Текст книги "Былой войны разрозненные строки"
Автор книги: Ефим Гольбрайх
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 33 страниц)
В тот день, в этой сложной и непредсказуемой обстановке, когда неизвестно, придется ли когда-нибудь увидеться вновь, я навестил свою будущую жену. Семья жила в 443-й школе, где отец был директором. (Когда после войны началась борьба с космополитами, его вызвали в районо и сказали, что еврей не может быть директором русской школы. Он подал заявление об уходе и вскоре скончался…) Федоровские жили возле Прожекторного завода во Владимирском поселке на Владимирской улице, и Владимир Осипович именовался друзьями «удельным князем Владимирским». Это был добрейшей души человек. Преподавал он математику не самый любимый школьниками предмет. Естественно, приходилось ему назначать и переэкзаменовки. С этими учениками он все лето совершенно безвозмездно занимался сам, а его жена их кормила…
Сама она много лет заведовала учебной частью младших классов. В крупных московских школах было по шесть-семь первых классов. Учительницы прибегали к ней: Дина Соломоновна! Почему вы Марьванне дали восемь евреев, а мне только двух! Успеваемость, по которой оценивался труд учителя, давали еврейские дети.
Школа находилась на шоссе Энтузиастов, жили они рядом, и это обстоятельство сыграло решающую роль в их отъезде в эвакуацию.
Неподалеку, за Новыми домами, день и ночь дымили громадные трубы ТЭЦ, устилая низко нависшее над городом серое осеннее небо хлопьями черного дыма. Жгли архивы.
Возвращаться пришлось пешком. Москву я знал больше по трамвайным маршрутам и теперь, пробираясь сквозь плотный поток идущих навстречу и занятых своими невеселыми мыслями людей, спрашивал, как пройти. Но люди не понимали, не останавливались, не отвечали, как-то странно смотрели и шли своей дорогой.
Они уходили из родной Москвы.
У Заставы Ильича поток людей начал редеть, площадь Дзержинского была пустынна, мимо Политехнического музея одиноко звенел пустой трамвай. Я вскочил в его открытые двери трамвай шел на Пироговку, в Артамоновой парк, рядом с МГПИ, где мы находились на казарменном положении. Легли не раздеваясь. Никто не спал.
Казалось, вся Москва кинулась на восток, в тыл.
Но это было не так.
В 12 часов дня 16 октября по радио выступил секретарь Московского комитета партии А. С. Щербаков и произнес краткую, взволнованную речь, запомнившуюся так: «Мы столкнулись с таким позорным явлением, как паника в Москве. Некоторые директора заводов и других предприятий на машинах бегут из Москвы по шоссе Энтузиастов вместе с кассирами и зарплатой для рабочих. Мы будем беспощадно расстреливать их. (Несколько человек расстреляли у трамвайного кольца за домиком для вагоновожатых и кондукторов, где был контрольно-пропускной пункт. Е. Г.) Обороной Москвы руководит лично товарищ Сталин. Он в Кремле».
Затем было объявлено, что в четыре часа будет выступать председатель Моссовета Пронин. В четыре часа объявили, что выступление Пронина переносится на пять, потом на шесть часов. И, наконец, сказали, что выступления не будет… Все это время по радио передавали марши, и никаких сообщений.
Вечером было объявлено постановление Моссовета о возобновлении работы метро и московских предприятий.
Москвичи вздохнули с облегчением.
21 октября в «Известиях» и других центральных газетах – все они с этого дня стали выходить в уменьшенном формате было опубликовано Постановление Государственного Комитета Обороны, объявляющее столицу с 20 октября на осадном положении. Оборона Москвы на рубежах 100–120 километров возлагалась на Командующего Западным фронтом генерала армии Г. К. Жукова, а на ее подступах на начальника Гарнизона столицы генерал-лейтенанта П. А. Артемьева. С 12 часов ночи и до 5 часов утра вводился комендантский час. Провокаторов, шпионов и прочих агентов врага предписывалось расстреливать на месте. Под Постановлением стояла краткая подпись: Председатель ГКО И. Сталин. Железной рукой наводился порядок.
