь за ночью.

Весна! Хрустальная апрельская капель, воробьиный игрушечный разговор, тающий снег, улыбки людей… Весна! Мир очищается от страшной болезни, от злокачественной опухоли гитлеризма, от своего позора. Весна! Берлин свободен, на рейхстаге взметнулся красный флаг. По радио каждый день – праздничные известия, песни.

К Первому мая Маша купила в цветочном магазине живую белую гортензию в горшке. Подвязанный к высокой обструганной палочке цветок горделиво держал свою пышную кудрявую крону. Он стоял на окне, стекла которого были склеены из нескольких небольших кусков.

В это окно был виден трехэтажный разбомбленный дом. Без крыши, почти без перекрытий. В окна его, если глянуть с улицы, можно было увидеть синее майское небо. Ветер оторвал кусок жести там, где когда-то была крыша, но оторвал не до конца. Ветер трепал эту жесть, и она противно скрипела так, что слышно было даже сквозь двойные рамы.

Вечер восьмого мая. Все эти дни мы так ждем известий по радио! Война окончена. Германское верховное командование подписало в Карлхорсте акт о безоговорочной капитуляции германских вооруженных сил. Президиум Верховного Совета СССР объявил завтрашний день Праздником Победы.

Всё! На измученной, вытоптанной солдатскими сапогами, выжженной земле – тишина. Покой. Почти четыре года назад сюда зашли чужеземцы, зашли далеко. Больше их нету. Белеет голый холодный остов печной трубы, словно огромный мозолистый перст укоризненно тычет в небо. Трясет деревянными руками безголовое дерево, – верхушку ему отстригло снарядом. Ничего, у дерева вырастет новая голова. Рябит от крестов на кладбищах немецких солдат на Смоленщине, Киевщине, Львовщине. И то здесь, то там у дорог – могилы тех, кто пал за Родину, и тесные братские, и одинокие – деревянная колонка со звездочкой, надпись, – это бойцы постарались для своего лейтенанта, сержанта, командира и друга или для такого же, как сами, рядового бойца.

Отдыхает земля, вся израненная, разодранная, распухшая. Еще зарыты в ней железные штуки, круглые, квадратные, продолговатые, – штуки, о которые стукнется плуг или лопата, которые не раз взорвутся в детских руках, в хрупких руках чересчур любопытных мальчишек. Далеко стало видно: был город, а нынче – поле, засеянное камнем. Было богатое село, а нынче – оголившиеся трубы да жалостные пенечки от яблонь, груш, вишен и слив, – боялись фашисты садов.

Всё, нету здесь никаких интервентов, чисто. Можно даже подумать, что сделалось это само собой. Может статься, что новые поколенья когда-нибудь перестанут верить в горькую правду солдатского подвига, коллективного подвига всего трудового народа, перестанут снимать шапку перед теми, кто спас нашу родину от фашистского плена, перед теми, которым сегодня – двадцать пять, тридцать, сорок и пятьдесят? И перед теми, которым было бы столько, но никогда уж не будет?

Не греши на будущую молодежь, Маша. Тебе больно. Да, они забудут Севку и Оську, забудут Иванова, Петрова, Махоткина, Кожина, – где же им упомнить миллионы имен, миллионы глаз, которые тебе, пережившей войну, смотрят в душу из-под земли! Но, любуясь свежей красотой выстроенных заново городов, чистыми лугами в пестром разнотравье, вновь кудрявящейся листвой берез, новые юноши и девушки будут любить эту землю не меньше, чем любили ее те, кто падал на нее, чтоб не встать. Это ты потеряла близких, друзей, сверстников, ты выплачешь все глаза, – но жизнь не остановится никогда. Советская власть победила. Дети растут, и твои – тоже.

Оглянись назад, на эти горькие военные годы, – сколько же было переделано дел! И ты не была в стороне, и ты под общую ношу подставила свое плечо. В самом деле, неужто ты так долго жила недосыпая, недоедая? Работала за троих? Изворачивалась, чтобы накормить детей? Если вычеркнуть это, не поймешь всей тяжести материнской судьбы в годы войны! Знала ли ты в сорок первом, что и сама ты – герой? Так жили многие, почти все. Но ведь это и доказывает, что народ твой – народ героев. Всё может народ, когда понимает – зачем.

Радоваться надо, ликовать, а ты плачешь: нету Севки, отца, нет и не будет. Зачем утешать, – просто женщина знает, во что обошлась победа.

Дети не спали. Они слушали радио, шумели, бегали по комнатам, заглядывали в окна, – скоро ли будет салют?

Слезы Анны Васильевны высохли раньше, – она была посильнее.

– Какой день! Где-то сейчас наш освободитель Варшавы – Володя? Празднует небось со своими товарищами… Сегодня невозможно оставаться одному, надо быть вместе со всеми… Выйди на улицу, Маша, пройдитесь с Костей к Неве. На людях лучше. А с ребятами я побуду.

И вот они вышли вдвоем на улицу. Люди громко смеются и плачут, незнакомые поздравляют и обнимают друг друга. Скоро будет фейерверк.

Не спеша, чтобы Косте не было трудно, подошли они к высокому Кировскому мосту. Остановились на набережной у решетки, против Петропавловской крепости.

Нева светилась неярким светом северного весеннего неба. Она несла свои воды тихо, величественно и спокойно. А толпа на ее набережных кипела и ликовала, радуясь долгожданному известию о конце войны.

В небо взлетел сноп разноцветных огней. Он подымался всё выше, цветы распались в разные стороны и тонули в воде, освобождая место новым огням.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю