355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Елена Серебровская » Братья с тобой » Текст книги (страница 17)
Братья с тобой
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 14:57

Текст книги "Братья с тобой"


Автор книги: Елена Серебровская



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 19 страниц)

– А скоро я отсюду уеду, – сказала Маша. – Уже и привыкла к Туркмении, скучать буду наверное.

– Вам бы съездить в ущелье Ай-Дере!

– Но когда же? Завтра днем уезжать.

– Съездимте утром. Только рано; я должен выехать в семь утра, чтобы вернуться к двенадцати.

– Поедем, Толик?

А Толику – куда бы ни ехать, лишь бы с мамой.

Ишь как здорово получается: заключительный аккорд, прощание с Туркменией… Про Ай-Дере есть стихи, Маша помнит:

 
Тра́вы брата родней
И темножильях камней.
Родников отчеканена дрожь.
Лучше рощ, гибче вод,
Драгоценней пород
Ты в Туркмении, верь, не найдешь!
 

Эти горы были сказочными кладовыми, в которых столетиями и тысячелетиями хранились удивительные сокровища. Здесь росли на просторе огромные деревья ореха, инжира и граната, ежегодно осыпая к подножиям свой весенний свадебный убор, плодонося и оделяя своими плодами людей.

Утром пришлось раненько сбегать в детдом, накормить Толю, еще сонного, молоком и хлебом, и к семи быть на место. Автомобиль простецкий – «виллис», или «козлик», как его называют в просторечье, – для нужд станции его дают иногда пограничники. Они со станцией в дружбе.

– Везет нам с тобой, Толик!

И снова – горы, опьяняющий, словно бы даже насыщающий воздух, субтропический совхоз, аул, посевы хлопка, огороды, река Сумбар, о которой рассказывал Чарыев… Дорога бежит над долиной Сумбара, по бокам невысокие лысые горы Кесе-Даг, и всюду сады, сады, сады… Под огромными платанами – маленькие дома, красивые люди, – они тут все очень красивые. Все рослые, сутулых нет. Удлиненные смуглые лица, высокие густые брови вразлет, строгий, часто – прямой профиль, большие глаза в густых ресницах. А волосы у иных коричневатые, чуть ли не русые. Красивый народ!

Ехали селеньем Геркез. Здесь в восемнадцатом веке родился поэт Махтум-Кули, великий туркменский поэт. Тоушан читала Маше его стихи:

 
Коль в сердце нет любви – чувства все немы.
Где пламенная речь, вдохновенный взор?
Коль женщины в речах не коснемся мы, —
Как несоленый плов, будет разговор.
 

Здесь он учился грамоте. Портрета его не сохранилось, – не поискать ли его отраженье в водах реки Сумбар?

Небо здесь глубокое, синее, яркое. С дороги то и дело вспархивают стаи горных курочек, – молочно-серые перья, кораллово-красные клювы и папки. Камень – зеленые рощи – бегущая вода… Дорога лепится по склонам горы, узкая, скошенная наружу книзу – как бы нам не упасть! Внизу далеко – луга, тракторы, люди. Машина спустилась вниз и почти въехала в реку: гора подошла к реке вплотную, колеса хлюпают. Ничего, проехали.

Ай-Дере – вернее, Айли-Дере – значит «Медвежье ущелье». Тут водились когда-то медведи. В огромных норах по обеим сторонам ущелья жили удавы, заманивавшие туда людей и пожиравшие их. Из Ирана, а может быть из Индии, приходили барсы…

Нам с тобою, сынок, бояться нечего. Вас никто не обидит. Пойдем погуляем. Озорная речонка Айдеринка играет с нами в скакалочку, – то и дело она серебряною веревочкой бросается нам под ноги, чтобы мы подпрыгнули, и мы – нечего делать! – прыгаем. Зазеваемся – и она нас обрызжет своей бриллиантовой, несравненной водой. До чего ж хорошо!

Идем по горной тропинке меж зарослей диких роз и держи-дерева, возле мощного ствола винограда, прижавшегося к еще более мощному серому ореховому стволу, – там, наверху, перепутались их ветки: осенью орехи будут сверкать зеленой своей лакировкой рядом с дымчатыми кистями винограда.

Вперед и вперед! Дальше ущелье становится шире, высокие пучки тростника над рекой словно стража горного царства. А деревья здесь огромные, как небоскребы. Сколько лет этому гранатовому дереву с могучей, безбрежной кроной? А ореху, подобному башне? А инжиру, кудрявому, косматому, вольному, – как только ствол его держит это обилие ветвей, эти центнеры сладких плодов!

– Мама, а что там у них написано?

Верно: на деревьях стесаны небольшие пластины и краской написан номер. Эти никто не тронет. Это у них охранная грамота. Это материнские деревья, с которых садоводы срезают черепки для прививок.

– Это номера, чтоб никто деревья не трогал. Из этих веток получится много деревьев – детей. Они вырастут такими же большими, сильными и красивыми.

Толик устал, но сказать об этом не хотел. Присели, он пожевал лепешку, обглодал ножку баклана (кто сказал, что мясо баклана невкусное? Враки). В ущелье усталость проходила вдвое быстрей: здесь было не жарко, и воздух словно на море, только куда ароматней.

К машине вернулись вовремя. Пока они гуляли, сотрудник станции осмотрел свой участок, дал какие-то распоряжения.

В Кара-Кала прибыли за два часа до отхода автобуса. Толик попрощался с товарищами и воспитателями (туркмены называли его по-своему – Той-ли), Маша собрала вещи.

Они уже сели в автобус, когда подошел солдат из пограничных войск и подал ей связку дичи – с полдюжины горных курочек, птичек молочно-серого пера, связанных веревкой за коралловые лапки.

– Это вам земляк ваш просил передать.

– Кто, кто? – спросила Маша ошарашенно.

– Наш командир, товарищ Жаворонков. Он просил вас больше на буфере не ездить, не рисковать.

Что? На буфере? Тотчас в памяти всплыл темный тамбур, человек в капюшоне, ее добрый «ангел-хранитель». Она даже не вспомнила о нем, увидев Дмитрия Максимовича в Чарджоу. Не узнала, не догадалась. А он тогда, в поезде, может быть, спас ее от смерти. Недаром Сережа им всегда восхищался!

– Спасибо! – сказала Маша солдату, совершенно счастливая. Это юная Сережина любовь достала ее даже здесь, в Туркмении.

Автобус тронулся. А Толик встал, вытянул тощую шею и тоже пропищал:

– Спасибо!

Всё правильно. Конечно, это был дядя Дима.

Головенка сына лежала на ее левой руке; мальчик сразу заснул, как в колыбели. Устал от прогулки, он же совсем малыш. Сыночка…

Ехала и вспоминала Сережу. Дядя Дима ее узнал еще в поезде, по паспорту, – фамилии она не меняла. Видел он у племянника и ее фотографии, знал, наверное, как Сергей любил ее. А она узнать не могла, – она его прежде никогда не встречала.

Толик спокойно спал, зажав в кулачке светло-серое крылышко.

Глава 26. Перед отъездом

В Ашхабад Маша с Толиком вернулась в субботу. В первый раз дома… Мальчик знал: дома две сестры и больная бабушка, которая очень устает. С сестрами он еще не был знаком. Маша боялась привести их в детдом и этим вызвать там ненужные и опасные толки: почему сестры с мамой, а ты в детдоме? Маша говорила мальчику, что сестры его – не в Ашхабаде, что они с бабушкой – в совхозе. На самом деле зимой 1943/44 года девочки были в городе. Но что было делать, если бабушка отказывалась брать на свое попечение третьего ребенка? Ей же действительно было тяжело. Приходилось выдумывать, сочинять.

Именно тогда Маша решила, что познакомит девочек с братом поближе к отъезду домой, в Ленинград. А пока она рассказала о нем Зое, чтобы приучить дочку к мысли о брате. Зоя посылала Толику письма с картинками. Она, конечно, удивлялась, – когда же появился братик, что она не заметила? Маша уверяла, что Зоя тогда была маленькой и просто не помнит, а мальчик был в круглосуточных яслях, а потом с яслями эвакуировался.

Зоя молчала, но в душе не очень-то верила рассказам мамы. В одну из таких трудных минут Маша рассказала ей, как Толик ее узнал. Сам к ней кинулся, обнял, назвал мамой…

– Ты понимаешь, разве можно такого маленького обижать и говорить «я не твоя мама»? – сказала Маша своей умной, уже восьмилетней дочке. – А я и на самом деле считаю себя его мамой…

Намек был прозрачным. Не слишком ли перегрузила она душу своей девочки такой откровенностью? Не проболтается ли Зоя в минуту какой-нибудь ссоры с братом, не упрекнет ли его: ты не наш! Нет, не такая она. Зоя умная не по годам. Да ведь и не сказала же Маша, что мальчик неродной. Намекнула. И этим оказала своей старшей дочке доверие, словно взрослой. Что касается Ани, та маленькая, еще глупая. Та моментально привыкнет.

Толик бегал по квартире, с любопытством осматривая всё вокруг. Маленький, смуглый галчонок со стриженной под машинку головенкой на тощей шее. Маша рассказывала ему о сестрах, о бабушке. Потом налила в корыто горячей воды, вымыла Толю и уложила спать.

Вечером заглянула Марта Сергеевна.

– Хороший мальчик! – говорила она, а сама покачивала головой, словно понять не могла, зачем это Машу дернуло взять третьего ребенка. Она принесла Толе стакан мацони, маленькую пшеничную пышку и предложила:

– Вы дайте мне, Мария Борисовна, две чистые миски. Завтра будем барана резать, так кишки и кровь я вам отдам. Вы их до дела доведете, а мне не справиться. Я ведь по хозяйству одна, никто не поможет.

У Марты Сергеевны не было детей. И хотя жила она как сыр в масле, однако любила пожаловаться на одиночество и переутомление.

Миски ей Маша дала, очень даже обрадовалась.

Нелегко приходилось ей все эти годы с едой. Людям необходимо есть каждый день, особенно детям. А что им дать?

В России в такие времена спасаются картошкой. В Туркмении она не растет, жарко ей. Растет тут земляная груша топинамбур, только мало кто ее разводит. Это высокое, метра в два, растение, на макушке – желтые лохматые цветы. А на корнях вырастают причудливой формы картошины, похожие на вычурные узкие пряники. Варишь их – пахнет смолой, елкой. Но вкусу напоминают жидкую мороженую картошку.

Еще разводили батат, но тоже очень мало. Что-то вроде африканской картошки. Клубни – удлиненные в обе стороны, варишь – фиалками пахнет. Разломаешь вареную бататину – крахмальная, сахаристая, сладкая. Только капризная, – хранить долго нельзя.

Хотелось мяса. Покупать баранину – не по карману, верблюжатину – тоже. Однажды, пополам с соседкой, купили ишака. Стояло лето, и Маша ужасалась: как же хранить мясо?

– А на солнце хранить, – сказала Марта Сергеевна.

Она не шутила. Освежеванный окорок и лопатку помогла подвесить на верхних переплетах садовой беседки. Солнце тотчас охватило мясо жаром, заклеило его поверхность, и она сделалась словно железной, – не осталось ни одного сырого местечка. Мясо висело две недели, чуть подсохшее сверху, абсолютно свежее внутри.

Вот и теперь – подарок Марты Сергеевны…

На обработку «подарка» ушла половина воскресенья. Руки Маши покраснели и совсем зашлись от крупной соли, – ею приходилось чистить кишки и требуху. Толик помогал как умел: подносил воду маленьким Зоиным ведерком. Колбас было много. Красивые, настоящие, мама говорит – как в мирное время. Правда, две из них лопнули пока варились. Одну сразу съели, вторую решили оставить до вечера. Ведь сегодня вечером приедут сестры и бабушка.

Но они не приехали.

Маша заволновалась. Если б был телефон! Его не было ни дома, ни в совхозе. Маша сбегала на квартиру бухгалтера совхоза узнать, не случилось ли чего. Там ничего не слыхали. Сестра бухгалтера сказала, что завтра чуть свет идет в совхоз трехтонка. Может, Марии Борисовне махнуть тоже, узнать, что там стряслось? Вдруг беда?

Решила поехать. Но чтобы поехать, надо попросить кого-то прочитать за нее завтра лекции, четыре часа, у заочников.

Маша нашла замену. День освободился.

В совхоз приехали рано утром. В шалаше на кровати из ящиков лежала Екатерина Митрофановна. Она была без сознания.

Зоя и Аня бросились к матери, заплакали. Страшно за бабушку. У нее давно уже пятка болела, – поранила ее, нарыв всё не проходит. А вчера стало плохо с сердцем. Их некому было покормить, – сегодня утром туркменка принесла им молока, и они выпили его, прямо сырое.

Что делать?

Маша осмотрела рану, положила компресс. Накапала валерьянки, – других лекарств под рукой не нашлось. Бабушка то приходила в сознание, стонала, что-то говорила, то снова впадала в забытье.

Надо отвезти ее в город, в больницу. Надо вывезти в город детей и вещи, – приближается срок отъезда домой. Как же? Где найти машину?

Снова метнулась в совхоз. Сегодня одна машина возвращается в город. На счастье, уговорила.

Городская больница стоит на пути домой, недалеко от института. Бабушку вынесли на носилках. Тесно в больнице, мест нет. Но что же поделаешь? Взяли.

Никак не разорваться, – надо бы и с больною побыть, и к детям надо. Но теперь Екатерина Митрофановна в больнице, за нею смотрят, только надо передачи приносить, – мацони, она что любит.

Выгружались недолго: матрасик, узел с постельным бельем, подушки, два ящика – с яблоками и с персиками, Аман сам нарвал, кухонная посуда, еще кое-какие мелочи. Толик выбежал за калитку и не успел представиться сестрам, как в руки ему сунули бидончик с повидлом.

– Тащи, – сказала Зоя, – а я подушки понесу, бежим скорее и опять вернемся, маме помогать.

И они помогали. Шофёр сгрузил вещи на глиняную дорожку и уехал.

И вот – все в доме. И дети, все трое, копошатся вокруг.

– А вы познакомились, сестрички и братик?

– Конечно, мы давно уже познакомились, – бодро отвечает Зоя. – Смотри, какой он молодец, обе комнаты веником подмел, пока ты ездила.

– А я и побрызгал, чтобы пыли не было.

– Садитесь обедать. Или ужинать? Мы сегодня совсем запутались. Ну, не важно, еда у нас вкусная, колбаса.

Аня засопела, заплакала.

– Ты чего?

– Бабушку жалко.

– Теперь ее врачи вылечат, ты не плачь.

Наелись, аж глазенки заблестели, как у пьяненьких. И явно измучены, спать хотят. Толя подошел к маме, прижался к ней благодарно, а Зоя сейчас же – с другой стороны. Маленькая Аня вспомнила, как прежде маму делили, – правая рука мне, левая тебе. А теперь не поделишь. Толька ее руку занял. Подошла и хлопнула его по спине:

– Толька, противный! Моя мама!

И Толя заревел. Что ж с того, что он был мальчик. Заревел горько и обиженно.

Маша взяла на руки Аню, не отпуская от себя и старших, и стала учить:

– Разве можно братика обижать? Он всё ждал, когда его домой возьмут, вы с бабушкой были, а он всё ждал. Жалел бабушку. За что же ты его ударила? Какая недобрая девочка. Брата надо любить. Сколько у тебя братьев? Один. Значит, единственный брат.

– И сестра единственная, – вставила сообразительная Зоя.

– Видишь, какие вы обе счастливые: у каждой и брат и сестра. А у него брата совсем нет, только две сестры. Разве его можно обижать? А я вас всех люблю одинаково. Вы все мои родные дети. Помощники. Ну-ка, сырости не разводить! Вот поправится бабушка, поедем в Ленинград…

Все трое уснули умиротворенные.

Днем пришлось оставить их на попечении Зои, строго-настрого запретив выходить за калитку. Ушла, когда все спали, только Зою разбудила и показала, что им взять на завтрак.

В институте к ней подошел Курбан Атаев:

– Завтра у последнего курса выпускной вечер, и нас тоже пригласили. Вы придете, Мария Борисовна?

– Не смогу я, Курбан, дети приехали, все трое, а бабушка наша – в больнице.

– Жалко. Я думал: придете пораньше, сначала ко мне, потом на вечер. Но тогда прошу хоть ко мне зайти. Сразу после лекций. Хочу вас с женой познакомить. Любимая моя жена…

Он уже хорошо говорил по-русски, но в данном случае еще не чувствовал сравнительного оттенка в слове «любимая».

– Я бы с удовольствием, Курбан, только надо домой спешить: дети.