Вновь заработало метро.
На магистралях и переулках взводились баррикады, устанавливались бетонные надолбы и противотанковые ежи из крест-накрест сваренных рельсов. Метро и одиннадцать основных мостов города были заминированы, пешеходное движение по ним было запрещено. Патрули по обе стороны мостов останавливали машины и сажали в них людей, которым нужно было попасть на другой берег.
В подвал Большого театра было завезено триста тонн динамита. (Так в квитанции – Е. Г.) Неужели и его было решено взорвать?! Были заминированы Колонный зал Дома Союзов и гостиница «Метрополь».
Москва готовилась к уличным боям. На Центральном аэродроме бывшее Ходынское поле размещался стрелковый корпус, предназначенный для этих боев. Шоссе Энтузиастов было очищено: кому положено выехали, кому нет вернули. По пустынному, и казавшемуся от этого широким, шоссе проезжали редкие автомашины, торопливо шли одинокие пешеходы. Восстановилось движение трамваев.
Навстречу своей гордой и трагической судьбе проходили отряды вооруженных гражданских людей. Шли пожилые люди, интеллигентного вида мужчины в очках (до войны «очкариков» не призывали), юноши, почти подростки, в рядах виднелись женщины. Вооружены они были плохо, у некоторых за плечами были охотничьи ружья… Отряды шли с развернутыми знаменами. Лица людей были суровы и решительны.
Ополчение вставало за Москву.
Моральный дух москвичей окреп. Этому в немалой степени способствовали торжественное собрание на станции метро «Маяковская», посвященное 24-й годовщине Октября, и неожиданный для всех, сенсационный военный парад 7 ноября 1941 года на Красной Площади.
В ночь с 5 на 6 ноября Военный Комендант Большого Театра была, оказывается, и такая должность подполковник Рыбин, впоследствии начальник охраны Сталина, получил приказ подготовить сукно для стола президиума и утром доставить его на станцию метро «Маяковская». Когда он туда прибыл, на импровизированной сцене уже репетировал вызванный с фронта ансамбль песни и пляски НКВД под руководством Зиновия Дунаевского. Солистка ансамбля Е. Сапегина пела «Что мне жить и тужить, одинокой». Из Куйбышева прибыли народные артисты СССР И. С. Козловский и М. Д. Михайлов. Козловскому нездоровилось, он кутался в шарф и был явно недоволен, что его вызвали во фронтовую Москву. А Михайлов, распахнув кожаное пальто, бодро расхаживал по перрону и пробовал голос. Прибывшие для участия в концерте артисты размещались в вагонах метро, стоящих у перрона.
После репетиции рабочие концертного зала им. Чайковского установили две тысячи стульев из театра Сатиры (впоследствии в этом здании находился театр эстрады, перешедший затем в «Дом на Набережной», и работал «Современник»; ныне оно не существует), оперетты (после закрытия филиала Большого Театра, куда перешла оперетта, помещение прочно занял театр Сатиры), и им. Моссовета. Стол президиума составили из обыкновенных двух-тумбовых канцелярских столов.
По традиции торжественное собрание было назначено на 18 часов. А в пять часов вечера гитлеровское командование, стремясь во что бы то ни стало сорвать собрание, бросило на Москву двести пятьдесят бомбардировщиков. Но прорваться к центру города им не удалось. Потеряв тридцать четыре самолета, немецкие асы повернули обратно.
По полуофициальной версии, правительство выехало из Спасских ворот Кремля и на автомашинах проследовало до станции метро «Белорусская», здесь руководители спустились в метро и поездом вернулись на Маяковскую, якобы для дезориентации вражеской разведки.
На самом деле, секретная линия из Кремля существовала уже тогда.
Более того, строительство МСН Метро Специального Назначения начиналось одновременно со строительством пассажирского, никогда не прекращалось и было строго засекречено. Его протяженность на рубеже веков составила триста двадцать километров, правда, всего с двадцатью станциями вблизи стратегически важных объектов.
Собрание началось в точно назначенное время.
После доклада Сталина состоялся концерт. Особым успехом пользовались Козловский и выступивший первым с патриотической арией Сусанина Михайлов. В заключение выступил Краснознаменный ансамбль песни и пляски под руководством Александрова. Правительство сидело в первом ряду.
Но особенно поразил и обрадовал всех парад. Мы услышали о нем, когда он уже транслировался с Красной Площади, и были потрясены. Я даже подумал, что это транслируется прошлогодняя запись. Обстановка была такая, что сама мысль о параде казалась не просто неправдоподобной кощунственной. Послевоенные историки и публицисты называют обстановку тех дней критической. Такой она и была. Гитлер настолько был уверен в успехе, что с войсками, наступавшими на Москву, отправил несколько вагонов красного норвежского гранита для сооружения памятника, казавшейся ему близкой и неизбежной победе. За войсками следовали эшелоны с парадным обмундированием для торжественного марша победителей на Красной Площади, а в обозе одной из частей берегли белого коня, на котором фюрер собирался въехать в город. Было выделено двести тысяч марок на поимку «врага рейха номер один» Юрия Левитана, чтобы вывезти его в Германию и заставить из Берлина оповестить мир о победе рейха.
Белого коня, должно быть, съели сами немцы во время их декабрьского отступления из-под Москвы. Судьбу парадных мундиров выяснить не удалось. А вот красный норвежский гранит действительно пошел на памятник.
Правда, несколько необычный им облицован цокольный этаж большого послевоенного дома по улице Горького (ныне Тверской), рядом с Центральным телеграфом, на углу Тверской и Огарева. По-видимому, был задуман грандиозный памятник: гранита хватило и на филиал театра Моссовета и на некоторые другие здания.
И все же, несмотря на крайне тяжелую обстановку, Сталин решил провести 7-го ноября традиционный военный парад на Красной Площади, по существу, под носом у немцев. Поначалу был назначен и воздушный парад, но из-за ненастной погоды и плохой видимости он был отменен. Парад готовился в глубокой тайне. Как всегда в таких случаях, приводилось в порядок обмундирование, чистилось оружие, проводились строевые занятия.
Подготовку оркестра Сталин поручил Буденному. Когда тот приехал проверять, как выполняется приказ – пришел в ужас! В одном из спортивных залов на окраине Москвы собрали около семисот ничего не подозревающих музыкантов. Не то что на парад на улицу их неудобно выпускать. Большинство из них было уверено, что их собрали для отправки на защиту Москвы, на передовую, которая была рядом, и пришли, кто в чем: в шинелях, бушлатах, телогрейках, в сапогах, ботинках с обмотками, с котелками и противогазами. Некоторые были в пилотках, натянутых на уши, в шапках-ушанках.
Руководителем оркестра был назначен старейший русский военный капельмейстер (дирижер) полковник царской и Красной Армии Василий Иванович Агапкин, автор популярного до сих пор марша для духового оркестра «Прощание славянки», написанного им в 1912 году, когда началась первая балканская война. К маршу были и слова:
Наступает минута прощания. Прозвенел уже третий звонок. Говорю я тебе «До свидания. Уезжаю на Ближний Восток».
Кое-как приведя разношерстный состав в относительный порядок, Агапкин вывел свое воинство на Красную Площадь в семь часов утра: из-за экстремальных условий начало парада было перенесено с девяти часов утра на восемь. Стоял лютый, небывалый для ноября, тридцатиградусный мороз. Играть было невозможно клапана замерзли.
Агапкин распорядился играть половиной оркестра, другая половина в это время отогревает маленькие инструменты за пазухой, а большие прикрыв полой шинели. Когда закончилось прохождение пехоты, Агапкин вдруг обнаружил, что не может сойти с подставки сапоги примерзли. Замешательство дирижера заметил один из командиров оркестра, подбежал и буквально отломил его от подставки. Едва они вдвоем оттащили ее к зданию ГУМа, началось прохождение техники.
Парад продолжался ровно один час, для точности и одну минуту.
А на ближайших улицах участников парада ждало сто сорок трамвайных вагонов, чтобы отвезти их на передовую!
Весь партийный и советский аппарат находился на казарменном положении, и когда в пять часов утра связные разъехались по райкомам и райисполкомам, всех застали на месте.
Сообщили о параде и киностудии научно-популярных фильмов большая часть кинохроники находилась на фронтах. То ли долго не заводилась в такой мороз машина, то ли по какой другой причине, съемочная группа опоздала, не сразу прорвалась к Мавзолею, и времени на проверку аппаратуры не оставалось: Сталин уже начал свою речь. Утро выдалось темным, шел снег, мешавший нормальной съемке. Не шел и звук!
Больше повезло киногруппе, стоявшей у ГУМа. Режиссер, видимо, не извещенный о переносе времени начала парада, на съемку опоздал, и когда началось прохождение войск, женщина-оператор Мария Сухова стала снимать проходившие колонны солдат крупным планом. Эти исторические кадры и вошли в фильм о параде на Красной Площади 7 ноября 1941 года.
Снимавший выступление Сталина режиссер Ф. И. Киселев, вконец расстроенный, ночью помчался к председателю Кинокомитета И. Г. Большакову и доложил обучившемся. Большаков схватился за голову: Мы погибли! Но куда деваться Ожидая самого худшего, позвонил Сталину. Сталин выслушал его не перебивая и неожиданно спокойно сказал: «И что вы предлагаете?» У Большакова отлегло от сердца. Сталин согласился повторить свою речь в помещении. Утром шел снег, он хорошо виден на шинелях и лицах солдат. На лице и одежде Сталина снежинок не видно имитировать не решились. На Мавзолее, несмотря на сильный мороз, Сталин стоял в фуражке, чтобы не разрушать привычный образ. Так он и снялся. (Некоторые утверждают, что в шапке-ушанке. Скорей всего, и то и другое верно: во время своей речи он стоял в фуражке, а когда закончил надел шапку, мороз был нешуточный.)
Съемка была назначена ночью. К четырем часам тридцати минутам утра выгородка в Георгиевском зале Кремля была готова. Огромные окна зала раскрыли напустить холодный воздух, чтобы у Сталина во время речи изо рта шел пар (это не получилось). Вошел Сталин. Присутствующих поразил его вид: маленький рябой согбенный старик. Ничего общего с портретами. Сталин повторил свою речь, память у него была отличная.
Но звук не шел и на этот раз!
Все понимали, чем это грозит. Согласовывать с Большаковым было некогда. Обмякший от жары юпитеров Сталин уже уходил. Киселев забежал вперед: «Товарищ Сталин! В кино полагается делать дубль!»
Сталин с сомнением посмотрел на него, молча вернулся к микрофону и повторил свою речь в третий раз.
На этот раз записали.
Через несколько месяцев, увидев Большакова на каком-то совещании, Сталин скажет ему: «А ваш режиссер смелый человек!»
В ту ночь Киселев поседел.
На фронте
Командир 163-й штрафной роты капитан Щучкин и его заместитель старший лейтенант Гольбрайх
Дорога
Старшина подвел к небольшому странному холму, который при ближайшем рассмотрении оказался грудой ботинок. Обувь была новая в смысле неношеная, непривычного желто-коричневого цвета, связанная попарно за шнурки. На внушительной подошве, прочность которой не вызывала сомнений, поблескивали ровные ряды крупных выпуклых шляпок металлических гвоздей. Не без оснований сомневаясь, понадобятся ли они мне осенью, а тем более зимой до этого еще дожить надо по неопытности выбрал по ноге, с недоумением глядя на старых солдат, выбиравших размером побольше. На внутренней стороне ботинок красовалась загадочная нерусская надпись «серия АД.№ 7.5». Это был первый импорт в моей жизни.
К удивлению, ни к осени, ни к зиме я не был убит и даже ранен. Зато мое легкомыслие незамедлительно было наказано. Днем ботинки хорошо намокали, а ночью смерзались и превращались в «испанские сапоги» – изощренное орудие пыток инквизиции. Пытка продолжалась, пока не началось наступление и не появились трофейные сапоги.
К ботинкам выдали по паре добротных, цвета хаки, обмоток, сразу же по меткому солдатскому определению получивших название «трансформаторы» или «разговоры». Возни с ними было немало, в походе то и дело слышалось: «Разрешите выйти из строя! Обмотка размоталась!» Я так натренировался, что «трансформаторы» как бы сами заматывались вокруг ноги, оставалось только заправить концы.
Обувь была английская, сделанная на века и, по моему глубокому убеждению, довольно давно. Ботинки полностью утратили какую бы то ни было эластичность и совершенно не гнулись ни в каком направлении, закралось подозрение, что они были изготовлены еще во времена англо-бурской войны, долго лежали без движения в армейских цейхгаузах, и вот союзники, обрадованные возможностью от них избавиться, с удовольствием сбагрили их нам. Вместо второго фронта.
Для пехоты самая плохая дорога прямая.
Глянешь: без конца и без края пролегла, устремилась к горизонту ровная лента шоссе. Господи! Это ж, сколько еще пройти надо!..
А на извилистой дороге то холм, то перелесок, то овраг, а то и просто поворот. И хоть знаешь, что сегодня предстоит пройти все те же сорок километров, глаз непроизвольно намечает кажущийся финиш. Идешь и думаешь: там, за холмом…
За холмом все та же дорога.
На пехотном солдате всего навешано, как на том ишаке. По пять лямок на каждом плече. Иного, кто ростом не вышел, из-за снаряжения и не видно. Скатка и вещмешок, и противогаз, будь он не ладен, и каска, и саперная лопатка, и фляга, и котелок, еще и сумка полевая или планшет. В противогазную сумку, бывает, еще и противотанковую гранату пристраиваешь. Два подсумка с патронами само собой. И все это не считая оружия: винтовки или автомата.
Пот льет ручьями. Банальную эту фразу следует понимать буквально. Пот застилает глаза солеными слезами, стекает за воротник, плечи становятся темными, в ботинках хоть ложки мой. Вода не каждый раз попадается в пути, не всегда солдату удается постираться. На просушенных солдатских гимнастерках проступают белесые пятна соли. Снимешь можно поставить, стоит коробом.
Что такое пыль фронтовых дорог сейчас представить довольно сложно. Почти до конца войны пехота передвигалась пешим порядком по грунтовым дорогам, истертым в пыль до самого центра земли. Ноги утопали в пыли так, что ботинок не было видно, обмотки превращались в сплошные серые сапоги, на которых кольца уже не обозначались.
По команде: Привал вправо! Солдаты валились в пыль, некоторые, даже не положив под голову вещмешка, устраивались в кювете, чтобы ноги были повыше и отлила немного кровь. Кое-кто приспосабливался ложиться «валетом», и чтобы голова не утонула в пыли, клали ее на бедро товарища.
Обгоняя пешие колонны, проезжают автомашины, артиллерия, танки. Поднимают такую тучу пыли, что дышать нечем. Пыль хрустит на зубах, проникает повсюду. Белеют только зубы и белки глаз. Закроешь веки с ресниц слетает пласт пыли.
Запах полыни… Он так прочно въелся, что и через десятилетия кажется ощущаешь его. Будто и сейчас вокруг тебя ее непритязательные кустики. Полынью отдавало все: еда, которую привозили на передовую, чай, земля, обмундирование. Даже оружие пахло полынью. Казалось, от ее запаха не избавиться никогда.
Странное дело: теперь, когда восстанавливаешь в себе этот запах, он не раздражает, а кажется далеким и милым воспоминанием. «Я помню запах скошенной полыни» – даже песня такая есть.
В освобожденных селах встречать нас было нечем, нечем угощать. Женщины угощали семечками. Немцы презрительно называли их «русский шоколад». А мы ничего, щелкали. Семечки помогали скоротать дорогу. Я щелкал не очень умело, не было сноровки. У меня семечки превращались в своеобразный спидометр: шинельный карман отщелкал – десять километров прошел.
