355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Елена Серебровская » Братья с тобой » Текст книги (страница 10)
Братья с тобой
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 14:57

Текст книги "Братья с тобой"


Автор книги: Елена Серебровская



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 19 страниц)

Но не спалось. Ждали вечерних сводок. Радио было приглушено, говорило чуть слышно. Валентину разморило, – уставала она со своими сорванцами. Маша тоже стала было уже придремывать.

И вдруг… Кто говорит, что не бывает чудес, что только в кино счастливые совпадения и случайности радуют и удивляют людей? Неправда, никакое кино не сравнится с жизнью по части чудес!

– «От Советского Информбюро, – говорил человек, пригласить которого за стол готова была любая семья в стране: – Войска Ленинградского фронта прорвали кольцо блокады Ленинграда, соединились с войсками Волховского фронта и гонят фашистов прочь…»

– Ура! – закричала Маша, не выдержав и забыв о детях. – Валечка, милая, блокада прорвана! Валечка!

Она уже сидела на постели своей случайной подруги, целовала ее и тискала. И обе, конечно, ревели.

– Костя обещал… Костя намекал в письме, – объясняла Маша сквозь слезы. – Он же не мог прямо сказать, это была военная тайна.

– И именно сегодня! Как хорошо-то! – сказала Валентина, вытирая слезы. – Надо бы отметить, выпить хоть по рюмочке, да я водку сменяла на ячмень, ребятам кашу варить.

– Прости меня, что заорала я, – сказала Маша. – Ты понимаешь, не могла я…

– Что тут говорить! Праздник сегодня, общий наш праздник, хотя из Львова я, не из Ленинграда.

Долго сидели они, обнявшись, две женщины, – вдова военного времени и жена, не знавшая достоверно, не стала ли она сегодня вдовой.

Новогодний сюрприз… Костя намекал именно на это. Но никто, даже Костя, не знал, что новый, 1943 год порадует их семью еще одним подарком. Огромным, бесценным, сказочным. И что первой узнает об этом Анна Васильевна.

Вместе со всеми ленинградцами Анна Васильевна отпраздновала прорыв блокады, поплакала на радостях, и с новыми силами, с еще большим рвением продолжала ходить на работу. По пути из школы она заходила на почту за письмами, – почтальонов давно уже не хватало.

Так пришла она однажды в знакомое почтовое отделение. Было холодно, девушка за деревянным барьером сидела в ватнике и притопывала ножками в валенках.

– Здравствуйте, Любочка! Посмотрите, нет ли там…

– Есть письмецо, Анна Васильевна!

Девушка знала своих клиентов не только в лицо, но и по имени-отчеству.

Вот оно, письмо. От кого это? Она не могла разобрать почерк. Нервно надорвала конверт сбоку, вытянула письмо. Прочитав первую строчку, заплакала, забормотала что-то, прижимаясь лицом к деревянному барьерчику.

Девушка взглянула на нее с тревогой, но вопроса не задала.

Женщина в теплом платке бегала глазами со строчки на строчку.

– Живой! Мальчик мой родной, живой! Я всегда говорила – не может быть! Володенька!

– Сколько хочешь бывает. Пришлют похоронную, а он…

– Известили, что утонул в Ладоге. Но он спасся: прибило к берегу, к рыбакам. Там уже немцы были. Он вступил в отряд партизанский, а сейчас, когда у Невской Дубровки прорывали блокаду, их отряд тоже участвовал. Ранен он, в грудь и шею, но легкое не задето, лежит в госпитале… Сейчас забегу домой – и к нему. Севочка тоже не верил в его смерть.

Она горестно вздохнула. На Севочку тоже похоронная… Мать не верит и в это. Но милость судьбы – повторяется ли она дважды?

Глава 14. Зоя

До войны чувства Маши к родителям дремали где-то в глубинах души, не проявлялись бурно. Да, она любила отца и мать, очень любила. Но они были рядом, они были просто составной частью ее повседневной жизни. Она не привыкла советоваться с ними, решая вопросы своей личной жизни. Была своенравной, «сверхнезависимой», – ей казалось, они не поймут, начнут морализировать, поучать. Ей казалось, что в некоторых вопросах они косны и отстали от жизни. Отец, например, не любил Маяковского и признавал только Некрасова. Мама огорчалась ранним материнством Маши, не понимала ее натуры, требовала рассудка и здравомыслия там, где рассудок выглядел бы как расчет. А расчет Маша презирала.