– Вы меня называйте Коля. Мне нравится так. И товарищи стали так называть. А зайти ко мне очень прошу. Вы же скоро в Ленинград уедете, надо хоть попрощаться. Может, я вас больше не увижу.

Договорились, что Маша зайдет на час, к обеду, и не позже половины третьего вернется домой.

Курбан жил в такой же квартирке, как Худайбергенов: комната, кухня, маленькая открытая веранда.

Он уже караулил Машу у института. Привел домой. И сразу в дверях, как чудо, возникла его жена. Высокая, красивая, брови словно крылья, носик прямой, вид гордый, – королева. Он рядом с нею – простой неказистый пастух.

– Любимая моя жена! А вот дети.

Он показывал их учительнице важно, с достоинством, но и не без улыбки в глазах: «Вы думаете, я школьник, за партой меня видите; а я – отец семейства. Четверо детей – не шутка».

Уселись обедать. И тут он стал развлекать свою учительницу туркменскими сказками. Таких сказок Маша нигде не читала, их просто еще не перевели на русский язык. О сестре и семи братьях, о молоке волшебной верблюдицы, которое возвращает убитым воинам жизнь…

Коля! Нет, она не стала называть его Колей. Пусть Курбан остается Курбаном. Просто он хотел отдать дань уважения русским, потому и просил, чтоб его называли русским именем. Русские сделали ему много хорошего. Разве забудет он своих фронтовых товарищей – русских солдат! А учителей в институте! Двое туркмен, пятеро русских. И все старались научить его тому, что сами знают.

Он не говорил ей никаких торжественных слов, просто рассказывал туркменские сказки. И жена его взметывала угольные свои ресницы, доверчиво глядя на учительницу мужа, русскую женщину: у нее трое детей и муж на фронте, от него уже долго нет вестей. Еще неизвестно, жив ли.

Маша не позволила себе забыть о делах, хотя и выпила стакан красного туркменского вина: ровно в два тридцать она поднялась с кошмы, поблагодарила хозяев и поспешила домой.

Нет, ты прожила тут не напрасно, Маша Лоза! Несколько десятков учителей, русских и туркмен, будут вспоминать тебя, своего преподавателя, кое-кто сбережет и конспекты твоих лекций. Несколько человек из твоих студентов пойдут и дальше, двинутся в науку. Ты останешься в их памяти, как маленький верстовой столб на пройденном пути. Знания, переданные тобою, лягут, словно надежные кирпичики, в фундаменте здания, которое подымется высоко.

 
Нет, недаром, нет, недаром,
За серп и за молот борясь,
В атаках буденновских армий
Их кровь на полях пролилась!
 

Отчего вспомнилась эта песня? Ведь она о другом, о фронте. Но уж больно энергично начинается: «Нет, недаром»! Эту песню разучивали в школе… А помнятся всё-таки школьные годы, помнятся. Человек взрослеет, стареет, а всё продолжает чувствовать себя ребенком. Он и есть ребенок, сын или дочь своей Родины.

Приехав сюда в начале войны, Маша перечитала «Кочевников» Тихонова. Сейчас, готовясь к отъезду, она почувствовала, как продвинулось время. Та книжка, правдивая и хорошая, рассказывает уже о вчерашнем дне. Туркмены стали другими. В двадцатые годы, Маша слыхала, в театре произошел трагический случай. Молодой туркмен-зритель, сидя на спектакле, посвященном гражданской войне, так разъярился на белогвардейца, который бесновался на сцене, что встал, выстрелил и убил его наповал. Он убил актера, но разве он понимал это?

Сейчас подобный случай стал уже невозможен. Всеобщее школьное обучение, рост культуры дали заметные плоды. Приехав, Маша застала уже другую Туркмению. За три года воины республика снова заметно изменилась: люди выросли, стала бурно развиваться наука.

Конечно, лет через десять – двадцать Туркмения опять уйдет вперед, и настолько, что Машины воспоминания о ней останутся всего лишь данью истории. Что ж, пусть шагает. Наша жизнь – не стоячее болото, а быстрая горная речка, которая не знает покоя, не стоит на одном месте. Знать о вчерашнем дне полезно хотя бы для того, чтобы лучше понять сегодняшний.

Глава 27. Возвращение

Она и дети вернутся, а бабушка нет.

Маша упрекала себя в том, что не уберегла Екатерину Митрофановну: Костиной матери было тяжело с двумя детьми. Вот и не выдержала. Но разве всё зависело от Маши? Разве не делала она сама всего, что только могла? Разве не зарабатывала, не добывала продуктов на всю свою – и немалую – артель? Она сама уже давно больная: болит грудь, спина, подчас кажется, что болит всё на свете. Что с ней? Неизвестно, она перемогается. Врачи говорят: расшатана нервная система, истощен организм. Устранить причины, вызывающие болезнь, – и болезни не станет. Но причины – общие для нас всех…

Маша корит себя, – она никогда не назвала свекровь мамой. Не могла. Мама одна, маму она крепко любит. А это – свекровь, Екатерина Митрофановна. О ней Маша заботилась, – это близкая, своя, но любовь…

Майское письмо из Севастополя было последним. А сейчас уже август. Костенька, Костя, где ты, друг мой милый, что замолчал? Верю: дождусь, мы встретимся, но как же я скажу тебе, что мамы твоей больше на свете нет?

Вот когда поняла Маша в полную меру, что значит остаться одной! Вьется вокруг собственной оси, не знает, с кем посоветоваться, за что хвататься. Еды надо запасти в дорогу, одежду, – ведь трое детей и сама. На север едем. Выезжают детки с голыми коленочками, с полпути надевают чулочки, потом рейтузики, потом пальтишки… Сентябрь в России бывает очень холодным. А в Ленинград надо приехать здоровыми.

Маша ходит еще на работу, принимает последние экзамены у заочников, пишет последние отчеты. Варит еду детям, носится по столовым, магазинам, базарам. Получила броню на билет, пропуск на проезд в Ленинград.

И вот – вокзал, последние страхи, хлопоты с багажом, последние объятия, поцелуи. Провожают Марта Сергеевна с мужем, Тоушан и соседка из дома напротив. За Машу волнуются, – как-то доедет, не заболела бы в дороге, не простыли бы ребята.

А они суетятся в купе, трое шумных, беспокойных человечков, лезут к окошку, прижимаются носами к стеклу. Как разместить их на двух полках? Маше достались нижняя и багажная третья. На ночь – Зою наверх, Толю и Аню внизу с собой. А днем – Толю наверх, девчонок с собой, и можно малость подремать, – Зоя за Аней присмотрит.

В дороге дети капризничают, у Толика начинают болеть глаза, он растирает их ручонками, и они становятся совсем красными. Толя хнычет: больно! Маша захватила с собой самые нужные лекарства. Она то кормит ребят, то умывает, то лечит. А в промежутках клюет носом.

Катится поезд, пыхтит паровоз-работяга, лента кинофильма перематывается обратно. Три года тому назад уезжала молоденькая, цветущая, полнеющая женщина с дочкой и бабушкой, а возвращается тощее больное существо средних лет с тремя ребятишками.

– Мама, смотри, что я нашел! Какое красивое!

Толик на минуту выбежал в проход, поближе к проводнику, и сейчас вернулся с трофеем. В руке его кусочек белой березовой коры, приготовленной для растопки кипятильника. Аня смотрит на белое чудо с удивленном, ей тоже непонятно:

– Что это, мама?

– Это береза. Березовая кора. Есть такое русское дерево, – отвечает Маша, давясь от слез. Она не в силах сдержаться. Разве может она спокойно смотреть на березу!

Толя гладит рукою кору:

– Хорошая. Такая шелковая бумажечка… Зачем же ты плачешь?

Детей она держит строго: выходить из вагона им запрещено. Прогуляться по перрону с мамой можно по очереди: Зое – в Ташкенте, Толе – в Аральске, Ане – в Куйбышеве.

Москва. Пересадка. Взяли носильщика, двинулись в детскую комнату. Здесь всё как в сказке: пришла тетя фея, взяла билеты, документы и деньги, прокомпостировала и принесла обратно:

– Скорее, через десять минут ваш поезд отходит.

И они бегут и кряхтят под грузом вещей, все пятеро, с тетей феей из детской комнаты. Не опоздать бы. Успеть бы.

Вот он, их вагон, голубой, как фойе в театре. Постели застланы пикейными одеялами. Проводница разносит чай… Всё как в сказке.

Маша укладывает ребят, накормив их и напоив, а сама прилипает к окну.