Деревенские мальчишки нередко посмеивались: Гляди! Дяденьки военные остановились, карту смотрят, сейчас дорогу спрашивать будут. Карты были устаревшие. «Гладко было на бумаге, да забыли про овраги». Впрочем, может, и не сбились с пути. Может, просто поступил новый приказ, и изменилась задача. Нам не говорят.
Хуже нет, когда колонна вдруг останавливается, разворачивается на сто восемьдесят градусов и начинает движение в обратном направлении. Перед этим долго стоим, молчим, потом поднимается тихий ропот. Хорошо, если лето. А если распутица или вовсе зима? Ни стать, ни сесть, ноги гудят, и зубы пощелкивают. Подойдешь к товарищу: Скажи «тпру!» «Тю-у-у» губы не шевелятся, замерз солдат. Если дождь тоже не лучше: мокнешь медленно, методично, промокаешь до последней нитки и ходишь потом дня два-три, а то и всю неделю, смотря по погоде, сырой и противный. Посмотришь на ребят пар идет от шинелей.
А еще бывает марш-бросок. Как-то предстояло за сутки пройти восемьдесят километров. Стояла поздняя южная осень, днем подтаяло, а ночью на дорогу лег гололед. Кони стали. Еще не перекованные на зимнюю ковку, они стояли на дрожащих разъезжающихся ногах и не трогались с места.
Каждому дается по четыре 82-х миллиметровые мины. С покосившихся столбов сдергиваем обрывки проводов, связываем за стабилизаторы и вешаем на шею. Идем тесно, поддерживая друг друга под руки. С миной падать не рекомендуется. Особенно во второй раз… При ударе она могла встать на боевой взвод…
На больших переходах солдаты старших возрастов отстают, некоторые занемогают. Колонна растягивается. Одного ободришь, другому руку подашь, а этот совсем плохой. Его сейчас стреляй спасибо скажет. Беру у него винтовку. Хоть и свой автомат все плечи отмотал, его и на одно плечо, и на другое, и на шее, и в руке понесешь, и куда бы только его не забросил, если бы… Если бы не война.
А солдат этот и на привале за своей винтовкой не идет…
Старые солдаты ухитряются спать на ходу. Пристроят голову на левое плечо, на скатку, идут, закрыв глаза, и спят. Смотришь ушел в сторону крепко, значит, уснул, второй сон видит. Берешь его за плечо и ставишь на место, в строй. Он не просыпается.
С каким нетерпением ждешь привала на ночлег!
Со многими боевыми товарищами довелось спать под одной шинелью, иных уж нет, а те далече… Нет братства сильнее фронтового. Шинель одно из проявлений его. С близким товарищем под одной шинелью и теплее, и спокойнее. Это целая наука.
Вообще-то, на двоих две шинели. Это просто так говорится: под одной шинелью. Под голову, как правило, идут вещмешки и варежки, на землю расстилаются плащ-палатки, а уж укрываемся шинелями. Та, что поновее на плечи и на грудь идет, та, что попотрепанней на ноги. Оба ложимся на один бок. Если есть благословенная возможность разуться, ноги укладываем в плечи нижней, более потрепанной шинели: одна пара ног в одно плечо, другая в другое. Верхнюю шинель, поновее, натягиваем на грудь и на плечи: плечо одного – в правом плече шинели, плечо другого в левом. Получается что-то вроде спального мешка, тепло и уютно. Если уж очень холодно – верхняя шинель натягивается на головы: одна голова в одном плече, другая – в другом.
А когда один бок занемеет, а другой замерзнет поворачиваемся оба сразу, как по команде. И чуткий солдатский сон продолжается.
В ночь с 6 на 7 ноября дивизия совершила марш-бросок из под Сталинграда на Дон.
Под Сталинградом я сделал «головокружительную карьеру», стал сержантом, командиром отделения из одиннадцати человек которого осталось четверо: двое погибли, пятеро ранены.
Мела пурга. Дул пронизывавший ветер, превративший несильный, в общем, мороз в настоящее бедствие. В темноте, скользя и падая, проклиная все и вся, с трудом различая в слепящем колючем снеге спину идущего впереди, колонна стала растягиваться. Вскоре шли уже наугад, полу-замерзшие, круто наклонясь вперед, на ветер, пробивая головой белесую тьму, лишь изредка распрямляясь и тараща глаза в поисках маячивших впереди бестелесных фигур, чтобы не сбиться с пути.
У меня был товарищ, на несколько лет старше, до войны работавший в Сибири на золотых приисках. В этом было что-то загадочно-романтическое, я смотрел на него снизу вверх. Мне казалось, что золотоискатели люди из старого, досоветского мира, в нашей жизни ни им, ни добываемому ими «презренному» металлу не может быть места. Он никогда не был в театре, не увлекался чтением, зато он прекрасно умел слушать. Нашим долгим беседам способствовало то обстоятельство, что мы оба одновременно стали сержантами, командирами отделений одного взвода и в долгих пехотных походах сотни километров прошагали рядом. Особенно нравились ему рассказы о Москве, в которой он никогда не был, о столичном метро, которым в те годы гордилась страна, о театрах. Иногда я пересказывал ему содержание книг.
И в этот раз мы, как всегда, шли, стараясь держаться друг друга. Колонна вскоре растянулась, стала таять в мареве тумана. Товарищ, более крепкий и выносливый, постепенно отрывался, уходил вперед. Его широкая спина еще некоторое время маячила впереди, но вот растаяла и она… Не было сил крикнуть вдогонку, свирепый встречный ветер вбивал голос в горло и, казалась, можно было подавиться собственным криком.
Зато в небе никого. Тихо. Нас не бомбят и не обстреливают. Холодно. И хочется есть. Невдалеке забрезжил огонек хутора. На деревянных ногах вхожу в избу, прошу разрешения погреться. Изба жарко натоплена, стою у порога, оттаиваю. За столом два интенданта и краснощекая веселая хозяйка пьют и едят. Видят, сукины дети, солдат у порога стоит, посинел весь, рук и ноги не гнутся, ему бы кружку кипятка без заварки, уж куда больше. Так нет! (Замечу в скобках, что в казачьих местах встречали нас сдержанно…) Постоял, отогрелся немного, помянул в сердцах их родителей и пошел дальше своей солдатской дорогой.
Стал вырисовываться силуэт какого-то строения. Дом у дороги, ни окон, ни дверей, частично, видно на топку, сорван пол, но крыша цела. Температура, как на улице, но так не дует. В доме пока никого, постепенно народ набивается. Пришедшие первыми ложатся на пол, последние друг на друга. Как в сказке: дом без окон, без дверей, полна горница людей. Кому надо выйти по нужде в темноте ступают прямо по спящим. Солдаты не просыпаются, только бормочут спросонья что-то неразборчивое.
Донские степи не Белоруссия и Украина, не Смоленщина. Там шаг шагнешь деревня. А тут топаешь-топаешь, а села все не видать.
Пехотная судьба известна: пока на своих двоих доберешься до населенного пункта там уже штабы, артиллерия-кавалерия и другие части, имеющие транспорт. К какой избе не сунешься: Стой! и для убедительности клацают затвором. Хуже всего солдатам из Средней Азии. Приставили винтовки к плетню, сели, руки в рукава и дремлют. Замерзнут! Силой поднимаем и заставляем бегать, чтобы разогрелись.
Солдаты среднеазиатских республик на фронте обобщенно назывались узбеками. Воевали они плохо. И тому были причины: к началу Отечественной войны советской власти не исполнилось еще и четверти века, а в некоторых из этих республик и того меньше. Молодые эти ребята не понимали, почему и за что они должны погибать за тысячи километров от родных мест. Известны случаи, когда в Ташкенте узбекские матери ложились на рельсы, чтобы воспрепятствовать отправке своих сыновей на фронт и комендантский взвод их растаскивал. Уже тогда можно было слышать на улицах крики мальчишек: Узбекистан для узбеков! Из-за плохого знания, а порой и незнания русского языка их старались направить в строительные подразделения, но значительная масса попадала и в боевые части. Командиры батальонов и рот на полном серьезе говорили: меняю десять узбеков на одного русского солдата. И это не было издевкой. Комбату нужно выполнять задачу. Ему не до шуток.
Студенты медицинских вузов, эвакуированных в эти края и проходивших практику в местных госпиталях, были поражены огромным количеством раненых в левую руку… Это «голосовавшие» на передовой в ожидании выстрела немецкого снайпера…
Снимаем плетни, скрытно тащим к берегу и в воду. Намораживаем переправу. Рукавицы за пазуху, уплывут старшина новых не даст. И помогают мало, набухают и примерзают к плетню, пусть лучше руки примерзают, по крайней мере, не потеряются. Поочередно отрывая пристывшие пальцы, оставляя на прутьях клочья кожи, держим плетень, чтобы не развернуло и не отнесло течением, ждем, пока схватится ледком. На плетнях быстро нарастает «сало», ноябрь как-никак.
19 ноября форсируем Дон в районе хутора Мело-Клетский. Рано утром, после мощной артподготовки, бежим по этой самой намороженной переправе. Черными глазницами на белом льду реки поблескивают свежие полыньи от снарядов и мин. Закручиваясь в воронки, несется в них темная, холодная вода, только что принявшая в свое безмолвие многих наших товарищей. Покрытые льдом и слегка припорошенные снегом плетни «зыбаются» под ногами. Всхрапывают и пятятся лошади.
Но люди не кони! Вперед!
Страшно…
А что делать? Страшно не страшно, а надо идти.
Началось окружение Сталинградской группировки.
Бомбежка по площадям
Теперь все знают, что земля круглая. По телевидению показывали снимки из космоса. Неведомо куда несется небольшой беззащитный шар, сиротливо затерянный в бесконечном пространстве. Овладевает какое-то щемящее чувство. И это мы? Весь мир? Вся цивилизация? Как же нужно его беречь!
А земля всегда казалась плоской. Ее шарообразная форма еще в школе воспринималась чисто умозрительно.
Но однажды в бескрайней степи я увидел Землю на таком большом пространстве, что ее кривизна ощущалась физически. По краям далекого горизонта она как бы заваливалась, уходила в дымку и исчезала.
Эта Земля горела.
Горела не земля в смысле почвы, на которой мы растим наш хлеб и наших детей и в которую уходим чаще всего до срока.
Горела планета Земля.
Пожар был неправдоподобно огромен. От края до края горизонта, насколько хватало глаз, простиралось пламя. Казалось, огненный венец продолжается за гранью видимого, жаркими клещами сжимая весь земной шар. Из космоса, вероятно, Земля представлялась пылающим кораблем под огромным черным парусом, несущимся к своей неотвратимой гибели.
Море огня бушевало. Местами взвивались сполохи, языки пламени взмывали в поднебесье и растворялись, исчезая в дыму. На всем протяжении огненного венца, резкой гранью отрываясь от него, вздымалась громадная черная туча, и казалось, на всем белом свете ничего больше нет, кроме сверкающей полосы огня и этой тяжелой черной тучи, в смертельном объятии прильнувшей к земле. Туча уходила на много километров в высоту, постепенно сужалась, серела, светлела и высоко в небе заканчивалась маленьким белым облачком, слегка развернутым по ветру.
И это девственно белое облачко в ярко голубом небе над громадой огня и черного дыма потрясало.
Так горел Сталинград. [3]3
23 августа 1942 года
[Закрыть]
Земля вставала дыбом. Она рвалась вверх, вырастая в огромную мутно-серую стену. Стена быстро и неровно, рывками росла в длину и, поднимаясь к небу, замедляла свой бег. Рядом с ней дымной полосой ложилась на землю и росла вторая стена. Казалось, воздвигается, вырастая из земли, фантастическое здание. Доносился гром. Он звучал непрерывно, слегка и не надолго затихая, чтобы с новой силой ворваться в уши и сердца.