И – наступила война. И – расстались, судьба развела их в разные стороны. Молодая, здоровая Маша оказалась в глубоком тылу, пожилые, прожившие нелегкую жизнь родители стали воинами-ленинградцами, достойными гражданами города-героя. Но они и прежде были достойны этого города, только Маша об этом не думала.

Гибель отца стала сердечной раной, которая не затягивалась. Это останется раной надолго, может быть навсегда, пока Маше жить.

В гибель братьев она не верила. Логики в ее рассуждениях было, конечно, мало: слишком уж невероятно это – погибнуть, парни нужны родине. Они умны, сильны, даровиты, выносливы. Они хорошие воины, зачем им погибать? Нет, сердце Маши отказывалось принять эти известия. Надо только верить изо всех сил – и братья вернутся.

И вот Володя нашелся! Мамины письма о нем Маша показывала всем знакомым, перечитывала, выучила наизусть. Сева молчал. Погиб – или ошибка? Всё-таки, может быть, не погиб?

Любовь к матери, оставшейся в Ленинграде, стала острой и томительной. Встретиться с мамой когда-нибудь – вот неизъяснимое счастье!

Стояла весна. Закончив вечером домашние дела и уложив детей, Маша неслышной походкой вышла в сад.

Сад был тихий, свежий, весь облитый лунным молоком, – яблони цвели. На черных жестких ветках лежали, словно небрежно набросанные, охапки нежных цветов. Цветы свешивались, скатывались с веток и повисали, не падая. Они были подобны пушистым крыльям, так что казалось: взмахни яблони ветками – и полетят.

Спокойная полная луна выбелила дувал и стены домика, в саду было светло и сказочно.

«Где я? – подумала Маша. – Что со мной? Правда ли это – Туркмения, теплая ночь в апреле, чужой дом? Словно где-то на полустанке, в дороге. Может быть, это сон? Или напротив – вся моя жизнь, что прошла до войны, – сон, сказка, выдумка? Может быть, она мне приснилась? Мой Ленинград, его набережные, поцелуи моего дорогого, моего мужа? Отец, умерший с голоду, моя терпеливая мать? Было ли это, или я прочитала об этом в книге?»

В Ленинграде сейчас тоже апрель, и там полнолуние, если только тучи не застят луну. И там ее мать, мама. Одна в опустевшей квартире, среди вещей тех, кто умер, кого больше нет. Она не захотела эвакуироваться из Ленинграда, написала: «Я тут нужнее». Может, она тоже не спит сейчас и думает о дочке, о Маше. Даже наверное. Маша чувствует это.

До боли, до стона остро почувствовала сейчас Маша свою связь с матерью, с женщиной, давшей ей жизнь и нынче рискующей своей жизнью ежечасно, ежеминутно. Как хочется обнять ее, погладить, поцеловать, побыть с ней хоть минутку! Ну хоть увидеть! Мама! Милая мама, прости мне все мои грубости, непослушание в детстве, резкость мою и подчас бестактность. Прости мне всё это, родная, у меня для тебя накопилось столько нежности, столько благодарности, любви, что даже грудь распирает. Хоть бы нам свидеться когда-нибудь!

Мама… А рядом в комнате на диване спит Машина дочка. Та, что мамой называет ее, Машу. Новая жизнь, новая судьба, новая будущая женщина, мать новых детей, новой дочки, может быть… Жизнь остановок не знает. У Зои своя судьба, свой характер, свои радости и огорчения.

К каждому своему письму бабушке или папе Зоя рисовала картинку: многоэтажный дом, забор, деревья, рядом человек с растопыренными руками. И подпись: Ленинград.

В Ленинграде было лучше: там были Сева и Володя. Они учили ее делать «ласточку», заниматься физкультурой, бегать на лыжах. Здесь на лыжах ни дети, ни взрослые не бегали, – не было снега. В Ленинграде каждый раз в день рождения Зои Сева дарил ей игрушки: специально откладывал деньги со стипендии или из судейских, – он же был судьей по хоккею и по футболу. Подарил утенка в матросском костюмчике, – вспоминала Зоя свое богатство, – фарфоровый умывальник с кувшинчиком, заводной автомобиль. А здесь игрушек не дарили, даже в день рождения.

В Ленинграде ее любили, гладили по голове, иногда целовали в макушку. А здесь только мама погладит, да и то редко, – целый день ее нет, на работе да на работе. Бабушка Екатерина Митрофановна не обижает, но Анечку она любит больше, это сразу видно. Принесет ей откуда-то кусочек сахара, даст, а Зоя стоит и смотрит. А бабушка Зое: «Ну чего рот раззявила? Ты уж большая…»

Один раз Марта Сергеевна сказала бабушке при Зое: «Благородный всё-таки человек ваш Костя: с ребенком взял. Чужой ребенок, не свой». Зоя не сразу поняла: что взял, кого? Потом догадалась: замуж взял маму. А чужой ребенок – это она, Зоя.

Поняла и не заплакала, но было очень обидно. Как это чужая? Она же своя, родная. Сами учили называть Костю папой, а сами – «чужая». И бабушка не спорила с Мартой Сергеевной, только охала: «Двое детей, это сказать легко!»

Аня была хорошая сестричка, не капризная. Правда, молоко у мамы почему-то пропало. Это она всё время о Ленинграде волновалась, там война и голод, а наши же все там. А когда молоко пропало, пришлось брать банки и бутылочки с питанием в молочной кухне детской консультации. А кому брать? Мама на службе, бабушка с Аней. Остается одна Зоя.

Зое давали сетку с пустыми банками и бутылочками, – сколько банок и бутылок, столько «питаний», – и она ходила в консультацию. Шла, напевая какую-нибудь песенку и раскачивая сумку с банками. Один раз ударила нечаянно сеткой о ствол дерева, и одна банка разбилась. Дали на одно «питание» меньше, и Зоя горько плакала.

Всё бы ничего, но с осени Зоя пошла в школу. Училась во вторую смену, а «питание» сестренке всё равно надо было брать. Его надо было брать сразу после уроков, пока не поздно, пока выдавать не кончили.

Пустые банки гремели у Зои в парте, учительница сердилась, но ничего поделать не могла. Писать Зоя уже умела, хотя и некрасиво. Читала бегло. Стихотворения наизусть запоминала с одного раза. Только вот шумная очень девочка, банки вечно гремят, – и Зою посадили за последнюю парту.

Уроки кончаются. Зоя складывает в сумку тетради и учебники, берет в кулачок неразливайку, а в другую руку сумку и сетку с банками и идет в консультацию. Спешит. Консультация помещается в одноэтажном белом домике с верандой. Зоя становится в очередь.

– Я маленькая под забором валялась, а мой ребенок в кружевах лежит, – говорит усталая женщина, прибежавшая с работы за питанием, своей соседке в очереди.

– Ну какая же это жизнь: всюду очереди, жрать нечего, детей жалко.

– Это война, милая моя, это Гитлер виноват, понимать надо. Нет, мы разницу хорошо знаем: как прежде было и как при нашей Советской власти. Разве нам питание врачи по рецепту готовили, чтобы витамины, чтобы на молоке да на сливках? Это понимать надо.

Очередь длинная. Что даром время терять? Зоя садится на ступеньки веранды, достает тетрадку и вставочку, – так она по-ленинградски ручку называет, – ставит рядом неразливайку. Что там задано по арифметике? Примерчики: один плюс два равно три. Чепуха какая! Это в одни миг можно решить.

Сидя на ступеньках, она делает уроки. Иногда ей кажется, что она в лесу, а ноги стоящих вокруг взрослых людей – это стволы деревьев.

Получив питание, Зоя спешит домой: наверно, Аня плачет, есть хочет. Самой тоже хочется есть. Но без спросу Зоя никогда ничего не берет.

Когда мама приносит паек, она сразу всё делит: и хлеб и конфеты. Вот лапшу сразу не делят, ее раньше подогревают. Зоя съедает тарелку лапши, потом мама дает добавку – еще полтарелки, а то и целую, а хочется еще и еще. И Зоя спрашивает: «Мама, а лапшой можно досыта накушаться?»

Принесла мама конфеты, разложила по кастрюлькам, где лежит хлеб, чтобы не зачерствел в жаре, – бабушке, себе, Ане и Зое. А потом взяла и тихонько свои конфеты Зое перекидала. Круглые, твердые, «крокет». Зоя заметила:

– Ты зачем мне все отдала?

– А я их не люблю, доченька.

Знаем, как она не любит. Зоя сама видела, как мама один раз целых три таких конфеты с чаем съела, и не сосала их, а грызла.