– Какие всё же герои наши люди! – говорит соседка по купе, женщина в форме лейтенанта медицинской службы: – Полностью восстановили дорогу, и так быстро. Двое суток – и в Ленинграде.

– Двое суток?..

– Да, всего лишь. Конечно, прежде и половины суток хватало, но ведь полотно же сейчас не то, быстрее – опасно.

Маша радуется чистоте и заботе, и восстановленному полотну, и соседке. С тоской и нетерпением смотрит в окно.

Поезд идет мимо разбитых домов, нет ни одной целой станции. Кирпичные стены с пустыми глазницами окон обломки, остатки больших и малых домов.

А деревья! Все они ранены, у всех посбиты верхушки. Будто какой-нибудь великан косил их, словно траву. Срезал верхушку – и деревцо стало уродом.

Здесь проходила война. Всюду здесь был фронт.

Первая ночь, вторая… И вместе с матерью Зоя липнет к окну, смотрит, думает, вспоминает. Большая девочка стала. Что сохранилось в ее головенке от довоенного детства?

Утро. К полудню поезд придет. Маша достает припасенную загодя одежду: в этот город нельзя приезжать кое-как, неряшливо одетыми. Мы не куда-нибудь возвращаемся, – в город-герой.

Они выходят, торжественные, сияющие, на перрон. Вокзал цел, а говорили – разбит. Носильщик подносит вещи. И даже – это совсем уж неправдоподобно – можно взять машину.

Дети рассаживаются, вещи рассованы, поехали.

Жадно, ревниво смотрит Маша на милый Невский: всё почти что в порядке. Только на месте зияющей дыры – фанерная ширма с нарисованным домом. В одном месте, в другом. Только на стенах – веером – белые раны от разлетавшихся осколков. Только на Аничковом мосту еще нет четырех красавцев, укрощающих диких копей.

Петроградская сторона. Родная улица…

Развалины мелькают то тут, то там. Улица вся заросла травою, зеленая трава пробилась между булыжин.

– А это наш дом.

Сердце, что ты колотишься, бедное человеческое сердце! Что ты так бьешься! Мы не напрасно трудились и помогали победе, мы приехали, мы увидали наш ленинградский дом. Почему сердце может присохнуть именно к этой стене с отбитой известкой, к этим высоким жестяным скатам под окнами? Почему так дорога именно эта тропка-дорожка к черному ходу старого дома, к темной лестнице, к обыкновенным дверям?

Тут я ходила лет с девяти, тут я бегала, тут меня догоняли. Тут у дверей кто-то держал мою руку, чтоб не нажала на кнопку, чтоб не звонила, – еще хоть минуту вместе, вдвоем. Дом моей юности, ты стал моей кожей, ты от меня неотделим. Стены твои – это я сама, часть меня, моей жизни. Вон у стены стоят какие-то самодельные носилки из железных палок и проволоки. Что выносили на этих носилках? Или – кого?

Маша нажала кнопку звонка.

Дверь открывается. Незнакомая девушка с мокрой тряпкой в руке стоит на пороге, – она кончает мыть пол в коридоре.

– Машенька! Приехали!

Ах, это дочка Нины Ивановны, соседки. Уже взрослая. Но почему она моет у них пол? Где же мама? Еще на работе.

Входят. Здороваются. Оглядываются. В квартире темно, как в подвале, окна большей частью забиты фанерой. На электричество лимит, так что жечь его надо с оглядкой.

Лыжи! В коридоре стоят Севины слаломные лыжи, толстые, как бруски. Столовая! Тот же буфетик, старая, обитая черной клеенкой кушетка, на которой спал Оська Райкин, когда, бывало, заиграется с Севой и Володею в карты или шахматы допоздна. На кушетке – стопка оконных стекол, почему-то разных размеров.

Вот кабинет отца. Огромный письменный стол. Старый письменный стол с обилием ящиков и ящичков, стол – многоэтажный дом, стол-город… В ящиках – папины рукописи, карточки, черновики, рисунки. Набор чертежных узеньких перьев. Круглая картонная коробка, в которой – маленькие флакончики сухих анилиновых красок. Коробка от карандашей фирмы «Фабер», – любил он хорошие карандаши, доставал их из-под земли.

