Текст книги "Камертоны Греля. Роман"
Автор книги: Екатерина Васильева-Островская
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 17 страниц)
След
66 870 753 361 920 говорил, что по-настоящему уютно чувствует себя только в своем тексте, куда всякий раз может забраться, как под одеяло, и никого к себе не пускать. 70 607 384 120 250 так и представляла его пишущим под пледом на диване, после душа и в свежем белье, как это было принято у иконописцев. Ее тексты он тоже оценивал на предмет уюта, будто комнату в гостинице, и каждый раз оставался недоволен. Она спрашивала, что ей делать.
– Ничего, – разводил он руками. – Текст – это твое зеркало, отражение твоей личности. В тебе потеряна гармония. Ты видишь только нижний уровень бытия. Как ты сможешь написать о высоком? Тебе нужен кто-то другой, кто сделает это за тебя.
Долгое время ей не требовалась бумага. Она не хотела оставлять следов, но все равно оставляла – на снегу, на свежевымытом детсадовском полу, в только что отросшей, слезящейся росой траве. Невозможно было жить не сочиняя и невозможно было сочинять не разрушая. Авторучка с бумагой – наиболее безобидные на вид инструменты письма, потому что поддерживают иллюзию, что текст ничего не отнимает от мира, а, наоборот, добавляет, заполняя существующие пустоты. Но на самом деле именно след, впадина, в их самом прямом, осязаемом смысле точнее всего передают тот урон, который писатель наносит окружающей среде, выковыривая из нее кусочки реальности, как изюмины из пирога.
Буфет всегда осаждали старшеклассники, у которых водились деньги. Мы с подругой Кирой приходили туда, как в музей: посмотреть на самых красивых в мире мальчиков из десятого «б». Их было трое, и все трое – друзья. Они будто специально всюду ходили вместе, чтобы за ними удобнее было наблюдать. Наблюдение велось каждую перемену. Шифроваться особо не приходилось: шестиклассниц они все равно не замечали. Иногда мы не оставляли их в покое и после уроков, прогуливаясь с Кирой на пару в тех местах, где могла всплыть «святая троица», как мы ее условно называли.
Наиболее тонкой, почти девичьей красотой из всех троих обладал Леня. Мы с Кирой сходили с ума по его малиновому рту и нежной шее. Когда он улыбался, нас накрывали волны блаженства. Самым мужественным был Виталя, у которого уже пробивались усики и имелись время от времени какие-то девчонки. А самым горячим – Эд. Он всегда так внезапно заливался краской и так вспыльчиво реагировал на самые безобидные ситуации, что попасться ему как-нибудь под горячую руку представлялось целым приключением. Довольно быстро мы присвоили их себе. Это было легко. Накопив о человеке определенное количество знаний (пусть и помимо или даже против его воли), ты уже можешь считать его своей собственностью, потому что именно тогда ты сближаешься с материалом настолько, чтобы начать лепить из него что-то свое. Любая сценка с участием «троицы», попавшаяся нам на глаза, немедленно становилась легендой и достраивалась до сюжета. Фантазия позволяла проникать сквозь захлопнутые двери классов, парадных и уборных. Скрытое кропотливо вплеталось в очевидное, образуя непрерывную цепочку истории.
Мы с Кирой исписали уже по несколько общих тетрадей рассказами о рыцарях своих сердец. Это принесло удовлетворение, но ненадолго. Теперь следовало сделать следующий шаг: стать заметными для своих героев, вклиниться в их мир и попытаться если не расшатать, то хоть подтолкнуть его в ту или иную сторону. Таким образом было принято решение перейти к жанру афоризма. Вычислив, где наша троица будет сидеть на грядущем уроке, мы за время перемены покрывали их парты таинственными посланиями, написанными как бы свысока, то есть от имени какой-то верховной инстанции: «Лёнчик, ты не пробовал красить губы? Тебе бы пошло!», «Виталя, после того, как ты обнимался на лестнице с Анькой из девятого „в“, у тебя были поллюции?» или «Эдик, зачем вчера покупал сигареты в киоске у метро? Лучше бы ботинки купил новые!».
Такие вещи, конечно, невозможно было проигнорировать. Мы ожидали праведного гнева, поиска виновных, заслуженного наказания. Ну или хотя бы некой перемены облика и настроения у наших подопечных. Хоть какого-то знака, что они приняли к сведению наше внимание к их жизни. Но ничего не происходило. Надписи на партах (их состояние затем тщательно изучалось!), правда, часто оказывались перечеркнутыми и даже несли следы не слишком успешной ликвидации – ластиком или бритвенным лезвием. Однако в поведении «святой троицы» ничего не менялось. Интереса выследить и наказать обидчиков они не обнаруживали, продолжая свои обычные занятия.
Тогда мы с Кирой решили действовать более целенаправленно. Теперь послания писались на бумажках и опускались адресатам прямо в карманы курток, которые на протяжении учебного дня мирно покачивались в гардеробе. Тон записок стал откровеннее: «Я хочу с тобой в постель», «Покажись мне голым!», «Мы закроем тебя в кабинете химии и будем везде трогать».
Но и на это мы не дождались никакой реакции. Только учитель истории однажды отобрал у нас несколько записок, которые мы оживленно составляли прямо у него на уроке. Но, просмотрев их, ничего не сказал, вернул все обратно и даже не написал замечания. Тогда мы и поняли, что наш проект обречен. Всегда и везде ответом нам будет только молчание. Жизнь упорно отказывается впускать в себя своих хронистов, отводя им жалкую роль сверчков, невидимо стрекочущих где-то за печкой.
Рукопись
Архив Греля, как и его камертоны, тоже принадлежал фонду «Прусское культурное наследие», но хранился в восточной части города, в историческом здании Государственной библиотеки, переданном фонду после падения Берлинской стены. Больше всего 55 725 627 801 600 любил здесь географический отдел, где на стенах висели старинные карты, а на шкафах стояли глобусы, на которых мир выглядел не так, как теперь. С потолка в проходы свешивались какие-то растения, похожие на лианы, затруднявшие передвижение между стеллажами и дававшие повод почувствовать себя первопроходцем в тропиках. А если за изобильно пропускавшими дневной свет окнами вдруг появлялась радуга, то казалось, что история человечества вот-вот начнется сначала, как в день, когда Ной впервые вышел из своего Ковчега на большую землю.
Но здесь ему нечего было делать, поэтому, побродив, как путешественник, вдоль шкафов с атласами и описаниями экзотических уголков планеты, 55 725 627 801 600 возвращался в отдел музыкальной литературы, где его ждал фанерный ящик, похожий на посылку с фруктами из тех далеких краев, которые он только что осваивал в своем воображении. В ящике легко помещались все рукописные документы, оставшиеся после Греля: письма, ноты, дипломы, заметки по теории музыки и что-то вроде собственного жизнеописания, начатого им в возрасте пятидесяти шести лет.
Биография Эдуарда Греля, вошедшая во все музыкальные энциклопедии и известная 55 725 627 801 600 в таком виде почти дословно, целиком состояла из перечисления должностей, которые он занимал в течение своей жизни – от исполняющего обязанности церковного органиста до директора Певческой академии, а также соответствующих им дат. Трудно было даже предположить в ней нечто захватывающее и тем более фатальное. Видимо, поэтому никто из исследователей до сих пор не заинтересовался этими записями. Однако у 55 725 627 801 600 тут был свой расчет: не находя других точек опоры, он надеялся приблизиться к смыслу и назначению коллекции камертонов именно через биографию их создателя, вернее, через ту ее часть, которая осталась за рамками скупых энциклопедических строчек. Было ведь возможно, что где-то в своем жизнеописании Грель упоминал о том, когда и зачем ему пришла в голову идея поэкспериментировать с изготовлением собственных камертонов.
С такими мыслями 55 725 627 801 600 попросил откомандировать себя на несколько недель из института для изучения личных документов Греля, что одновременно позволяло ему отдохнуть от самих камертонов, чьи вибрации уже преследовали его во сне. Но работа с рукописью, вообще-то говоря, оказалась плохим курортом: шрифт и стилистические конструкции, которыми пользовался Грель, были довольно далеки от современного немецкого, и в первый день 55 725 627 801 600 потратил несколько часов на расшифровку одного-единственного предложения. На второй день он пришел, уже вооружившись лупой и таблицей, переводившей сливающиеся на письме в единый узор завитушки в доступные его пониманию графические знаки. И все равно работа шла крайне медленно, учитывая, что кое-где чернила выцвели и потопили в своих разводах куски слов и предложений. В некоторых местах Грель и сам уже попытался избавиться от показавшихся ему излишними фраз, вымарав их с такой тщательностью, что бумага протерлась до дыр и записи с обратной стороны также оказались изрядно попорченными. 55 725 627 801 600 постоянно казалось, что он теряет нить и заносит в свой ноутбук обрывки предложений и мыслей, плохо подходящих друг к другу. Но постепенно, несмотря на неизбежные пропуски и разрывы, он начал улавливать общий силуэт, как будто его научили наконец правильно смотреть на трехмерные картинки, которые с непривычки кажутся набором беспорядочных цветовых пятен.
«На протяжении всей жизни, в нежном, среднем, равно как и зрелом возрасте ‹…› частию прилагая старания, частию будучи обречен определенными ограничениями, наложенными на меня природою, всецело посвящал я себя музыке, что дает теперь в изобилии материал к написанию ‹…›, если бы время и талант также были даны мне в изобилии ‹…›
Свет мира увидел я впервые 6 ноября 1800 года в Берлине, в доме Хессе, по адресу: Постштрассе, дом 12, в семействе Августа Вильгельма Греля, пребывающего в чине тайного секретаря Его Величества при высшем Лесном департаменте, и его жены, Урсулы Генриетты, урожденной Вебер. 7 декабря того же года был я окрещен именем Август Эдуард в Николайкирхе, чей фасад мог затем с наступлением сознательности наблюдать из окна моей детской. Храм Божий, в котором сердце мое стихийно искало средоточие гармонии, печалил меня, однако, с ранних лет неуклюжей асимметрией строения. Только над одной из двух его башен поднимался в небо заостренный шпиль, вторая же обрывалась резко и нелепо, как сломанный зубец вилки. Не знак ли это неизбывного ничтожества рукотворного творения перед небесным, с которым готов был бы смириться, если б не видел сызмальства предназначения своего в преодолении искривлений наших относительно первозданной идеи Всевышнего?
4 ноября 1804 года нашему семейству был дарован еще один ребенок, моя возлюбленная сестра ‹…›, безвременно ушедшая от нас тому четыре года. Больше детей родители не имели, ибо были оба слабого здоровья и почти беспрерывно страдали от всевозможных недугов, так что я в любой момент приготовлялся потерять кого-либо из них или даже остаться круглым сиротой. ‹…› Душой нашего небольшого семейства был младший брат отца, дядюшка Отто, занимавший квартиру в том же доме и излучавший всегда здоровье и неведомое нам довольство жизнью. Отто обладал сильным и выразительным голосом, очаровывая окружающих своим пением. Как бы и мне хотелось подхватить какую-нибудь из искусно выводимых им мелодий! Но, увы, слабая грудь, которую я унаследовал от маменьки, не позволяла свободно упражняться в певческом искусстве, и позже врачи и вовсе рекомендовали мне воздерживаться от разрушительного напряжения, причиняемого моему организму пением.
В 1808 году, будучи переведенным по службе, дядюшка Отто покинул Берлин, оставив нас всех безутешными. Некоторое успокоение и умиротворение моя душа находила теперь только в уроках фортепьяно и в дружбе с Эдуардом Кноблаухом. ‹…›
Эдуард был мой тезка и почти одногодка. Его отец, состоятельный торговец тканями, занимал со своей семьей целиком весь дом на противоположной стороне улицы. Помню, как мы, мальчишки, подавали друг другу сигналы через окно и какой-то господин с тротуара погрозил нам шутливо тростью. А когда увидел, что мы заливаемся смехом, взялся за колокольчик у двери Кноблаухов, будто хочет добраться до нас поочередно. Сердце на минуту ушло в пятки, хотя мы и догадывались, что он всего лишь направляется в лавку отца Эдуарда, которую тот держал тут же, в нижнем этаже. ‹…›
Помню, как вечерами после уроков навещал моего друга. Дом Кноблаухов казался гигантским, и мы свободно бегали по всем четырем этажам, лишь изредка натыкаясь на кого-то из родных или прислуги. Мы воображали, что все это принадлежит только нам – и распластанная на паркете деревянная кукла Эдуарда, и оставленная на низком столике трубка его отца, напоминавшая засушенную рептилию, и портреты его предков на стенах, в которых мы вместо заслуженных адмиралов видели злорадно похохатывающих пиратов, и книги в отцовском кабинете, с которых мы, потрясенные недавно обретенной способностью складывать буквы в слова, жадно считывали проступавшие на корешках надписи: Софокл, Аристофан, Гомер, Кальдерон, „Исторический атлас“, „История города Рима в Средние века“ – все это звучало в наших детских восторженных устах как волшебные заклинания.
‹…› Особый интерес, почти преклонение, в нас вызывал секретер старого Кноблауха. С двух сторон его, подобно античному храму, подпирали стройные ионические колонны, а верхушку венчал треугольный портик, на котором полулежа отдыхала какая-то богиня или нимфа. ‹…› Однажды мы, вопреки строжайшему запрету, залезли внутрь секретера. За ворохом писем и бумаг, в которых мы все равно ничего не могли бы разобрать, лежала маленькая фарфоровая шкатулка. Эдуард нажал на кнопочку, крышка подскочила, и мы оба похолодели от ужаса: на дне лежал такой же фарфоровый, неживой глаз в натуральную величину, обрамленный короткими, как щетина, натуральными ресницами. ‹…›
Когда родители Эдуарда утомлялись нашими похождениями, нас сажали на „тихий“ диван в гостиной и давали в руки альбом с образцами шелковых тканей из лавки. От каждого вида ткани в специальную ячейку был вставлен только маленький кусочек, напротив которого значился номер соответствующего ему цветового оттенка:
59 507 787 110 400 Кипенно-белый
54 419 558 400 000 Бланжевый
70 607 384 120 250 Экрю
51 539 607 552 000 Аделаида
68 797 071 360 000 Червчатый
61 152 952 320 000 Маджента
66 870 753 361 920 Турмалиновый
52 895 810 764 800 Альмандиновый
52 242 776 064 000 Акажу
60 466 176 000 000 Краповый
65 303 470 080 00 °Cкарлатный
51 597 803 520 000 Адрианопольский
64 497 254 400 000 Резвая пастушка
62 762 119 218 000 Рвота императрицы
58 773 123 072 00 °Cюрприз дофина
61 917 364 224 000 Орельдурсовый
72 559 411 200 000 Юфтевый
68 719 476 736 000 Фернамбук
66 045 188 505 600 Камелопардовый
57 982 058 496 000 Джало санто
61 987 278 240 000 Последний вздох Жако
55 788 550 416 000 Гелиотроповый
69 657 034 752 000 Шартрез
65 229 815 808 00 °Cеладоновый
55 099 802 880 000 Бристольский голубой
55 037 657 088 000 Бле-раймондовый
70 527 747 686 400 Шмальтовый
66 119 763 456 000 Таусинный
61 222 003 200 000 Маренго-клер
56 422 198 149 120 Гридеперлевый
62 691 331 276 800 Прюнелевый
55 725 627 801 600 Вороний глаз
‹…›
– Папа, – спрашивал Эдуард, – зачем такие большие цифры? Неужели на свете существует столько цветов?
– Ну конечно, мой мальчик, – отвечал Кноблаух, посасывая трубку. – Просто не все они нам известны. Мы можем различать только миллионную долю оттенков, которые дала нам природа. Большинство из них скрыто от наших органов зрения. Но запомни: Бог видит все и радуется, когда мы признаем неисчерпаемость его творений. У него на небесах есть свой каталог, в котором он не оставляет никаких пробелов. Но это уже не наша забота».
Парад
70 607 384 120 250 давно хотела начать вести дневник. И вот однажды уже почти решилась: пришла пораньше домой из университета, выбрала подходящую тетрадь и написала число, а под ним – первые строки: «Сегодня день прошел, как обычно. Ничто меня не потрясло и не удивило». На этом месте в дверь позвонили. Пришел
55 725 627 801 600, едва знакомый мальчик, которому она давала переписать видео с концертом «Аквариума». Он вернул ей кассету, поцеловал в губы и спросил: «Хочешь быть моей девушкой?» В тот вечер она засунула дневник подальше в шкаф и никогда его больше не открывала.
55 725 627 801 600 учился в консерватории и играл в рок-группе. На отчетных концертах по классу фортепьяно он выходил на сцену в бабочке и фраке, а по вечерам появлялся в клубах с электрогитарой в руках, с накрашенными ногтями и в галстуке, завязанном поверх женской сорочки. Но 70 607 384 120 250 быстро поняла, что настоящий он только без одежды, что в этом и было его главное предназначение: стать источником ее удовольствия.
Они шутили, что их тела будто нарочно подогнаны друг под друга и в объятиях образуют одно целое, как две правильно найденные детали пазла. Часто в полумраке она не могла разобрать, где заканчивается ее бедро и начинается его. Даже их волосы были почти неотличимы на ощупь, и в моменты ласки она не всегда знала наверняка, чью прядь перебирают ее пальцы.
Она вернулась с ним на Васильевский остров, который покинула еще в детстве и теперь стала осваивать заново, как необитаемый. Заходила в булочную, где когда-то, ожидая маму с покупками, пела на крыльце сама себе какую-то песню, а выходивший наружу незнакомец повесил ей на шею бусы из еще теплых баранок. Нынче здесь устроили кафе, но посетителей было немного. Двое перепачканных краской рабочих налегали на винегреты. Или это были не рабочие, а двое художников, только что разбрызгавших по раскатанному на полу их студии холсту несколько ведер краски? А потом они, должно быть, разделись и боролись друг с другом в еще не засохших радужных разводах. И вот теперь наслаждаются обеденным перерывом.
В соседнем квартале разыскала старую пирожковую, где бабушка Маня после садика брала ей ватрушки. Там все осталось без изменений. Даже красная табличка с надписью «Места только для инвалидов ВОВ» у единственного «сидячего» столика потускнела, но была еще вполне читаема. Бабушка каждый раз пыталась уговорить ее сесть за этот столик, но 70 607 384 120 250 боялась, что рано или поздно к нему подковыляет какой-нибудь инвалид, позвякивающий орденами и медалями, и с позором прогонит ее своим костылем. Или что от сидения здесь она сама превратится в инвалида – без рук, без ног и даже без военных воспоминаний.
А вот и лютеранская церковь с двумя перекормленными ангелами, поддерживающими у фронтона гигантский крест. Этот крест – просто две перекрещенные доски– всегда казался ей правдивее и беспощаднее своих нарядных византийских собратьев, которые богатым убранством отвлекали от главного: что все рано или поздно будет перечеркнуто или даже уже перечеркнуто (что, впрочем, одно и то же). И ангелочки, будто чувствуя, как обманчива юность, даже и не пытались резвиться, а с искаженными всезнающей скорбью лицами, закусив пухлые губы, безропотно несли свою недетскую ношу.
За углом 70 607 384 120 250 заметила дом, почти совсем забытый снаружи, но памятный исходящими от него ощущениями, давно уже успевшими обзавестись самостоятельной биографией, как отделившееся от телесной оболочки привидение. Здесь когда-то жила мамина студенческая подруга, и именно здесь с мамой случилось занимательное происшествие, о котором она потом рассказывала со смехом и не проходящим с годами изумлением.
Однажды, зайдя в парадную, она заметила у лестницы молодого мужчину приятной наружности и по тем временам очень хорошо одетого. На нем были длинное кожаное пальто, элегантная малиновая шляпа, шелковый шарф, на руках какие-то перстни… Чем-то он напоминал кинорежиссера или телеведущего. И еще у него был удивительный взгляд – глубокий и наполненный, как слезами, возвышенной тоской. Мама невольно подхватила этот взгляд, как бабочку в сачок, сама вдруг почувствовала в себе какую-то особую грацию и, ступив на лестницу, уже была уверена, что это столкновение для обоих не случайно и должно непременно иметь какое-то продолжение. Между первым и вторым этажами он окликнул ее, она обернулась и снова встретила его тоскующий и зовущий взгляд. Больше он ничего не говорил, но ведь и так все было понятно. Она стояла, наклонившись над лестничным пролетом, и смотрела на него сверху, как Джульетта со своего балкона. Где-то размеренно капало с потолка. Или это их сердца пытались найти общий ритм?
Не отрывая от нее глаз, молодой человек порывисто распахнул полы пальто. Брюки оказались уже расстегнутыми и приспущенными, а над ними маячил белый кусочек плоти, в котором мама даже не сразу узнала знакомый ей тогда еще только из лекций по анатомии мужской орган. Незнакомец, будто устыдившись, и сам прикрыл его руками, которые сразу пришли в движение так быстро, что маме стало за него неловко. В то же время и убегать сейчас было неудобно, ведь между ними возникло что-то человеческое, а спущенные штаны не могут же так сразу все перечеркнуть! Эта мысль владела, ею, правда, всего несколько секунд, пока она, как завороженная, наблюдала за его судорожными и безрезультатными попытками скрыть очевидное и сделать видимым то, что не хотело себя обнаруживать. Может быть, мама убежала бы чуть раньше, если бы не его перстни, которые так загадочно блестели в полумраке парадной, превращая все происходящее в некий сказочный ритуал…
70 607 384 120 250 улыбнулась этому чужому воспоминанию, в которое влезла так же беззастенчиво, как одна ее подруга – высокая и статная девушка – в халатик своей прабабушки, которые теперь все принимали на ней за мини-платье. Прабабушке он в свое время доходил до середины икры.
Возвращаясь назад, в их комнату на Большом проспекте, 70 607 384 120 250 никогда не знала, застанет ли кого-то дома или нет. 55 725 627 801 600 приходил с занятий и репетиций в плохо предсказуемое время. Звонить и уточнять было бесполезно: вокруг него все время играла музыка.
70 607 384 120 250 тоже включала музыку. Какую-нибудь песню, которая восхищала ее в данный момент и которую хотелось слушать бесконечно. Она ставила проигрыватель на повтор и внимательно следила за своими реакциями. Сначала это было ощущение непрекращающегося счастья, преодолевшего все естественные ограничения, вроде длины композиции, и переходящего почти в блаженство. Затем она чувствовала, как острота впечатлений постепенно притупляется и отдельные куски мелодии хочется проскочить как можно быстрее. А потом вдруг вся песня превращалась в бесформенное, тоскливое причитание, которое невозможно было выносить ни одной лишней секунды. Тогда 70 607 384 120 250 торжественно вынимала диск. Искусство в очередной раз пасовало перед Вечностью. Зато она была удовлетворена.
За окном дребезжал трамвай, и она вздрагивала с надеждой: не он ли везет к ней 55 725 627 801 600? К вечеру трамваи становились все реже, а надежда на каждый из них все отчаяннее. Но он почему-то всегда приезжал на самом тихом, незаметном, подкравшемся к остановке вне распорядка, будто нарочно усыпляя ее бдительность. Появлялся на пороге с фортепьянными нотами под мышкой или гитарным усилителем в руке (иногда и с тем, и с другим).
Пропуская ужин, они сразу ложились в постель, где им всегда было чем заняться. Она ощупывала его, проверяя, не изменился ли он за этот день. Но нет, все оставалось по-прежнему. Волосы на руках мягкие, как опавшая хвоя. Второй и средний пальцы на ногах у основания срослись вместе, как опята. Пупок внутри весь в складочках, как перевязанный ниткой хвостик воздушного шара.
За стеной соседка, занимавшая вторую комнату, слушала радиопостановку. Женский голос с придыханием пробивался сквозь фоновое журчание синтезаторов:
«Скажи мне, мой царь, не удивительно ли, что я полюбила тебя так внезапно? Я теперь припоминаю все, и мне кажется, что я стала принадлежать тебе с самого первого мгновения, когда не успела еще увидеть тебя, а только услышала твой голос. Сердце мое затрепетало и раскрылось навстречу к тебе, как раскрывается цветок во время летней ночи от южного ветра. Чем ты так пленил меня, мой возлюбленный?»
Мужской голос подхватывал ровным учительским тоном:
«Тысячи женщин до тебя, о моя прекрасная, задавали своим милым этот вопрос, и сотни веков после тебя они будут спрашивать об этом своих милых. Три вещи есть в мире, непонятные для меня, и четвертую я не постигаю: путь орла в небе, змеи на скале, корабля среди моря и путь мужчины к сердцу женщины…»
В Берлине им больше не приходилось любить друг друга под радиотеатр. Вместо этого через окно в любое время дня и ночи пробивался голос диктора с ближайшей остановки городского поезда, объявлявший рейсы и требовавший отойти от края платформы. Его скупые указания, однако, напоминали о легкости перемещений и свободе выбора, впрыснутой в геометрию железнодорожных рельсов.
Иногда они просто выходили из дома, садились в поезд и ехали куда попало. Их, как диверсантов, забрасывало в разные концы города, откуда потом предстояло выбираться дворами и заповедными улочками. Комментируя увиденное, они сводили свои впечатления к простейшим аналогиям: «Это Париж. Это Москва. А это Лондон». Назывались также города, где они никогда не бывали, но все равно система сравнений работала безотказно: у них могли быть только один воображаемый Нью-Йорк и одна придуманная Венеция на двоих.
Как-то их занесло в полусонный западный квартал, который они тут же сравнили с Веной. В окнах первых этажей сидели фарфоровые куклы и затаившиеся за цветочными горшками коты, а 70 607 384 120 250 думала о том, что эти квартиры наверняка неисчерпаемы на предметы и воспоминания и их можно было бы разорять на протяжении веков, как гробницы фараонов.
С противоположного конца улицы неразборчиво доносилась музыка, возвращая их в прошлое, к временам первомайских демонстраций и предписанных свыше народных гуляний с петушками на палочках. Подойдя ближе, они заметили неожиданное скопление народа, будто в этом месте проходила какая-то невидимая граница, где начиналась уже совсем другая, многонаселенная цивилизация. Почти вся толпа состояла из мужчин. Сначала 70 607 384 120 250 подумала, что ей просто показалось и такой плотности мужского просто не может существовать в природе. Но нет – это было фактом. Приглядевшись, она открыла еще больше общего в попадавшихся ей навстречу людях: многие мужчины были одеты в облегающие кожаные костюмы, некоторые, несмотря на пробирающий дрожью ветер, стояли в распахнутых жилетках, обнажающих руки и груди. Кое-где они объединялись в пары, тройки или целые группы, ощупывая друг другу бицепсы и ягодицы, прилипая губами то к бутылке с пивом, то к губам товарища.
55 725 627 801 600 взял ее за руку, и они протиснулись внутрь этого оазиса любви и братства – модели нового Рая, не нуждающегося в Еве. На них никто не обратил внимания. Зато они старались ничего не пропустить из происходящего, постепенно начиная раскладывать общую картину на отдельные мазки. За длинными деревянными столами, перегородившими площадь, крепкие юноши, начесанные под панков, поднимали кружки и чокались с ребятами в нацистском камуфляже. Рядом хрупкий интеллигент учительского вида с серьгой в ухе стоял, обхватив обеими руками, как гигантского плюшевого мишку, длинноволосого рокера.
Они вдруг поняли, что этот парад устроен в честь их любви, которая тоже никогда не будет такой, как у всех. Ведь по-настоящему любить можно только с чистого листа, только забыв, как это правильно делается, только вопреки тому, на чем настаивает природа.