Вечером, пока мамы нет, Зоя достает из своей кастрюльки две круглые конфеты и кладет их маме под подушку: пускай. Зоя уже спать будет, мама и не узнает, кто это положил. Съест, и ей будет хорошо.

Мама приходит усталая. Дети спят. Бабушка достает ей суп из-под ватного колпака. Мама поела, стелет постель.

Что это к подушке прилипло?

– Екатерина Митрофановна, это вы мне сюда конфеты подсунули?

– Я не подсовывала. Я бы вам в кастрюльку положила, если бы было что.

– Значит, это Зоя.

Маша отклеивает конфеты от подушки, смотрит на них и плачет. Одну съела, другую положила в Зоину кастрюльку.

Девочка с голубиными глазками (верхние веки как крылышки) спит, разметавшись на своей постельке, спит безмятежно, спокойно. Всё правильно. Она хорошо сделала.

А мама смотрит и вздыхает. Часто вздыхать ты стала и плакать, Маша Лоза, хоть и втихомолку. С тех пор, как война началась, глаза твои на мокром месте. Утрись и перестань. Хорошая у тебя дочка, и реветь нечего…

Летом мама устроила Зою в детский лагерь для детей фронтовиков. Лагерь помещался в Фирюзе, в горном ущелье, километрах в тридцати с лишним от Ашхабада. Там санатории, правительственные дачи и летние детские лагеря. Там в жару не так знойно, как в Ашхабаде. В Фирюзе растут огромные ореховые деревья и почти не бывает москитов. И гранаты растут, и таинственное адамово дерево, у которого цветы превращаются в пучки длинных зеленых стручков, тонких, как пряжа. Там и речка бежит, прозрачная, холодная, – Фирюзинка.

Зое в Фирюзе нравилось. Интересно. Кормили не хуже, чем дома. Но вот один раз пришел приказ: всех остричь под машинку. Своей машинки в лагере не было. А парикмахер незадолго до того стриг туркменского мальчика, у которого все волосы слиплись почему-то. Машинку он не дезинфицировал. Он взял и подстриг под первый номер всех детишек, какие были с волосенками. Зою тоже, а как же?

Вернулись дети из лагеря домой, а у пятерых – стригущий лишай. Просто это такое мокренькое место на голове, там волосы клеятся. Не заметишь вовремя, не вылечишь – лысым останешься на веки вечные.

Испугалась мама, когда услышала о болезни дочки. Что же делать? Сначала на рентген, облучить голову. Часть волос вылезет, другие выщипать надо, догола.

Ох, и больно было! Когда выщипали, помазали всю голову йодом, насандалили какой-то пахучей мазью и завязали. И так три месяца будет: мазать и сандалить, мазать и сандалить.

Мама плачет: неужели дочка лысой останется? Не доглядела, не уберегла. Доктор утешает: ничего, вырастут волосы, еще кудрявые будут.

И они действительно выросли. И стала Зоя кудрявой. Вышла на улицу, пошла в школу. А по дороге мальчишка из чьей-то калитки:

– Девочка, ты Абрам? – и хохочет.

Что ему надо? Что он спрашивает?

Следующий раз он уже не спрашивает, а просто кричит из калитки:

– Эй, Абрам! Абраша!

Зоя догадалась: он спросил, не еврейка ли она? Раньше не спрашивал, а стала кудрявой – спрашивает. А зачем ему? Какая разница?

И вот однажды, когда расписание маминых лекций позволило, Зоя уговорила маму проводить ее до школы. Зачем – не сказала. Но очень просила. И мама пошла проводить.

Идут они снова мимо той калитки. Мальчишка, ее мучитель, уже не один, с каким-то приятелем.

А Зоя идет гордо рядом с мамой и даже замечать мальчишку не хочет. Презирает.

Мальчишка маму рассмотрел. И сказал приятелю:

– Мать у нее русская.

А мама обернулась и спросила его:

– А какая тебе разница, мальчик?

А он и сам не знал, какая разница. Дома что-то плохое про евреев слышал.

Но дразниться с тех пор перестал.

В детский лагерь на следующее лето мама Зою не пустила. Еще опять чем-нибудь заболеет. Замучилась девочка.

Муж Марты Сергеевны летом работал в совхозе. Выгодно: фрукты даром, яблоки и персики. Он и предложил взять туда Екатерину Митрофановну с детьми. Сказал, что это его сестра двоюродная. Продуктовые карточки с собой взяли, хлеб туда привозят из города. Молоко покупать можно, овощи тоже: помидоры, лук, редьку. А фрукты – подбирай падалицу сколько хочешь.

И стали они жить в Чули, в шалаше. Шалаш треугольный, обложенный тростником и листьями. В шалаше – стол и кровать из ящиков. Как у Робинзона. Но спали не на кровати, – стелили на берегу Чулинки рядно и ложились вповалку. Тепло, укрывались только простынками.

Настоящие Робинзоны! Зое новая жизнь очень понравилась. Утром ее будил шум речонки – речка гремела, грохотала, стукаясь о камешки, о глинистые берега. Речка всегда торопилась. В стороне блеяли овцы Амана – совхозного сторожа. Пели разные птицы, – их тут было очень много, разноцветных, незнакомых. Зоя мечтала увидеть говорящего попугая. Но, как ни присматривалась, попугая не встретила. Даже неговорящего.

Бабушка разводила костер и кипятила чай. Туркменка приносила молоко. На завтрак были хлеб и горячее молоко, – бабушка его всегда кипятила, боялась бруцеллеза. И сколько хочешь яблок или персиков. На обед были суп и каша. И, конечно, яблоки и персики. На ужин – опять чай с хлебом. И каша, если осталась.

Яблоки и персики Зоя собирала в саду сама. Под деревьями. С веток ничего не рвали, нельзя. А зачем и рвать, если на земле полно? И очень хорошие, спелые.

Сад рос в ущелье, он был как бы в несколько этажей. Верхние деревья тоже получали полив. Как попадала туда вода – Зоя не знала, но речная вода текла каким-то образом снизу вверх. Чудеса. Водой командовал старый Аман.

Персики… Какие там были персики! И маленькие, нежно-лимонного цвета – «Сольвейг», и лилово-красные, дымчатые, широкие, как помидоры. И розовые, и оранжевые, в легком пуху, и совсем почти белые, белые даже когда созреют.

Интересно было гулять в совхозном саду. Зоя находила там красивые полосатые иголки дикобраза, большие, словно длинные карандаши. Эти сокровища она приносила домой и складывала в шалаше под столом. Один раз нашла чешую змеи, целую, как прозрачный чулок-паутинка. Наверно, змея вылезла из нее и бросила старую одежду на дороге. Хорошенький чулок! Зоя принесла его тоже в шалаш. А Дурды, сын. Амана, испугался и сказал:

– Скорей выкинь, а то он придет за своим одежда.

Но Зое жалко было выбросить такую замечательную вещь. Может, и не придет? Интересно будет показать девочкам в Ленинграде, когда домой вернемся.

Был там у них свой маленький огород – капуста и тыква. Зоя ходила полоть. Вырывала травку, чтобы капустине легче дышалось или тыквине. А потом, когда оранжевые цветы отцвели и получились толстые круглые тыковки, Зоя стала наблюдать, как быстро они растут. С каждым днем всё крупней и крупней становятся.

– Вот эту скоро срежем и сварим, – сказала бабушка, глядя на одну крупную тыкву.

Зоя по утрам ходила эту тыкву приветствовать, говорила он: «С добрым утром!» Скоро совсем большой стала тыковка, больше Зоиной головы. Один раз утром побежала Зоя с ней поздороваться, а тыквы нет. Только черенок перегрызенный торчит. Смотрит кругом, а далеко за деревьями улепетывает какой-то колючий, большой, и тыква на спине. Дикобраз, конечно, иголки полосатые. Вор несчастный! Ясно, он, – возле стебля тыквы несколько иголок осталось – выронил, когда спиной накатывался на тыкву, чтобы взять ее на свои колючки.

И жалко было тыквы, и интересно: где еще такое увидишь?

И только скучно было без мамы. И без книжек. Зоя здесь ничего не читала. Зато дома она читала всё, что ни попадало под руку: и рассказы Житкова, и «Робинзона», и про Чичикова – с неизвестным названием, потому что без обложки, и «Аэлиту», – очень интересные истории.

Мама присылала с мужем Марты Сергеевны то письма, то деньги на молоко, то постное масло, то крупу. А сама приезжала очень редко. Недавно мама прислала денег и велела купить у. Амана ягненочка. Купили. Зоя собирала ему падалицу. Ягненок рос на яблоках и персиках.

Бабушка сказала, что, может быть, мама приедет в следующую субботу. Потому что наступает новый месяц и кто-то должен же привезти хлебные карточки.

Зоя с нетерпением ожидала следующей субботы. Не ближней, а следующей. Ждать надо долго, целых десять дней.

Глава 15. Сын

Люся приехала в субботу вечером. Шинель и погоны со звездочками старшего лейтенанта облегчали ей и дорогу и каждый шаг в этом далеком от фронта незнакомом городе. Военная фуражка на светло-русой коротко остриженной голове выглядела бы даже кокетливо, если б не усталое, сосредоточенное выражение лица. Почти всю дорогу Люся спала. В маленьком черном чемоданчике с уголками, обшитыми светлым металлом, лежали теплые детские вещи и остатки «сухого пайка»: полкирпичика ржаного хлеба, кусочек тугой, гранитного цвета колбасы, банка американской свиной тушенки да десять кусков пиленого сахара.

Приветливость, с которой окружающие смотрели на нее и отвечали на ее вопросы, объяснялась не только ее фронтовым обликом. Туго застегнутую гимнастерку украшала висевшая на светло-зеленой ленточке медаль «За оборону Ленинграда». Вид этой медали смягчал даже самых огрубевших и черствых людей. Подвиг ленинградцев нашел такой отзвук во всем народе, что на Люсю, обыкновенную женщину из Ленинграда, поглядывали не скрывая восхищения.

Форма одежды в Ашхабаде была летняя, шинель пришлось снять, – стоял горячий туркменский апрель. Сойдя с поезда, Люся тотчас пошла к военному коменданту, а заодно справилась, где же искать в Ашхабаде Охотный переулок, – там жила Маша.

Люся вышла на улицу: надо идти по ней всё прямо и прямо, налево будет переулок. Она шла и глядела на белые, чуть порыжевшие, полинявшие сверху от дождей дувалы, на видневшиеся за ними ветки деревьев, на зеленую кипень в садах, в маленьких двориках. Шла и жмурилась от света, от счастья, что жива, что приехала за своей дочкой Ирочкой.

Всплыла в ее душе и грусть, когда она оглядывала эти мирные белые домики и толстые стволы платанов с тяжелыми кронами. Стояли они кое-где на улице так свободно, что занимали полпанели и немного даже вытирали на мощеную мостовую. Мирный тыловой город, цветут сады, блаженно разлилась над головою лазоревая синева… Люся знала, чего это стоит и чем заплачено за этот покой. Все убитые на бойне и погибшие от голода товарищи были навеки с ней, – она не смогла бы забыть их, если бы даже очень старалась.

Охотный переулок был недалеко от военного городка. Люся стукнула в калитку, в саду послышался собачий лай.

– Кто? – лениво спросили издали, из садика, в глубине которого стоял белый одноэтажный дом. Судя по походке и голосу, к ворогам шла грузная, спокойная женщина.

– Откройте, пожалуйста, – растерянно ответила Люся, затрудняясь объяснить в двух словах, кто она, к кому и зачем.

Открыв калитку и выслушав Люсю, хозяйка прогнала собаку и повела гостью в дом.

– А где же… дети Марии Борисовны? – спросила Люся, не слыша детских голосов и не замечая в саду ребят.

– А детей тут нет, дети в Чуля́х… в совхозе, с бабушкой. Мария Борисовна вам расскажет, она вечером придет, часиков в десять, не раньше. У нее три, что ли, службы. Да вы проходите ко мне, оставьте вещички. Отдыхайте пока. Мы к ленинградцам с уважением.

Наверное, это была самая длинная речь, произнесенная когда-либо Мартой Сергеевной.

Люся наскоро умылась и ушла в военкомат. Ей не терпелось поскорее увидеть родного своего ребенка, но Люся всегда гордилась своим самообладанием. Сначала надо подготовиться: получить положенное довольствие – оно понадобится, – сходить после дороги в баню. Сегодня Люся узнает точнее, где этот самый детдом расположен, вечером наговорится с Машей, потом выспится, а завтра пойдет за девочкой.

От Марты Сергеевны Люся узнала, что детдом расположен километрах в четырех-пяти отсюда. Она не удержалась от искушения найти этот дом («заранее дорогу выясню, чтобы завтра не плутать»), но не зашла, и даже не остановилась под его чисто блестевшими окнами. Только увидела, как трое мальчиков в застиранных трусах и выгоревших майках везли на самодельной тележке пшеничные круглые хлебы, накрытые от пыли холщовой тряпицей, – старшие воспитанники сами получали суточный рацион на хлебозаводе. Двое везли, а третий шел сзади, то ли для охраны, то ли ввиду торжественности момента.

Люся была человеком рассудительным и четким, она знала, что такое «нельзя»… Ноги сами принесли ее к этому дому раньше назначенного срока, но голова скомандовала: «назад!» – и ноги виновато засеменили обратно. Им же и досталось: в кирзовых сапогах по такой жаре они измучились и устали, а на улицах этого города ей не встретилось ни пустой машины, ни автобуса. Только маленькие серые хорошенькие ишачки кротко потряхивали увязанной на спине поклажей, да промчался куда-то за город грузовик, плотно набитый людьми, да верблюды царственно прошагали, раскачивая на своих горбах молчаливых туркмен в высоких меховых шайках.

Вечером, намытая, переодетая, сытая, она забралась с ногами на клеенчатый диванчик рядом с Машей, слушала повесть жизни ее последних лет и рассказывала о Ленинграде.

И вот – воскресенье, и две женщины идут в детский дом. Две, – Люся попросила Машу пойти с ней вместе. Внешне Люся была спокойна, но Маша догадывалась, как колотится сердце ее подруги. Маша слыхала, что в детдоме много ленинградцев, особенно много малышей, эвакуированных в тыл еще в самом начале войны. Время от времени за детьми приезжают родители. А к некоторым не приезжают и никогда не приедут. Некому.

– Ирочка Филатова, тысяча девятьсот тридцать девятого года рождения… Да, здорова. Посидите здесь немножко, сейчас они кончат завтракать, вы свою сразу увидите.

Свою… Да пройди еще пять лет, или хоть десять, и всё равно Люся узнала бы ее, кровиночку свою родную.

Люся ходит по светлой комнате, рассматривает неприхотливые картинки на стенах, игрушки, сложенные на низеньких этажерках – видимо, самодельных: старшие ребята, наверное, сделали для младших. Полочки фанерные, вещи все простые, но в комнате чисто и на всех окнах цветы.

Люся ходит и ходит, и хмурит брови, и старается изо всех сил быть хладнокровной. А детей всё нет.

Шум в коридоре. Щебет. Идут гурьбой, стриженные под машинку, в синих сатиновых халатиках с белыми воротничками. А личики – жизнерадостные, полные любопытства. Идут!

Маша старается угадать, которая же Ирочка. Но долго гадать не приходится: благоразумная Люся срывается с места и кидается к одной из девочек. Она приседает перед ней, притягивает к себе, шепчет:

– Доченька! Не узнала? Это я, твоя мама.

Девочка недоверчиво улыбается и прячет глаза.

– Выросла-то как! Поцелуй меня, не бойся!

Люся прижимает к себе девочку и плачет вопреки всякому благоразумию.

Дети столпились у дверей и заинтересованно наблюдают. В глазенках любопытство, и зависть, и радость за подружку.

– За Ирой мама приехала, а она не узнала… Вот глупая! – раздумчиво говорит худенький мальчик с острым подбородочком.

Маша вглядывается в малыша: серьезный не по летам. Ему, наверное, годика четыре, пять. Глазки хорошие, умные, а подбородочек – как у лягушонка: словно тоненькая пленочка натянута на хрупкую скулу, живая, дышит.

Маша смотрит на детей нежно, влюбленно. Ребятки вы маши, ребятки военного времени! Худенькие растете, досталось вам! Всех бы перецеловала, перетискала, каждому бы сказала что-нибудь ласковое!

– Я бы сразу свою узнал! Сразу-сразу, – говорит худенький мальчик своему соседу – черноволосому, с угольными ресницами.

– А вот и нет! Вон еще вторая тетя пришла. Может, это твоя, а ты тоже не узнал.

Влюбленными, чуть влажными глазами смотрит Маша на детей, стриженных под машинку.

И вдруг мальчик с лягушачьим подбородком подбегает к Маше:

– Ты ведь за мной приехала? Скажи… Ведь ты моя?..

И вот уже маленькие руки охватили колени Маши, и счастливые глаза на запрокинутом личике сияют, требуют, молят.

Маша нагибается, гладит стриженую голову, целует ребенка и плачет. Точно так, как минуту назад расплакалась Люся.

– Маленький ты мой! – говорит она, обнимая мальчика.