Стол словно огромное зеленое поле, футбольное поле стадиона на сто тысяч мест. Стоит, как трибуна, чернильница на черной блестящей подставке. Словно маяк, высится знакомая лампа – медный атлет, поднимающий светильник. Мрачно смотрят круглые желтые глаза коричневого филина.

Зеленое сукно обветшало, на краях пожелтело, кое-где даже выбилось из деревянной рамы стола. Зеленое поле, – а игроков нет.

Со страхом, с робостью смотрит Маша на отцовский стол. Подходить к нему детям запрещалось. Теперь что ж, некому запрещать, сняты запреты, – хоть всё раскидайте. Именно поэтому не может Маша дотронуться до отцовского стола, не может забраться в ящики, вынуть всё, рассмотреть. И так будет несколько лет.

Комната братьев. Вот он, хорошо знакомый, прикрепленный кнопками над маленьким столом листочек с флагами расцвечивания, нарисованными младшим братишкой. Сам рисовал и раскрашивал. Где-то он сейчас? Маме писал откуда-то из предместий Варшавы. А на другой стене – карта Кавказа с обозначениями мест и маршрутов, где проходил Сева. Братья мои родные!

Мыслимо ли это? Как же можно здесь жить и дышать, здесь, где больше уж нет сердцу милых, самых близких людей! Умер с голоду… Убит на фронте… Да что же это такое? Какой же это век?

В той комнате, где Машу и Костю встретил рассвет двадцать второго июня черного сорок первого года, – сегодня самый жилой вид. Даже цветок на окне. Филодендрон. Тот самый! Видно, он настрадался: ствол его вытянулся, изогнулся несколько раз, почти как пружина, но не сдался и выпустил новые листья – три зеленых сочных листа. Филодендрон выжил.

Но где же мама? Где же она, родная наша?

– Анна Васильевна кончает сегодня работу в два часа. Скоро придет.

В войну у всех нас так развилось чувство ответственности, что никто даже и не помыслит не пойти на работу или уйти с работы раньше положенного.

– Но откуда она появится? С какой стороны? Где ее можно встречать?

Дочка Нины Ивановны объясняет.

Маша постепенно приходит в себя. Что же она, даже ни о чем девушку не спросила. Муж Нины Ивановны умер, об этом мама писала. А как сама Нина Ивановна?

– Мама в больнице. Задыхается. С сердцем что-то случилось. Она в пищеблоке работала, пищеблок размещался в подвале, и там всегда воды было по щиколотку. Знаете, ленинградский подвал. Ходили по доскам, воздух влажный, а у нее – больное сердце. Вы помните, она болела еще и раньше, до войны.

Бедная Нина Ивановна! Это она когда-то приносила Маше в больницу маленькую Зою. Это она дарила Севочке, уходившему добровольцем на финский фронт, теплое фланелевое белье. Это она, прощаясь с Машей, сказала: «Вам рожать, вы правильно делаете, что уезжаете. А мы уж останемся. Что с Ленинградом, то и с нами».

Дети, как любопытные таракашки, расползлись по квартире. Зоя увидела под диваном ящик, из которого торчала цветная целлулоидная ножка. Это же Максик! Мальчик в шапочке с пером, его подарили ей в университете на елке.

Маша достала им ящик – пусть возятся! – а сама побежала встретить маму.

Вот она, вот она! Не из трамвая вышла, нет, просто идет пешком. Увидала. Бежит, обе бегут. Встретились! Счастье – встретились! Обнялись, идут, плачут.

– Ну как ты свой дом нашла? Нравится? – спрашивает мама.

Маша не знает, что и сказать. Мрачно, темно. Какие-то узлы, ящики…

– Нет ничего лучше родного дома.

– Стекла я уже достала, мы застеклим. Составные получатся, из двух-трех кусков, но это ничего. Сейчас все так делают. Всё же лучше фанеры. Я ведь отпуск на месяц взяла и весь отпуск чистила квартиру, белила потолки: подставлю стол, залезу и белю.

Она потратила на это отпуск! Измученная блокадой, усталая, она мыла и белила потолок…

– Обоев сейчас не достать, так мы наловчились красить клеевою краской по старым. Видишь, у папочки какие красивые васильковые!

У папочки! И она говорит спокойно!

– Детки, это ваша ленинградская бабушка. Она – герой, помогала фашистов разбить.

– И наш папа тоже помогает.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю