Текст книги "Былой войны разрозненные строки"
Автор книги: Ефим Гольбрайх
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 33 страниц)
Под Шяуляем, когда перевал войны был уже позади, нашу оборону перешел человек. Был он без оружия, в поношенной гражданской одежде, никаких документов при нем не было. Быть может, бежал из лагеря и пробирался домой? На свою беду он ни слова не понимал, ни по-русски, ни по-немецки. Позвали литовца то же самое. А он говорил и говорил, пытаясь что-то объяснить. Скорей всего это был латыш иди эстонец, но никто не знал ни латышского, ни эстонского языка. Проще всего было отправить его в вышестоящий штаб. Но с ним надо послать конвойного. Расстрелять проще. Как говорил «великий вождь»: нет человека нет проблемы. Я пытался предотвратить расправу. Начальство посмотрело на меня с недоумением. Еще и обругали.
Та смерть не дает мне покоя до сих пор.
К концу войны ожесточение достигло крайних пределов. С возрастом становишься сентиментальным. Но то, что фашисты делали на нашей земле простить нельзя. «Немцы не считают советских за людей». От частого употребления эта фраза стерлась, потеряла свой изначальный смысл.
Любимым развлечением фашистов было, построив в ряд военнопленных или гражданских лиц, особенно комиссаров и евреев, выстрелить в ухо крайнему сколько человек сразит пуля. И это еще считалось невинной забавой. Специально натренированные собаки, натравливаемые на мужчин, выгрызали половые органы, маленьким детям отворачивали головы, как гайки, женщинам засовывали во влагалище горящие головешки. Были вещи, о которых писать страшно. На нюрнбергском процессе они были засекречены на пятьдесят лет. Но и сейчас нет сил об этом написать.
И все же, по зрелому размышлению, пока рукопись ждала своего часа, я пришел к выводу, что написать надо. Решение далось мне нелегко. Слишком чудовищным было содеянное. Речь идет о живых «подушках» и «полу-подушках», которые заказывали себе некоторые офицеры СС.
«Подушка» это девушка или молодая женщина, которой ампутируют обе ноги до паха, а на культи натягивают половые губы, и обе руки по плечи. Иногда руки оставляют и тогда это «полу-подушка». Идя в гости или на вечеринку, офицер брал «подушку» подмышку, а «полуподушка» обхватывала его сзади за плечи. Все эти жуткие подробности рассказал на процессе профессиональный хирург, производивший эти операции по указанию офицеров СС. Другие заключенные относились к несчастным с болью и жалостью, опекали их, кормили и обмывали…
И спустя полвека кровь стынет в жилах, когда пытаешься представить себе этот ужас. Не случайно, после всех преступлений, открывшихся на Нюрнбергском процессе ЭТО трибунал засекретил на 50 лет.
На территории Румынии начальник связи 74 стрелковой дивизии майор Наум Альшанский обнаружил брошенную немцами грузовую автомашину с ящиками мыла. На каждом куске была вдавленная надпись на немецком языке «Это мыло сделано из чистейшего еврейского жира»… Мыло было захоронено на местном еврейском кладбище, уцелевшие евреи произнесли заупокойную еврейскую молитву «кадиш». Бойцы и командиры по еврейскому обычаю стояли с покрытыми головами.
Не намного лучше вели себя в Германии и мы… Но до такого зверства не доходило.
К тридцатилетию окончания войны в Германии был издан двухтомник, переведенный потом на многие языки, в том числе русский, «Преступления против немцев». С немецкой пунктуальностью в нем были собраны факты издевательств и расправ над гражданским населением. Отрицать это было невозможно: все было заактировано, запротоколировано, засвидетельствовано, сфотографировано в отличие от нас, у них были фотоаппараты.
Советское руководство не стало их отрицать. Было сказано: «Нельзя ставить на одну доску преступника и его жертву».
Звездочка
Зимой сорок второго сорок третьего года в гигантском Сталинградском котле переваривалась, огрызаясь и не желая сдаваться, трехсот тридцатитысячная армия Паулюса. Гитлер запретил им капитулировать, обещал помочь, бросил на прорыв кольца армию Манштейна во главе с танковой группой генерала Готта. За последние недели мы с боями прошли сотни километров, позади были взорванные мосты, разрушенные железнодорожные пути, раскисшие дороги. Тылы отстали, люди валились с ног от усталости. Дивизия оказалась на внешнем обводе кольца, одной из первых приняла удар, была смята и отрезана от своих.
Окружение… Слово хорошо знакомое нам с сорок первого года. И хотя начался уже сорок третий, неприятный осадок сохранился. Лица потускнели, на них легла тень. Стало тоскливо и неуютно. Неизвестность угнетала.
Обстановка осложнилась еще накануне. Ночью перед нашей обороной слышался гул танковых моторов. Стало ясно немцы готовятся к прорыву. Все офицеры штаба полка на переднем крае. Боеприпасов в обрез. Рокот моторов усиливается. Командир полка дал противотанковую гранату и указал на огромный валун, лежащий у самой дороги. Камень выпирает из крутого склона оврага, бросать придется левой рукой. Неудобно, но под гусеницу попасть можно.
Головной танк медленно приблизился, лязгнул гусеницами и остановился. Не добросить, далековато, да и не попасть в темноте. Напряжение достигает предела. Граната врастает в руку. Неожиданно танки попятились, их утробное урчание постепенно удаляется. Не решились ночью спуститься в овраг. Напряжение немного спадает. Расходимся по своим местам.
Под утро задремал, уронив голову на полевой телефон. Снаряд разорвался под самым окном. Осколки стекла посыпались за воротник шинели. На улице встревоженный крик: «Танки!»
Штаб полка уже не отвечает. Со стороны штаба, держась ближе к домам, перебегают в нашу сторону какие-то фигуры. Может, свои?
Шинели уж больно темные… Немцы! Бросаемся к оврагу. Немецкие танки изменили направление и обходят нас. Отступаем под защиту своей артиллерии вон она, по ту сторону огромного ровного поля. А может, поле только кажется нам огромным, может оно не такое уж большое его нужно перебежать под огнем противника, укрыться негде. Отчетливо видны выдвинутые на прямую наводку орудия. Они молчат. Вот уж добежим, спросим: почему не стреляли! Горячие слова кипят в наших сердцах.
Развернув башни в нашу сторону, танки ведут беглый огонь. Господи! Только бы сразу! Если рядом не окажется близкого товарища не подберут. Это не кино. Это война, и требовать этого нельзя. О Лапине и Хацревине еще не было известно. Выходя из Киевского окружения, один из писателей был ранен, второй остался с ним, и оба погибли.
Но вот и пушки. Подбегаем, готовые схватить артиллеристов за грудки, и… слова застревают у нас в горле. На каждый ствол по три снаряда. Только для прямой наводки. Поспешно занимаем оборону перед артиллерийскими позициями. Но немцы нас не тревожат. Оставляют на потом…
Ночью поступает приказ выходить из окружения мелкими группами. Это последнее дело. Но ничего не поделаешь. Выходить надо. В моей группе одиннадцать человек, все незнакомые, из разных подразделений.
Незадолго до этого я получил свой первый офицерский чин и вместо трех треугольников сержанта вколол в петлицу квадратик, именуемый, почему-то кубиком, или, по-солдатски, кубарем, я стал младшим лейтенантом, чем изрядно смутил своего старшину-сверхсрочника, у которого был в подчинении.
Немцы еще не успели организовать сплошную оборону. Первую линию проходим в темноте сравнительно легко. Но выйти к своим не удается. Куда ни кинемся всюду немцы, стыков не нащупаем. Светает, и деться нам некуда. Залегаем в бурьяне вблизи большака. По дороге непрерывным потоком, к фронту и в тыл, движутся немецкие автомашины, снуют мотоциклы, проезжают обозы, с передовой везут раненых.
Здесь недавно прошел бой, по обочинам лежат перевернутые автомашины, стоят обгорелые танки, искореженные орудия, разбитые брички. И неубранные трупы лошадей и солдат.
С дороги мы должны казаться грудой тряпья. Не видеть нас немцы не могут но, по-видимому, принимают за убитых. А мы еще живые…
Если немцы нас обнаружат… Об этом лучше не думать… Еврею попасть в плен нельзя. Лучше застрелиться сразу. А не хочется. Русские ребята проще относились: ну, что делать, на то война. На сколько нас хватит? У одного автомат, у остальных винтовки и по горсти патронов, ни одной гранаты…
Днем подтаяло, дорогу развезло. Немцы норовят проехать по суше, вытоптали бурьян по обе стороны большака метров на сто. Холодно. Встать погреться нельзя видно с дороги. И есть нечего. Но другого выхода нет только лежать и ждать. Лежим, мерзнем, тихо переговариваемся. Обменялись адресами: кто в живых останется сообщит родным о нашей судьбе. Томительно тянутся часы, время как будто остановилось.
Наконец, стал клониться к вечеру и этот нескончаемый день. Начинает смеркаться, быстро темнеет.
С наступлением ночи движение на дороге не ослабевает. Даже становится более интенсивным теперь противник не боится нашей авиации. Мимо, в нескольких шагах, два немецких солдата волокут станковый пулемет. Покосились на нас, примолкли, но подойти не решились. Может, приняли за своих, может просто побоялись рисковать. Удаляются.
Не успевает улечься волнение, как с дороги сворачивает еще один фриц. Здоровый детина в маскировочном костюме белой стороной наружу (костюмы были двусторонние, летом выворачивались зеленой стороной). Прошел в двух шагах, посмотрел равнодушным взглядом, пошел дальше.
С беспокойством смотрим ему вслед. Не передумал бы. Точно. Прошел шагов сорок, остановился, потоптался на месте, видно, сомнения одолели.
Возвращается. Автомата не снял, значит, думает, убитые, в карманах пошарить. Любопытство его погубит. Он – один, нас одиннадцать.
Заманчиво притащить языка. А не выйдем что о нем говорить…
Предупреждаю: Не стрелять! Дальше как в кино.
Рядом со мной лежит автоматчик в шапке-ушанке с не завязанными тесемками. Немец подходит к нему, наклоняется, берет двумя пальцами за ухо шапки, приподымает и видит открытые, живые глаза! Испугавшись, резко поворачивает голову ко мне, а у меня рука на локте и в ладони тускло поблескивает пистолет.
Рот немца открывается в немом крике, челюсть отваливается, а звука нет. Автоматчик поднимается на колено и с придыханием, как при колке дров, ударяет немца прикладом между глаз. Но в этот момент один из группы не выдерживает напряжения и стреляет…
Выстрел служит нам сигналом: Вперед! Вскакиваем и мчимся через дорогу. Без языка. Он навсегда остался на нашей земле. Бежим так, что сердце перемещается в горло и вот-вот задушит. Датчики бы на нас установить, все рекорды были бы нашими…
Вокруг нас поднимается беспорядочная стрельба. Но мы уже по ту сторожу большака. В изнеможении валимся в бурьян. Бежать все равно нет уже сил. С трудом отдышались. Все целы. Это большое счастье. На шинели, натянутой на винтовки, далеко не пронесешь. А бежать и вовсе невозможно.
Теперь надо сориентироваться. Стрельба идет повсюду, не поймешь, где свои, где чужие. Но вот километрах в десяти заиграли катюши. Катюши верный ориентир там наши! У немцев такого нет.
Впереди виднеется большое село. Из этого района вели огонь катюши. Через огороды бросаемся к крайнему дому. В селе идет бой. Светящиеся пунктиры трассирующих пуль, перекрещиваясь, летят навстречу друг другу. Осторожно выглядываю. Улица пустынна. Показался солдат. Темно. Обмундирования не разобрать. Похоже на наше, но не исключено, что немецкое. Напряжение достигает предела. Хочется скорей к своим. Хоть та же война, но спиной о своих опереться.
Выждав, пока солдат поравняется с домом, выскакиваю, кидаюсь наперерез и, прежде чем он успевает что-нибудь сообразить, хватаю его правой рукой за грудки, а левой на всякий случай за карабин: Ты кто?!
А он перепугался и молчит…
Текут секунды. Подбегают еще двое моих ребят: Ты чей? От волнения не соображаем, что не худо бы и по-немецки его спросить.
В нетерпении хватаю его рукой за шапку. В ладонь впиваются острые уголки…
Звездочка.
Наши.
На Сиваше
«На Сивашах» сказали бы старые солдаты, участники гражданской войны. Впрочем, многие из нас, ветеранов Отечественной, и по сей день, встречаясь по праздникам, тоже говорят: «А помнишь, на Сивашах…» Может быть не очень грамотно, зато более емко. Сиваши во множественном числе есть что-то масштабное.
844-й стрелковый полк, в котором я тогда воевал, двумя батальонами занимал оборону на узкой полосе суши между Айгульским озером и собственно Сивашем. На правом фланге нашего батальона проволочные заграждения уходили в воду. За нами на крошечном участке полуострова артиллерия и штабы, впереди противник, кругом вода.
Небольшой плацдарм простреливается до самой переправы. Длинная, километра три по воде через небольшой островок переправа наша связь с Большой Землей. Связь эта частенько рвется немцы непрерывно бомбят и обстреливают переправу. Из наших окопов кажется, что от переправы уже ничего не осталось и уж, во всяком случае, никого там не осталось в живых. Но переправа снова оживает! Это просто сказать. Я и ныне преклоняюсь перед мужеством саперов и понтонеров Сивашской переправы.
Через неширокую нейтральную полосу порой мелькают в окопах горчичного цвета мундиры румыны. Позже, к весне, не без основания сомневаясь в своих собратьях по оружию, их сменили немцы.
Земля сухая, безлесная, местами проступают серые пятна соли. Воду привозят издалека, не хватает дров топить кухни, случалось топили толом, кому-нибудь скажи не поверят. На блиндажах никаких накатов, еле-еле землей присыпано, и от мин не спасение.
…Снаряд влетает в блиндаж. Мгновенное горькое отчаяние. Все сжимаются в комок… Взрыва нет! Головы нехотя вылезают из плеч, как из панциря черепахи, осторожно распрямляемся. Руки нехотя отрываются от груди.
Болванка! – с облегчением бросает кто-то – Выбрось! – не своим еще голосом говорит комбат ординарцу. Ординарец не торопится: Хай трошки охолоне!
Однажды по нейтралке заметался невесть откуда приблудившийся заяц. Крики и улюлюканье поднялись с обеих сторон. Раздалось несколько выстрелов. Мы улюлюкали сильнее, и заяц, не разобрав, где свои, где чужие, с перепуга перебежал к немцам.
В последних числах марта неожиданно замела поземка. Три дня свирепствовали поначалу казавшиеся безобидными снег и ветер. Окопы замело доверху! Все вылезли из блиндажей и землянок: и мы, и немцы друг у друга на виду откапывали огневые позиции и траншеи, с опаской и любопытством поглядывая на противника.
Война прекратилась! Природа оказалась сильнее! Неправдоподобно, но факт. По взаимному негласному «джентльменскому» соглашению, на передовой воцарилась непривычная тишина. Слышались только голоса людей, державших в руках мирные лопаты вместо винтовок. Странно было видеть, как по обе стороны недавно полыхавшей огнем нейтральной полосы враждующие армии копаются на тихой земле, как крестьяне, вышедшие в поле для снегозадержания.
Это была редкое и удивительное зрелище.
Но вот прозвучал первый выстрел. Кто его сделал? Мы? Они?
Передышка кончилась. Война продолжалась.
Перед началом наступления нашему батальону вечером 7 апреля 1944 было приказано произвести разведку боем. От КП батальона до переднего края нужно было пройти по ходу сообщения, наполовину залитому водой, метров четыреста. Утром мы уже здесь были. Вместе с помощником начальника политотдела по комсомолу капитаном Шкуриным вручали комсомольские билеты.
Михаил Васильевич Шкурин был моим самым близким фронтовым другом. Эта дружба продолжалась до самой его смерти. После войны он окончил Военную Академию и командовал одной из первых ракетных дивизий на Дальнем Востоке. Михаил не только хорошо относился к евреям он их любил. Ценил в них добросовестность, чувство ответственности, высокий профессионализм. Не случайно все три его заместителя были евреями. Дивизия была на хорошем счету, занимала первое место в Округе по боевой и политической подготовке. На свою «беду» он еще был женат на еврейке. Когда подошел срок присвоения очередного звания, его вызвали в Москву, в Управление кадров Министерства Обороны и без обиняков, прямо и просто, по-солдатски, сказали: «Ты генерала не получишь никогда. У тебя жена еврейка». Он подал рапорт и вышел в отставку.
Справедливости ради надо сказать, что среди фронтовых командиров встречались и такие, кто с уважением, хоть и без большой любви, относились к евреям, ценили их преданность и умение, своевременно представляли к очередному званию и не обходили заслуженными наградами. Таким был полковник Шкурин.
Рассуждения о том, что на войне не было антисемитизма, сродни бредням о том, что евреи не воевали. А на фронте солдату-еврею находилось место лишь у входа в землянку, где никакая плащ-палатка не спасала от холода. Если непосредственный командир или начальник был антисемитом, а такое было отнюдь не редкостью, офицер-еврей задерживался в звании, последним представлялся к награде и терпел другие неудобства, а порой и издевательства. Знаю это по себе…
Как курьез, приведу действительно имевший место случай, когда командир дивизии, наступавшей в направлении Бердичева, несколько дней стоял у стен города, ничего не предпринимая для его освобождения, чтобы дивизия не получила наименование Бердичевской…
Но вернемся к Шкурину. В те далекие годы он часто приходил ко мне в батальон, и мы вели задушевные разговоры. Однажды, на большом переходе, холодные и голодные, постучались ночью в одинокую избу. Стариковский голос не сразу ответил. На тебе крест есть? совершенно не по должности спросил Михаил. Ты лучше спроси, есть ли у него картошка сказал я. Ни того, ни другого, по-видимому, не оказалось, дверь так и не открылась.
Близится вечер. Плюхать по жидкой глине хода сообщения особенно не хочется. Выскакиваем за бруствер и бежим. Шлепается мина. Заметили. Да и не мудрено, место ровное, как стол. Сразу три разрыва. Нас уже двое: комсорг полка Александр Кисличко и я. Замполит батальона Привороцкий исчез. Не останавливаемся. Кругом свои. В каждом окопе связисты, арт-наблюдатели, санитары помогут. (Через месяц, перед штурмом Сапун-Горы, Привороцкий вернулся из госпиталя со свежим розово-синим шрамом на лице.)
Добежали. Запыхавшись, прыгаем в окоп, забираемся в подбрустверный блиндаж. Сейчас начнется артподготовка. На земляном полу валяется немецкий ножевой штык. Поднимаю и быстро, несколькими взмахами, сбрасываю с сапог налипшую глину. Сидящий в противоположном углу Саша, не глядя, протягивает руку. Подаю ему штык. Саша аккуратно счищает с сапог глину, медленно, тщательно выскребает каждую землинку из рантов. Мысли его где-то далеко. Задумался. Глаза отсутствуют. С беспокойством наблюдаю за этой ювелирной работой. Не к добру.
До начала артподготовки остаются считанные минуты. Снова вылезать в эту хлябь, сапоги снова станут пудовыми. Но и оставаться в подбрустверном окопе небезопасно. Они не имеют перекрытий и часто оседают не от прямого попадания даже, а от близкого разрыва.
Рядом, в боковой ячейке, где, по-видимому, раньше стоял миномет, умирал солдат. Он был ранен утром, ранен тяжело, в живот. До вечера его было не вынести. И он это знал. Мучительно было осознавать, что мы ничем не можем ему помочь. Он полулежал-полусидел, прислонившись к стенке траншеи, и молча смотрел на товарищей, то и дело пробегавших мимо его убежища. В его глазах не было ни мольбы, ни укора. Он никого не окликал, не звал, ни к кому не обращался с просьбой или упреком. Он понимал, что умирает, не жаловался, не роптал. Было что-то удивительно русское, мужественное, даже возвышенное в том, как он умирал. Просто шла война, и пришел его час.
А через сколько-то времени придет и наш…
Выбираемся. Ход сообщения упирается в траншею. Этот перекресток хорошо пристрелян тяжелой немецкой артиллерией, но и деваться больше некуда. Смотрим на часы. В вечернем воздухе звучит одинокий орудийный выстрел. Разом вскипает все пространство за нашими окопами. Грохот такой, что не слышно, даже если кричать в ухо. Противник приходит в себя. Начинается контрбатарейная стрельба.
Тяжелый снаряд ударяет надо мной в стенку траншеи. Земля качнулась. В мгновение взметнулись тонны грунта и обрушились. Черное отчаяние затопило грудь. Откопают через двадцать лет, как красноармейцев Фрунзе. А пока без вести пропавший… Быстрой лентой в тускнеющем сознании промелькнули несколько кадров: отец, спасающий меня, тонущего в детстве, усталое лицо матери, ее натруженные руки на коленях, еще что-то невнятное, затухающее. Зеленые круги… Все.
Вдруг чувствую на лице грубые мужские руки. С трудом открываю глаза: Саша! Живой? – озабоченно спрашивает он. Живой! – отвечаю. Как нашел? По шапке! – доносится до меня, и Саша, пятясь, отползает от этого опасного места. Счастливое везение: шапку отбросило взрывом и не завалило землей, а если бы засыпало и он начал копать с ног… Рвется еще несколько снарядов. Один попадает прямо в мой «курган». Изо всех сил верчу головой, чтобы сбросить посыпавшуюся снова землю. Но все равно остается лишь небольшая дыра, через которую с трудом дышу и ругаюсь на чем свет стоит. Но никто не подходит. Потом я их спрашивал: «Вы, что же это, черти полосатые? А мы слышали, что ты ругаешься значит живой!»
Лежать становится невыносимо тяжело. Все тело болит, руки и ноги сводит судорога. Подленькая мысль нет-нет, да и шевельнется: вдруг наступление не удастся, и наши откатятся обратно? На войне всякое бывает. Обнаружив мою нелепо торчащую из земли голову, немцы с удовольствием устроят из нее мишень. Я беспомощен. Могу только ругаться. Атака кончается. Мимо, обходя образовавшийся завал, проводят нескольких пленных. По траншее кто-то пробирается и виртуозно матерится. По голосу и мату узнаю нашего старшину. Окликаю его. Но он контужен, не слышит и в темноте, перебираясь через завал, наступает мне на голову, едва не оторвав ухо.
По траншее идет парторг батальона капитан Нечитайло и сержант Сидоренко. Несут на передовую водку в высокой металлической консервной банке от американской колбасы. Натыкаются на мою торчащую из земли голову: Це вы?! Хватают лопаты и начинают откапывать. Освободили плечи и пытаются выдернуть меня из земляного плена, не тут-то было! От взрывов земля спрессовалась и не отпускает. Пополам перервете! Копайте дальше! Наконец вырывают. Только сапоги остаются в земле.
Пока откапывали – водку кто-то унес! Реакцию описать не берусь…
Первый вопрос: Где Саша? Был с тобой! Печальная догадка пронзает мозг. Ройте здесь! Все устали, копать никому не хочется. Ройте! чуть не за пистолет хватаюсь. Через час находим Сашу…
Снаряд ударил над ним, и никого рядом не оказалось…
Утром нам удалось занять безымянную высоту на берегу Айгульского озера. Небольшая, в сущности, высотка, менее ста метров, такие на военных картах не нумеровались, господствовала над единственным здесь перешейком, по которому только и могли пройти наши войска и развить наступление в глубину Крыма.
Но и потери были большие. Когда опомнились после боя, на высотке нас собралось из батальона всего семнадцать человек…
Сидели немцы тут долго, высота хорошо обжита, траншеи отрыты в полный рост, блиндажи в несколько накатов, даже мебель кое-какая есть. «Эвакуировались» немцы с высоты во «внеплановом» порядке, побросали оружие, что, вообще, на них не похоже, боеприпасы, продовольствие, даже вино какое-то французское на наш неизысканный солдатский вкус кислятина.
Немцы не смирятся с потерей контролирующей высоты, это понимают и наши. Время от времени от наших старых траншей, из которых вчера вечером началась разведка боем, а сегодня утром развивалось наступление, поднимаются нам на помощь густые цепи пехоты. И каждый раз немецкая артиллерия открывает шквальный огонь. Цепи залегают.
С тяжелым чувством смотрим себе в тыл, на свои давешние позиции. С высоты хорошо видно, как снаряды и мины рвутся прямо в рядах наступающих. До ночи подкрепления ждать нечего. Не пройти.
Сунулись и немцы. Такая же картина, только наоборот, теперь клочья полетели от них. Наша артиллерия нас прикрыла. Уже веселее.
Так и сидим между двух огней.
Вечереет. Вася Тещин спускается в огромную воронку, вырытую утром тысячекилограммовой бомбой. Я сижу на ее краю, переобуваюсь. Солдатская сушилка известна: перемотал портянку сухим концом, высохнет на ноге. Правда, какая погода, а то и оба конца сырые.
Василий вылезает из воронки, расправляет под ремнем гимнастерку, достает ракетницу и стреляет. Смотрю на него с осуждением. К чему лишний шум, тихо и хорошо. Но еще прежде, чем эта ленивая мысль принимает осознанные очертания и прежде, чем он успевает открыть рот, по его лицу я вижу обстановка переменилась!
– Танки и пехота противника! – кричит Вася.
Мгновенно оказываюсь рядом с ним. При свете падающей ракеты на фоне черного горизонта отчетливо видны четыре танка и до двух батальонов пехоты. Немцы уже развернулись полукругом и цепями обходят высоту. Увидев, что они обнаружены, немцы открывают огонь. Передний танк стреляет. Из башенного орудия вырывается кинжал огня и мгновенно исчезает, подобно языку змеи, как бы втягивается обратно в ствол. С его острия огненной каплей срывается небольшая огненная комета с коротким искрящимся хвостом и – нам кажется – медленно летит в нас. Как зачарованные, не в силах отвести глаз, смотрим на ее светящийся след. В последние мгновения, приближаясь к нам, она ускоряет свой красивый и роковой полет и с космической скоростью, промчавшись между Васей и мной, стоящими в двух шагах друг от друга, обдает нас своим холодным, смертным ветром.
Где-то позади нас снаряд ударяет в сорокапятку, которую артиллеристы выкатили на прямую наводку, и опрокидывает ее.
Кидаюсь к трофейному крупнокалиберному пулемету. Пулемет мне незнаком, да и весил я тогда не намного больше пулемета. Пока дал очередь, он меня на полметра отпихнул. Стреляем все. И из своего и из трофейного. Подбираем гранаты. Я кидал недалеко, предпочитая немецкие на длинной ручке с пуговкой они удобнее.
Сзади слышен неясный шум, движение, отрывистые команды. Это наши, что днем не могли добраться до высоты, быстро идут на помощь. Выкатываются еще две противотанковые пушки и с ходу открывают огонь. Один из танков вспыхивает. Из его люков выпрыгивают черные фигуры. Второй дымит и останавливается. Остальные два танка пятятся и уходят. За ними в беспорядке отходит пехота.
Наша взяла!
В Крыму
До войны я не бывал в Крыму. Путевки были редкостью, а ездить в Крым отдыхать на свои могли только состоятельные люди.
Апрель сорок четвертого был теплым и мягким позагорать бы, отогреться после Сиваша… В первую ночь в Джанкое немолодая солдатка несколько раз отмачивала мою голову в горячей воде, пытаясь отмыть землю, накануне крепко вбитую взрывом в пышную тогда шевелюру. Ребята приволокли со станции трофеи: огромные сыры, похожие на колеса, с дыркой посередине, в которую солдаты просовывали винтовку, чтобы удобнее было катить, и несколько ящиков шоколада. Шоколад был плиточный и тоже круглый, по две плитки в коробочке. Сыр большого энтузиазма не вызвал, а на шоколад навалились. И. как оказалось, напрасно… Утром солдаты стали менять у населения шоколад на хлеб. Одну коробочку я доносил в полевой сумке до конца войны. Сберег для сестры.
Стремясь оторваться, противник быстро отходил к Севастополю, чтобы засесть в долговременных укреплениях, оставшихся от нашей обороны 1941–1942 годов. Двести пятьдесят дней держали оборону наши солдаты и матросы. Сколько-то немцы удержатся против нас?
Быстро продвигаемся в глубь полуострова. Пытаясь нас задержать, противник непрерывно бросает в дело авиацию. Мы идем под непрекращающийся грохот бомб и треск пулеметных очередей.
Комбат приказал идти с мин-ротой. Усталые, пропыленные и пропотевшие минометчики медленно бредут по берегу Сиваша, неся на натруженных спинах и плечах разобранные 82 миллиметровые минометы. Воздух! раздается в отдалении тревожная команда. Воздух!
– Воздух! – эстафетой приближается крик. Вот они! От солнца на нас заходит девятка юнкерсов. Поздно заметили. Заходить от солнца известная хитрость: на солнце смотреть тяжело, глаза слезятся, видно плохо. Самолеты уже перестроились в боевой порядок, в круг, сейчас закрутится колесо бомбежки. Первый уже пикирует, метров триста от нас. Ничего. Осколки поверху пройдут, и взрывная волна ослабеет.
Но почему заметался в панике расчет, с которым иду? Один сбросил ствол, другой лихорадочно срывает с плеч лямки плиты. Смотрю с недоумением и тревогой. На лицах ребят ужас неизбежной, неотвратимой смерти. Ребята опытные. Значит, видят что-то, чего я не вижу.
На войне порядок один для всех: падай, где стоишь, разбираться будешь после. Падаю. В ту же секунду над головой раздается дикий вой выходящего из пике бомбардировщика. Значит, бомбы он уже сбросил…
Самолет, который я увидел, был не первый, а второй. Тонкую черточку первого я пропустил, не заметил на солнце. Уже почти лежа на земле, успеваю увидеть из-под руки бомбы летят прямо на нашу группу. Посередине одна на тысячу килограммов – в рост человека с хорошей полнотой, по краям две по двести пятьдесят. Для нас достаточно и одной, маленькой…
И тут я вспоминаю как там у Симонова: «а бомбы не спеша летели, как на замедленном кино», – что я иду по самому краю обрыва, и иду я по краю не просто так, а по какой-то интуиции, подсказанной опытом, и еще не успев прижаться к земле, толкаюсь правой рукой, переворачиваюсь через спину большая бомба проходит надо мной рукой подать! и лечу с обрыва. Две бомбы одновременно рвутся наверху…
В Сиваше дно илистое, большая бомба уходит глубоко и дает вертикальный выброс.
И возможность об этом рассказать…
К ночи батальон занял оборону на высоте, полого спускавшейся в долину. Выставили боевое охранение, солдаты попадали кто где, в воронки от бомб и снарядов, кому повезло в старые окопы. Рыть новые нет сил. Да и неохота. С рассветом снова наступать, передохнуть бы немного. Не тут-то было! Подозвал комбат и, пряча глаза, сказал: Посмотри соседей на флангах. Заодно приведи кухню. Людей покормить надо.
Ничего себе «заодно». Есть все равно не будут, в наступлении кое-какие трофеи всегда имеются. А устали так, что короткий сон всего дороже. Но делать нечего, надо идти. Как сказал поэт: «мы пред нашим комбатом, как пред господом Богом чисты».
Комбат понимал, куда меня посылал у самого ноги не ходят. Сосед оказался только один нашего же полка батальон на правом фланге, но ведь и кухню найти надо. Где был хоз-взвод прошлой ночью, я знал, но старшина тоже не ждет и ищет свой батальон.
В походе старые солдаты стараются держать полевую кухню в поле зрения, следят за ее дымящейся трубой. Опытные командиры посылают кухни вперед колонны, и она тянет за собой людей. Если свернула в лесок, и вовсе радостно скоро привал. А уж после боя и говорить не приходится!