– А я тебя давно ждал, я знал, что ты приедешь! – Мальчик не отнимает рук от Машиной шеи и говорит, не останавливаясь: – Когда за Васей Синельниковым приехала мама из Ленинграда, я спросил, не видала она тебя в Ленинграде, и чтоб она сказала тебе, чтоб ты скорей приезжала! И она обещала сказать. И ты приехала.

– Ты что, Толик, тоже маму нашел? – спрашивает не без тревоги воспитательница, увидев, что Маша усадила его себе на колени и сидит с ним на стуле, окруженная удивленными детьми.

Значит, Толей его зовут. Слава богу, что сказали, а то Маша и не знала, как назвать мальчугана. А можно ли раскрыть ему правду, ранить маленькое беззащитное сердце!

– Нашел! – отвечает за Толика Маша. – Нашел, и так крепко держит, что, пожалуй, больше не потеряет.

– Толик, разве это твоя мама? Тебе просто показалось! – настойчиво продолжает воспитательница.

– Моя! Разве вы не видите?

При этих словах Толик прижимается к Маше уже без всякого стеснения, – нет, он ее не потеряет больше никогда.

– Счастье, если нашел. Мы-то уж давно не надеемся, а он всё ждал, всё доказывал, что мама за ним обязательно приедет.

– И приехала! – торжествующе говорит Толик. Он счастлив и добр, он не хочет никого упрекать, что не верили в мамин приезд. – Просто вы не знали, Мария Яковлевна, а я просто знал. Вот и всё. Я ее по карточке сразу узнал, как только увидел.

– По какой карточке? – с тревогой спрашивает Маша.

– А по той, что ты мне в карман положила! – объясняет Толик. – Она у Марии Яковлевны спрятана, чтоб я не потерял нечаянно. Ну и что ж, что у Иры мама старший лейтенант! А у меня зато… Ты кто у меня?

– Учительница.

– А у меня зато учительница, всех учит, и читать и писать… Да, мама?

– Да, Толик.

Люся сидит в другом конце комнаты, упоенная встречей с дочкой. Она замечает, что и у Маши на руках ребенок, и не удивляется: что ж такого, женщина же! Жалеет детишек.

– Ольга Николаевна! – Воспитательница обращается к Люсе громко, так, чтобы слышала Маша. – Сегодня можно будет побыть у нас до обеда, а Иру заберете в день отъезда. Или вы сегодня хотите?

– Сегодня, если можно!

– Тогда зайдите через полчасика к директору, оформить кое-что. И вы зайдите, товарищ…

– Лоза Мария Борисовна…

Поиграв с Толиком, погуляв с ним по саду. Маша объяснила мальчику, что ей надо пойти к директору.

Директор – худенькая веснушчатая женщина с молодым лицом и седыми до белизны волосами – только что вернулась с почты, куда ходила с двумя старшими воспитанниками за письмами и посылкой. Посылка в фанерном ящичке, еще не вскрытая, стояла на табуретке, а письма ребята понесли раздавать.

Здесь Маша узнала историю Толика.

На берегу Ладожского озера на станции Борисова Грива был перевалочный пункт, откуда ленинградцев переправляли на «большую землю». Из Ленинграда сюда прибывали поезда с людьми. Многие умирали еще в дороге. Солдаты помогали выйти ослабевшим и детям.

В феврале первой блокадной зимы в одном из вагонов нашли годовалого ребенка. Вышли живые со своими пожитками, солдаты вынесли нескольких мертвых. На одной из нижних полок остался лежать большой непонятный кулек с маленьким отверстием, в глубине которого торчал крохотный теплый нос. В сторожевой будке, где было натоплено, солдаты распороли швы, – ребенок был зашит, как посылка, в женскую кроличью жакетку подкладкой вверх. Когда развернули пышный белый мех, увидели мальчика в шерстяном свитере и рейтузах. Был он худенький, слабый, и даже не плакал. В матерчатом кармане, нашитом на свитер, лежала любительская фотокарточка. На ней были сняты молодые мужчина и женщина. На обороте фотографии было написано: «Анатолий Жарков, род. 15 февраля 1940 г.». В кармане лежала записка к тем, кто найдет Толю в Борисовой Грине. И сережки лежали там, золотые сережки с маленькими камушками, похожими на две капли крови. Мать просила спасти ребенка и отвезти его на «большую землю». Писала, что отец Толи погиб под Котлами. О себе ни слова, только расписалась дрогнувшей рукой: «Лина Жаркова».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю